Тишайший (сборник) — страница 92 из 105

Донат засмеялся:

– Что с тобой? Зачем нам бежать? Ты пойми, я за какие-то три месяца из простого стрельца стал пятидесятником. Клянусь тебе, Елена, буду полковником, дворянином, воеводой, я достигну боярства. Я буду великим воином, а ты будешь моей женой.

– Русь – коварная страна. Здесь и вправду можно добиться всех степеней, но здесь можно и погибнуть.

– Пани, у меня в руках птица-удача. Меня не убьют в бою и не казнят невинно. Я выберусь сухим из любой воды… Пани, я клянусь тебе, у меня в Москве будут хоромы. А тебе я построю замок в той самой деревушке, где ты родилась.

– Ты опять называешь меня Пани. Так странно было услышать свое имя. Но скажи мне, Донат, кому ты все-таки служишь?

– Пскову!

– Но Псков – мятежный город. Скоро он падет. И вам всем не избежать опалы государя.

– Но ведь ты дружна с Ординым-Нащокиным.

– А что мы для него сделали? Я умоляю тебя, Донат, если подвернется случай, выполни какой-либо пустячок, и он не забудет нас.

– Все будет хорошо! Я удачник, Пани! Тот, кто удачлив, тому не надо ни ума, ни силы. А я, Пани, и удачлив, и умен, и у меня много сил…

– Ты хвальбишка!

– Пани, ставь вино – долой печаль!

– Вина нет, – вздохнула Пани, – оно иссякло, как и деньги.

– Нет денег? – Донат небрежно снял свой пояс и положил его перед Пани. – Дарю тебе, моя любимая. Пусть заботы не касаются твоих ланит.

Пояс был еще полон эльзасских талеров, и Пани глядела на Доната, прикусив губку: «Ах, как не прост этот счастливый болтунишка».

Встретили

Донат лежал на спине, голова на бугорочке, грудь нараспашку, ноги босые. Пальцами ног поигрывал – Боже ты мой, как соскучилось тело по свободе за зиму, как хорошо вот этак, ни о чем не думая, пятками в землю, пальцами в небо!

Солнце не в помеху – само ласкается, трется о щеку, как голубок прирученный. Ветер кузнечиком. Вспрыгнет на нос, на одной ножке постоит, в ноздрях пощекочет горьким травяным духом, и глядь – уже на лбу. Подует, как на кипяток, тронет волосы, словно белка хвостиком махнет – и такое чудное спокойствие по всему телу, словно сам стал весенней землей, а в тебе, в недрах твоих, ручьи текут полные, добрые, не ради озорства – ради всеобщей земной благодати.

Глядел Донат в небо. Уж такая синь – закроешь глаза, а все равно сине. Ну и, конечно, повернулся Донат на бок – в сон потянуло. Ухом коснулся земли, а земля гудит, будто улей в ней. И вдруг через пчелиный тот гул – лошадиный топот. Зябко стало.

Лежал Донат за изгородью. Вокруг Пскова деревеньки малые кучками, как опята. То холм усыпят избами, то низинку. То к лесу прижмутся, то на поле выскочат. В такой вот деревеньке и стоял с тридцатью молодцами новоприборный пятидесятник. Царь таковым чином пока что не пожаловал Доната, зато Гаврила Демидов повеличал.

Князь Хованский был уже близко. И Псков готовил ему встречу.

Земля не обманула Доната. К овечьему загону, под забором которого он лежал, прискакал всадник:

– Показались!

Донат недовольно хмыкнул, потянулся, сел. Стрельцы, прослышав о том, что войска Хованского близко, прибежали к своему пятидесятнику, как цыплята к наседке. Донат, скрывая от людей волнение, тщательно завернул ноги портянками, не торопясь натянул сапоги и, все еще сидя на земле, посмотрел на гонца:

– Чего на коне торчишь? Слезай! А то Хованский увидит твой горшок и сбежит со страху!

Шутка была тяжелая, но все охотно засмеялись. На гонце и вправду шлем был неуклюжий – горшок горшком.

Донат встал:

– Будем действовать, как велено. Если Хованский на деревеньку наскочит – вступим в бой. Если пойдет мимо – пропустим. Ударим по обозу. Наше дело – обоз… А теперь, воины, пошли-ка спрячемся. Да получше.

Решил Донат увести своих на зады, к трем прошлогодним стогам соломы.

Стрельцы прятались с удовольствием, пятидесятнику пришлось прикрикнуть на них:

– Вы не больно-то вглубь лезьте! А то вас и не найдешь.

Тут подошел к нему крестьянин с косой на плечах:

– Ворог – на порог, а вы – в солому!

– Не твоего ума дело, мужик! – огрызнулся Донат.

– Куда ж нам до вашего брата. Мы косы изготовили для встречи князя, на вас надеялись, а вы как сметану лопать – первые, а как дело до войны – так вона.

– Как тебя зовут? – нахмурился Донат.

– Не пугай, не из пужливых! – ответил крестьянин. – Иван Сергушкин я.

– Я тебя не пугаю, Иван Сергушкин. У нас от Гаврилы-старосты особый приказ. Нам на рожон лезть не велено. Понял? И вам я лезть на рожон не велю. Если Хованский или какой отряд его войдет в деревню, приказываю тебе встретить его хлебом-солью… А вот когда мы в бой пойдем, тогда помогай.

– Это с кем же мы воевать-то будем, коли к Хованскому велишь с хлебом-солью идти?

– С обозом его!

– С обозом? – задумался Сергушкин. – Дело. Без харча воевать не можно.

– Ну, так ступай к мужикам. Вели им сидеть до поры смирно.

Сергушкин хотел уйти, но Донат остановил его:

– Помоги-ка мне на стог залезть.

