– Я хотела признаться, когда ты у нас гостила…
– Жаль, что так и не решилась.
Джесс обнимает нас с Эшем, и мы будто становимся одним целым.
– Когда мама умерла, – говорит она, – я не плакала. Ни разу. У меня были смешанные чувства. Я думала, что давно преодолела все обиды. И смирилась с твоим отъездом из Нью-Йорка. А потом меня снова накрыло. Иногда я ее ненавижу. Да, она о тебе заботилась; благодаря ей ты стала той, кто ты есть. Если бы она не взяла твое воспитание на себя, я никогда не смогла бы добиться того, чего добилась. Но она не позволила мне быть твоей матерью, и это все перевешивает. Не уверена, что смогу ее когда-либо простить.
– Джесс, – немного отстранившись, я заглядываю ей прямо в глаза, – я стала такой, какая есть, в том числе благодаря тебе! Я ведь переехала в Нью-Йорк не потому, что ты там жила, а потому, что ты показала мне путь. Моя целеустремленность, мои амбиции – это все ты.
Джесс пристально смотрит на меня своими турмалиновыми глазами; она хочет мне верить. А потом спрашивает, можно ли подержать Эша. Тебе не нужно просить разрешения, говорю я; тогда она берет его на руки, и он расплывается в улыбке.
– Пойдем, Стиви, покажем Эшу барашков.
Когда я принимаю приглашение, Джесс преображается на глазах: лицо ее сияет улыбкой, кожа разглаживается, словно холст средневекового портрета после реставрации.
– Я помню, как приходила сюда с тобой. Ты говорила: «Баласки!» Показывала на них пальцем и гладила их курчавые шубки. Тебе было годика полтора.
Я смеюсь.
– Ты как, Стиви? – обеспокоенно спрашивает она. – Для тебя это, наверное, огромное потрясение. Так много нужно переварить.
Пожалуй, даже слишком много. Честно говоря, я просто в шоке. Зато вспышки перед глазами больше не мелькают. Переступив с ноги на ногу, я ощущаю твердость почвы под примятой травой. Мой сын сидит у Джесс на руках, счастливый и довольный. Я прижимаю пальцы к запястью, чтобы проверить пульс. Медленный. Ровный. Должно быть, в глубине души я всегда знала, какая-то часть меня всегда помнила – именно поэтому я сейчас так спокойна. То, что шаталось, обрело наконец опору.
Папа идет к нам через загон, в руке у него ведро, позади семенят бараны и овцы.
– Стало легче или сложнее? – вполголоса спрашивает Джесс.
– Ты о чем?
– После того как ты узнала, почему папа так себя вел? Услышав про твою беременность, он наверняка подумал, что история повторяется.
– Только тебе было четырнадцать, а мне почти сорок, – улыбаюсь я. – Да и обстоятельства немного разные.
– Для него мы обе по-прежнему малышки.
Когда я возвращаюсь в дом, папа стоит на кухне, наливая в чайник воду.
– Папа, я все знаю, – говорю я. – О Джесс и о том, что произошло.
Поначалу я не могу заставить себя на него посмотреть, встретить его взгляд. Но когда наконец поднимаю голову, папа кажется таким маленьким, испуганным и печальным.
– Прости меня, – говорит он.
Я делаю шаг вперед, затем еще один и крепко-крепко его обнимаю.
Шестьдесят два
Спустя годы после моего увольнения я случайно натыкаюсь на Лекса в Нью-Йорке.
Я приезжаю туда по делам. Мне нравится так говорить: звучит внушительно, словно консалтинговое агентство, которое я недавно открыла, – полноценная, солидная фирма. Понадобилось немало времени, чтобы вновь поверить в себя. Сокращение выбило почву у меня из-под ног, и моя самооценка рухнула, как игрушечная пирамидка. К счастью, выходное пособие оказалось более чем щедрым (хотя мне и противно произносить это слово), а наработанные за долгие годы в клубе связи помогли продержаться на плаву, пока я не встала на ноги и не решилась открыть собственную компанию.
Хотя главным образом я приехала, чтобы повидаться с Джесс. Конечно же, наши отношения изменились после того, как я все узнала. Не в одночасье, а шаг за шагом – «поэтапно», как говорит Джесс, которая планомерно приближается к месту в совете директоров. Мы договорились встречаться каждые полгода: то она прилетает в Лондон, то я – в Нью-Йорк.
Иногда я приезжаю одна. Нам есть что обсудить – по сути, целую жизнь. Лучше это делать без отвлекающих факторов, а Ребекка всегда рада взять к себе Эша на несколько дней. Но чаще я беру его с собой. Мы бесстрашно выдерживаем восьмичасовой перелет и его последствия, чему я очень рада. Без него я тоскую; мне страшно его не хватает.
Пока я работаю, Джесс приглядывает за Эшем – заботится о нем, как говорят в Америке.
– Какой смысл в руководящей должности, если не можешь сам составлять расписание или брать выходной? – говорит она.
