Донат засмеялся:
– Что с тобой? Зачем нам бежать? Ты пойми, я за какие-то три месяца из простого стрельца стал пятидесятником. Клянусь тебе, Елена, буду полковником, дворянином, воеводой, я достигну боярства. Я буду великим воином, а ты будешь моей женой.
– Русь – коварная страна. Здесь и вправду можно добиться всех степеней, но здесь можно и погибнуть.
– Пани, у меня в руках птица-удача. Меня не убьют в бою и не казнят невинно. Я выберусь сухим из любой воды… Пани, я клянусь тебе, у меня в Москве будут хоромы. А тебе я построю замок в той самой деревушке, где ты родилась.
– Ты опять называешь меня Пани. Так странно было услышать свое имя. Но скажи мне, Донат, кому ты все-таки служишь?
– Пскову!
– Но Псков – мятежный город. Скоро он падет. И вам всем не избежать опалы государя.
– Но ведь ты дружна с Ординым-Нащокиным.
– А что мы для него сделали? Я умоляю тебя, Донат, если подвернется случай, выполни какой-либо пустячок, и он не забудет нас.
– Все будет хорошо! Я удачник, Пани! Тот, кто удачлив, тому не надо ни ума, ни силы. А я, Пани, и удачлив, и умен, и у меня много сил…
– Ты хвальбишка!
– Пани, ставь вино – долой печаль!
– Вина нет, – вздохнула Пани, – оно иссякло, как и деньги.
– Нет денег? – Донат небрежно снял свой пояс и положил его перед Пани. – Дарю тебе, моя любимая. Пусть заботы не касаются твоих ланит.
Пояс был еще полон эльзасских талеров, и Пани глядела на Доната, прикусив губку: «Ах, как не прост этот счастливый болтунишка».Встретили
Донат лежал на спине, голова на бугорочке, грудь нараспашку, ноги босые. Пальцами ног поигрывал – Боже ты мой, как соскучилось тело по свободе за зиму, как хорошо вот этак, ни о чем не думая, пятками в землю, пальцами в небо!
Солнце не в помеху – само ласкается, трется о щеку, как голубок прирученный. Ветер кузнечиком. Вспрыгнет на нос, на одной ножке постоит, в ноздрях пощекочет горьким травяным духом, и глядь – уже на лбу. Подует, как на кипяток, тронет волосы, словно белка хвостиком махнет – и такое чудное спокойствие по всему телу, словно сам стал весенней землей, а в тебе, в недрах твоих, ручьи текут полные, добрые, не ради озорства – ради всеобщей земной благодати.
Глядел Донат в небо. Уж такая синь – закроешь глаза, а все равно сине. Ну и, конечно, повернулся Донат на бок – в сон потянуло. Ухом коснулся земли, а земля гудит, будто улей в ней. И вдруг через пчелиный тот гул – лошадиный топот. Зябко стало.
Лежал Донат за изгородью. Вокруг Пскова деревеньки малые кучками, как опята. То холм усыпят избами, то низинку. То к лесу прижмутся, то на поле выскочат. В такой вот деревеньке и стоял с тридцатью молодцами новоприборный пятидесятник. Царь таковым чином пока что не пожаловал Доната, зато Гаврила Демидов повеличал.
Князь Хованский был уже близко. И Псков готовил ему встречу.
Земля не обманула Доната. К овечьему загону, под забором которого он лежал, прискакал всадник:
– Показались!
Донат недовольно хмыкнул, потянулся, сел. Стрельцы, прослышав о том, что войска Хованского близко, прибежали к своему пятидесятнику, как цыплята к наседке. Донат, скрывая от людей волнение, тщательно завернул ноги портянками, не торопясь натянул сапоги и, все еще сидя на земле, посмотрел на гонца:
– Чего на коне торчишь? Слезай! А то Хованский увидит твой горшок и сбежит со страху!
Шутка была тяжелая, но все охотно засмеялись. На гонце и вправду шлем был неуклюжий – горшок горшком.
Донат встал:
– Будем действовать, как велено. Если Хованский на деревеньку наскочит – вступим в бой. Если пойдет мимо – пропустим. Ударим по обозу. Наше дело – обоз… А теперь, воины, пошли-ка спрячемся. Да получше.
Решил Донат увести своих на зады, к трем прошлогодним стогам соломы.
Стрельцы прятались с удовольствием, пятидесятнику пришлось прикрикнуть на них:
– Вы не больно-то вглубь лезьте! А то вас и не найдешь.
Тут подошел к нему крестьянин с косой на плечах:
– Ворог – на порог, а вы – в солому!
– Не твоего ума дело, мужик! – огрызнулся Донат.
– Куда ж нам до вашего брата. Мы косы изготовили для встречи князя, на вас надеялись, а вы как сметану лопать – первые, а как дело до войны – так вона.
– Как тебя зовут? – нахмурился Донат.
– Не пугай, не из пужливых! – ответил крестьянин. – Иван Сергушкин я.
– Я тебя не пугаю, Иван Сергушкин. У нас от Гаврилы-старосты особый приказ. Нам на рожон лезть не велено. Понял? И вам я лезть на рожон не велю. Если Хованский или какой отряд его войдет в деревню, приказываю тебе встретить его хлебом-солью… А вот когда мы в бой пойдем, тогда помогай.
– Это с кем же мы воевать-то будем, коли к Хованскому велишь с хлебом-солью идти?
– С обозом его!
– С обозом? – задумался Сергушкин. – Дело. Без харча воевать не можно.
– Ну, так ступай к мужикам. Вели им сидеть до поры смирно.
Сергушкин хотел уйти, но Донат остановил его:
– Помоги-ка мне на стог залезть.