В трех верстах от Пскова князь Иван Никитич Хованский сделал последний привал. Собрал военный совет. Был князь грузен, толстобрюх. Губы толстые, сдавленные с боков тяжелыми, налезающими на круглый нос щеками. Оттого похож был Иван Никитич на зажиревшего ребенка. Такими-то губами не приказы давать, а в сладком сне причмокивать да присвистывать.

Глядя князю в лицо глазами, полными любви и отваги, встал Воронцов-Вельяминов.

– Князь Иван Никитич, – сказал он, – я мыслю с ходу напасть на деревеньки, окружающие Псков, поджечь их, чтобы выманить идущих на помощь крестьянам стрельцов и горожан. Вторым отрядом ударить на ворота и за спиною псковского воинства ворваться в город.

– Этого делать нельзя! – резко поднялся на ноги Ордин-Нащокин. – Мы пришли под Псков не для того, чтобы разорять свои же земли. Мы пришли для того, чтобы склонить на свою сторону тех, кто пристал к мятежу не своей волей. Таких людей во Пскове большинство. Верю, что вскоре они сами расправятся с бунтовщиками и Псков добром откроет князю ворота.

– Ждать? – закричал Воронцов-Вельяминов. – Нужно так наказать чернь, чтоб она навеки разучилась держать голову прямо!

– Я не могу идти на приступ, – сказал Хованский и стал вздыхать. – У меня две тысячи войска. Две тысячи – не двадцать! Во Пскове одних стрельцов полторы тысячи. У Пскова пушки, а у меня ни одной. У Пскова хлебные запасы, а у меня корма людям – на неделю, лошадям – на три дня.

– Вот потому и надо ударить! – не сдержался Воронцов-Вельяминов.

Хованский в сердцах под ноги себе плюнул:

– Коли мы нападем, от нас пух полетит. А как псковичи разобьют меня, так гиль заново пойдет гулять.

– Надо подождать, – сказал Ордин-Нащокин. – Перекрыть дороги, ведущие в город, и подождать.

Хованский отер вспотевшее лицо платком и, повздыхав, сообщил:

– Я собрал вас не для того, чтобы решать, приступом идти на город или измором его взять. Тут дело за нас решено нашей слабостью. Я собрал вас, псковских дворян, чтоб указали вы мне место хорошее, где стоять можно лагерем долго. Чтоб с того места сбить нас было не просто.

– Лучшего места, чем Снетогорский монастырь, не придумаешь, – сказал Ордин-Нащокин. – На холме стоит. С одной стороны река защитой, с другой – озеро. Стены в монастыре высокие, крепкие.

– Сколько до Пскова верст? – спросил быстро князь.

– Три версты.

– Туда и пойдем! – Иван Никитич проворно вскочил на ноги. – Да смотрите мне, чтоб ни выстрела по городу. Они – пусть палят. Мы – смолчим. Вам говорю, псковские дворяне. Поедете возле меня, а то, я гляжу, прыти вам девать некуда.

Труба пропела сигнал.

Полк Хованского двинулся ко Пскову.

Гаврила Демидов стоял на Гремучей башне. Здесь была самая большая псковская пушка. Ее выстрел – сигнал для всех пушкарей города. Гавриле Демидову доложили:

– Князь Хованский взял без боя Любятинский монастырь. Монахи встретили князя хлебом-солью.

– Ладно, – кивнул Гаврила.

Через четверть часа новый гонец:

– Князь Хованский оставил большой отряд в монастыре, а сам идет мимо Пскова.

– Ладно, – согласился Гаврила.

Третий гонец сообщил:

– Князь Хованский никого не трогает. Деревень не разоряет. Идет мимо Пскова.

– Ладно, – сказал Гаврила. – Я и сам вижу.

Полк Хованского шел противоположным берегом реки Псковы.

– А ну, изготовьтесь! – приказал Гаврила пушкарям.

Пушкари бросились заряжать орудие, а старший пушкарь подошел к Гавриле:

– Далеко!

– Вижу, что далеко. Не ради убийства сей залп. Пусть князь знает, что Псков – не Новгород, а псковичи – не новгородцы.

К Гавриле подбежал с зажженным фитилем Мирон Емельянов. Глаза горят пуще фитиля.

– Палить?

– Пали, Мироша.

Мирон подскочил к пушке, перекрестился, поднес фитиль к полке с порохом и отскочил. Рвануло так, что башня наполнилась гулом, будто в колоколе сидели.

И сразу же рявкнули все пушки Пскова.

Князь Иван Никитич Хованский остановил коня, любуясь пороховыми облаками, слетевшими с башен города.

– Славно! – сказал. Потянул ноздрями воздух и тянул до тех пор, пока ноздри не поймали запах пороха. – Славно! – повторил князь, трогая коня.

Рядом с ним оказался Ордин-Нащокин. Хованский кивнул на городские стены:

– Пообветшала крепость, а все одно – хороша.

Ордин-Нащокин был бледен.

– Какое безумство! – Губы у него дрожали, и князь Хованский понял: от возмущения – не от страха. – Государство только-только начинает приходить в себя. С турками – мир, с поляками – перемирие, со шведами – тоже. И свои. Свои! Под корень режут.

– Так уж и под корень, – усмехнулся Иван Никитич. – Бунт.

Слишком равнодушно сказал это слово князь, Афанасий Лаврентьевич вновь осердился:

– Бунт бунту рознь! Когда северные города шумят – это шум и есть; когда Москва пылает – это нехорошо, а все ж не так нехорошо, как гиль во Пскове. Здесь рубеж. Здесь земля спорная. Всякий сильный правым себя почитает, хватая города и земли.