У них с Эшем появляются свои традиции: многочасовая прогулка на детской площадке с зеленым паровозиком возле Вест-Сайд-Хайвей[54]; пломбир с разными наполнителями в кафе-мороженом неподалеку от моей старой квартиры. И хотя теперь я точно знаю, что дети в Нью-Йорке все-таки есть – как и все необходимое для их воспитания, – у меня здесь всегда возникает такое чувство, будто я привезла контрабандой экзотическое животное. Я постоянно ловлю на себе удивленные взгляды, с трудом толкая коляску по неровным тротуарам (сначала с младенцем, потом с двухлеткой), чуть позже – гуляя по Манхэттену с семенящим рядом малышом; и постоянно борюсь с желанием купить ему шумозащитные наушники и маску, которая не пропускала бы загазованный воздух и шлейфы марихуанного дыма. Порой я задумываюсь, не лучше ли нам с Джесс держать его в помещении, на строгом карантине.
Но мы никогда так не делаем, потому что Эш обожает гулять по Нью-Йорку. Он не меньше моего очарован этим городом: непривычными звуками сирен и желтыми такси, яркими букетами всех цветов и оттенков возле уличных магазинчиков, собаками в стильных одежках и установленными на тротуарах надувными крысами[55] высотой с двухэтажный дом. Когда я привезла его впервые, он поднял на меня круглые от удивления глаза и развел ладошками – мол, что это за странное место? А я улыбнулась и сказала:
– Мы в Нью-Йорке, малыш. Настоящий дурдом, согласись? И как я умудрилась прожить здесь так долго?
Я частенько об этом задумываюсь. Нынешний Нью-Йорк похож на более отчетливую версию прежнего себя – будто кто-то обвел его контуры перманентным маркером. Вечером, уложив Эша, мы с Джесс располагаемся на бежевом диване напротив окна и говорим, говорим… Восполняем пробелы, рассуждаем о том, как могла бы сложиться наша жизнь, и приходим к одному и тому же выводу: что бы ни происходило, ночь всегда будет сменяться утром.
Джесс теперь тоже другая. Или мне это лишь кажется в свете открывшихся обстоятельств? Нет, вряд ли. С каждым разговором ее голос звучит все тверже, громче, увереннее. У нее даже осанка меняется. Раньше ее часто спрашивали, не изучала ли она технику Александера[56], потому что она всегда ходила с ровной, как у балерины, спиной, контролируя каждое свое движение; и никогда не сутулилась – в отличие от меня. Но сейчас ее руки двигаются свободно, подбородок и плечи опущены. Из-за этого она выглядит старше, зато более расслабленной. Счастливой.
Мамы (ее мамы, не моей) больше нет. Чувства, которые я к ней испытываю, – сложные, противоречивые; они похожи на упрятанный в дальний ящик клубок проводов, которые никто не собирается распутывать. Она любила и оберегала меня ревностно, однако все же недостаточно сильно и непрерывно; потому что не была моей настоящей матерью.
Мы с Джесс дискутируем об этом часами, пытаясь понять, кто же кого защищал. Но потом вспоминаем что-нибудь о маме: ее любимый афоризм, привычку пощипывать мочку уха в минуты задумчивости… Я рассказываю, как она обожала Эша. Как кружила в тот день по моей квартире с ним на руках; рассказываю снова и снова, потому что у меня так мало воспоминаний о них вдвоем, что я цепляюсь за немногие имеющиеся, бесконечно прокручивая их в памяти. Затем мы с Джесс говорим о мелких, но оттого не менее важных вопросах, оставшихся без ответов: болела ли я ветрянкой? В каком возрасте Джесс начала ходить? Это знала только мама. И тогда, обнявшись, мы плачем и прощаем ее, после чего весь цикл повторяется сначала.
Единственный человек, помимо Джесс, с кем я непременно вижусь, приезжая в Нью-Йорк, – это Нейтан. Конечно, случается порой натыкаться на знакомых: уж слишком Манхэттен тесный. Иногда это хороший друг или подруга, и тогда я радуюсь встрече; они ругают меня, что не выхожу на связь, и мы идем чего-нибудь выпить или ужинаем в ресторане. Чаще это менее приятные люди, поэтому я предпочитаю перейти на другую сторону улицы или делаю вид, что не заметила: парень с сайта знакомств или бывший коллега, с которыми я намеренно оборвала все контакты.
В мой нынешний приезд это Лекс.
Зайдя в ресторан, я сразу понимаю, почему Нейтан выбрал именно его. Минималистичный интерьер в скандинавском стиле прекрасно смотрится при свете летнего дня, когда солнце золотит своими лучами белоснежные стены. Блюда, которые официанты выносят из кухни, представляют собой маленькие шедевры: гнездо, заполненное крошечными голубыми яйцами в темную крапинку; мшистый холмик диковинного гарнира со свиными ребрышками. На круглом столике в углу стоит табличка «Зарезервировано». Я сажусь и начинаю машинально прикидывать, с какого ракурса получатся самые удачные снимки, хотя знаю, что последнее слово все равно останется за Нейтаном. Он, как всегда, опаздывает. Коротая время до его прихода, я пытаюсь решить, стоит ли нам выпить здесь или лучше пойти прогуляться – на улице еще тепло, к тому же я скоро вернусь в Лондон и долго еще не смогу выйти из дома без верхней одежды. И вдруг замечаю сидящего у барной стойки Лекса.
Он один. И явно никого не ждет – это попросту невозможно, так как места по обе стороны от него заняты людьми, беседующими со своими соседями. Вставив в уши проводные наушники от Apple, он ковыряет вилкой салат и пролистывает телефон.