В трех верстах от Пскова князь Иван Никитич Хованский сделал последний привал. Собрал военный совет. Был князь грузен, толстобрюх. Губы толстые, сдавленные с боков тяжелыми, налезающими на круглый нос щеками. Оттого похож был Иван Никитич на зажиревшего ребенка. Такими-то губами не приказы давать, а в сладком сне причмокивать да присвистывать.
Глядя князю в лицо глазами, полными любви и отваги, встал Воронцов-Вельяминов.
– Князь Иван Никитич, – сказал он, – я мыслю с ходу напасть на деревеньки, окружающие Псков, поджечь их, чтобы выманить идущих на помощь крестьянам стрельцов и горожан. Вторым отрядом ударить на ворота и за спиною псковского воинства ворваться в город.
– Этого делать нельзя! – резко поднялся на ноги Ордин-Нащокин. – Мы пришли под Псков не для того, чтобы разорять свои же земли. Мы пришли для того, чтобы склонить на свою сторону тех, кто пристал к мятежу не своей волей. Таких людей во Пскове большинство. Верю, что вскоре они сами расправятся с бунтовщиками и Псков добром откроет князю ворота.
– Ждать? – закричал Воронцов-Вельяминов. – Нужно так наказать чернь, чтоб она навеки разучилась держать голову прямо!
– Я не могу идти на приступ, – сказал Хованский и стал вздыхать. – У меня две тысячи войска. Две тысячи – не двадцать! Во Пскове одних стрельцов полторы тысячи. У Пскова пушки, а у меня ни одной. У Пскова хлебные запасы, а у меня корма людям – на неделю, лошадям – на три дня.
– Вот потому и надо ударить! – не сдержался Воронцов-Вельяминов.
Хованский в сердцах под ноги себе плюнул:
– Коли мы нападем, от нас пух полетит. А как псковичи разобьют меня, так гиль заново пойдет гулять.
– Надо подождать, – сказал Ордин-Нащокин. – Перекрыть дороги, ведущие в город, и подождать.
Хованский отер вспотевшее лицо платком и, повздыхав, сообщил:
– Я собрал вас не для того, чтобы решать, приступом идти на город или измором его взять. Тут дело за нас решено нашей слабостью. Я собрал вас, псковских дворян, чтоб указали вы мне место хорошее, где стоять можно лагерем долго. Чтоб с того места сбить нас было не просто.
– Лучшего места, чем Снетогорский монастырь, не придумаешь, – сказал Ордин-Нащокин. – На холме стоит. С одной стороны река защитой, с другой – озеро. Стены в монастыре высокие, крепкие.
– Сколько до Пскова верст? – спросил быстро князь.
– Три версты.
– Туда и пойдем! – Иван Никитич проворно вскочил на ноги. – Да смотрите мне, чтоб ни выстрела по городу. Они – пусть палят. Мы – смолчим. Вам говорю, псковские дворяне. Поедете возле меня, а то, я гляжу, прыти вам девать некуда.
Труба пропела сигнал.
Полк Хованского двинулся ко Пскову.Гаврила Демидов стоял на Гремучей башне. Здесь была самая большая псковская пушка. Ее выстрел – сигнал для всех пушкарей города. Гавриле Демидову доложили:
– Князь Хованский взял без боя Любятинский монастырь. Монахи встретили князя хлебом-солью.
– Ладно, – кивнул Гаврила.
Через четверть часа новый гонец:
– Князь Хованский оставил большой отряд в монастыре, а сам идет мимо Пскова.
– Ладно, – согласился Гаврила.
Третий гонец сообщил:
– Князь Хованский никого не трогает. Деревень не разоряет. Идет мимо Пскова.
– Ладно, – сказал Гаврила. – Я и сам вижу.
Полк Хованского шел противоположным берегом реки Псковы.
– А ну, изготовьтесь! – приказал Гаврила пушкарям.
Пушкари бросились заряжать орудие, а старший пушкарь подошел к Гавриле:
– Далеко!
– Вижу, что далеко. Не ради убийства сей залп. Пусть князь знает, что Псков – не Новгород, а псковичи – не новгородцы.
К Гавриле подбежал с зажженным фитилем Мирон Емельянов. Глаза горят пуще фитиля.
– Палить?
– Пали, Мироша.
Мирон подскочил к пушке, перекрестился, поднес фитиль к полке с порохом и отскочил. Рвануло так, что башня наполнилась гулом, будто в колоколе сидели.
И сразу же рявкнули все пушки Пскова.
Князь Иван Никитич Хованский остановил коня, любуясь пороховыми облаками, слетевшими с башен города.
– Славно! – сказал. Потянул ноздрями воздух и тянул до тех пор, пока ноздри не поймали запах пороха. – Славно! – повторил князь, трогая коня.
Рядом с ним оказался Ордин-Нащокин. Хованский кивнул на городские стены:
– Пообветшала крепость, а все одно – хороша.
Ордин-Нащокин был бледен.
– Какое безумство! – Губы у него дрожали, и князь Хованский понял: от возмущения – не от страха. – Государство только-только начинает приходить в себя. С турками – мир, с поляками – перемирие, со шведами – тоже. И свои. Свои! Под корень режут.
– Так уж и под корень, – усмехнулся Иван Никитич. – Бунт.
Слишком равнодушно сказал это слово князь, Афанасий Лаврентьевич вновь осердился:
– Бунт бунту рознь! Когда северные города шумят – это шум и есть; когда Москва пылает – это нехорошо, а все ж не так нехорошо, как гиль во Пскове. Здесь рубеж. Здесь земля спорная. Всякий сильный правым себя почитает, хватая города и земли.