Тисса горит — страница 112 из 115

тню таких премудростей и живет этим. Доведись ему по тому или иному вопросу выбирать себе позицию, он покопается в тетради — и вот его ортодоксально-марксистская точка зрения готова! Теперь, когда мы стащили у него эту тетрадь, заменявшую ему собственные мысли, нашему другу придется худо. Выяснится, что этот «великий вождь» на самом деле великий осел.

— Разрешите…

Петр перелистал тетрадь, в которой неуклюжими огромными буквами были записаны мысли Маркса, Энгельса и Ленина. Петр вспомнил тетрадь Мартона — и он ясно представил рабочего, который по вечерам заскорузлой, непривычкой рукой заполнял эти листки. Он закрыл тетрадь. Взглянул на Гомонная. Злобная ярость кипела в нем. Он едва сдерживался, чтобы не съездить кулаком по самодовольно улыбающейся физиономии Гомонная.

— Слушайте! — сказал он дрожащим от сдержанного гнева голосом. — Слушайте вы, господин Гомоннай! Более циничного негодяя я в жизни своей еще не встречал. И вы смели назвать себя коммунистом? Мерзавец! Вон отсюда!

— Что?! В чем дело? Что ты говоришь?!

— Вон отсюда, пока целы!

— Но, Петр… — Ленке положила руку на плечо Петра.

Гомоннай встал. Лицо его посерело. Губы дрожали. Он дошел до лестницы и обернулся. Несколько секунд он молча смотрел на Петра. Медленно застегивал пуговицы пальто. Медленно натягивал перчатки.

— Вот каковы дела… — процедил он, держась за ручку двери. — Вот каковы дела… Теперь по крайней мере я знаю, откуда у вас деньга, чтобы посещать кафе «Бетховен». — И вышел.

У Петра хватило сил не броситься за ним вслед.

— Где вы живете? — почти спокойным тоном спросил он Ленке.

Ленке дрожала, глаза ее были полны слез.

— В Гринцинге, — прошептала она, когда Петр повторил свой вопрос. — В бараке номер сорок три.

— В бараке? Отлично. Я тоже живу там поблизости. Я провожу вас.

— Чудно! Пойдем пешком.

— Вы не устанете?

— Я всегда хожу пешком. Ходьбы не больше часа.

Они вышли из кафе.

Пока они сидели в «Грязнухе», прошел редкий дождь. Он лишь омыл мостовые. Тучи рассеялись. Дул легкий, почти весенний ветерок.

Ленке и Петр долго шли молча. Каждый был погружен в свои думы. Они находились уже далеко от центра города, где-то возле Гюртеля, когда Ленке заговорила:

— Знаете, Петр, в эмиграции жить трудно.

— Знаю. Вы не устали?

— Немного.

Петр взял девушку под руку.

Так молча дошли до Гринцинга.

Они уже подходили к баракам.

— Два года тому назад, — сказал Петр, — я эмигрировал тогда впервые, — я тоже жил здесь. С тех пор мне не доводилось бывать в сорок третьем.

— Зайдемте! Вспомните старину.

Петр почему-то надеялся, что Ленке живет в той комнате, где жила Драга. Но он ошибся, Ленке жила в северном флигеле барака.

На другой день в послеобеденное время на улице Петр случайно встретился с Гюлаем. Часа два бродили они под проливным дождем. Увлекшись спором, они не заметили, как промокли насквозь. Петр упомянул о Гомоннае.

— Гомоннай… Гомоннай… Постой-ка! Это уж не та ли каланча с яйцеобразным черепом? Философ, если не ошибаюсь?

— Вот-вот!

— Я его знаю. Но отвечать за него не могу. К партии он никак не причастен. Он эмигрант. Но что заставило его эмигрировать — известно ему одному. Если только он и сам-то это знает. Повторяю, к партии он никак не причастен. Энтузиастом же нашей фракции он сделался, видимо, по той простой причине, что в прошлом у него была какая-то связь с Арваи в те времена, когда тот еще был чемпионом по теннису или чем-то в этом роде. Если из-за каждого мелкого жулика ты будешь так расстраиваться, так действительно садись-ка лучше обратно в тюрьму.

Вечер Петр провел у Ленке. Он вернулся домой очень поздно. Дома его ждал гость — Готтесман.

— Что ты удрал — это в порядке вещей. Но вот как ты мог так долго выдержать на хлебах Хорти?

— Меня, брат, и не спрашивали.

— Не может быть!

— А ты чем занимаешься?

— За неимением лучшего служу поваром.

— Поваром? Разве ты умеешь готовить?

— Готовить — нет. Но посуду мыть умею. Работа — как работа. И, как видишь…

Готтесман указал на стол, где на салфетке лежали два обрезка салями, кость от окорока и прочие прелести.

…как видишь…

А что ты скажешь насчет фракционной борьбы? — спросил Петр, уплетая яства.

— Ешь, брат, ешь! — угощал Готтесман.

— А что ты скажешь насчет Цюриха? — минутой позже спросил он в свою очередь. — Запомни, Петр! Обругай меня социал-демократом, если через месяц на улицах Вены не прольется кровь. Я уже присмотрел большой кухонный нож. Орудие подходящее. Хочешь, один могу одолжить и тебе?

И борьба идет…

Франц Гайду явился в одиннадцать, на час раньше открытия собрания, одним из первых.

Не спеша спустился он по узкой лестнице в зал. Зал был пуст. Лишь одна электрическая лампочка слабым светом освещала три биллиардных стола, длинный ряд колченогих стульев вокруг эстрады, выдвинутой на середину зала. На эстраде — стол, покрытый зеленым сукном, два стула.

Гайду взглянул на часы и мысленно выругался. Он направился к выходу. Поднимаясь по лестнице, столкнулся с Годоши.

— Здравствуй!

— Здравствуй!

И разошлись. Гайду и в голову не пришло сказать Годоши, что в зале еще никого нет.

Наверху, в кафе, обычные воскресные посетители. Сюда собирались посидеть, просмотреть газеты, реже — позавтракать.

Гайду уселся за столиком. Заказал чай с двойной порцией рома. Минуту спустя Годоши занял соседний столик и также заказал чай с двойной порцией рома. В ожидании чая они рассматривали друг друга. Не враждебно, нет. Насмешливо скорее. Как будто каждый из них думал: «Ну, брат, и залез же ты по самую шею в…»

Почти десять лет работали они вместе на чепельском заводе.

«Целое озеро можно было бы собрать из того пива, что мы с ним вместе выпили, пока удалось загнать нашу публику в профсоюзы», — думает Гайду.

Но в долгие годы совместной работы лилось не одно только пиво.

В апреле девятьсот пятнадцатого года вместе присутствовали они на тайном собрании, которое — за спиной социал-демократической партии — обсуждало возможности забастовки и постановило подготовить политическую стачку.

Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Тысяча девятьсот семнадцатый. Тысяча девятьсот восемнадцатый.

Гайду был одним из руководителей забастовки, объявленной в дни мирных переговоров в Бресте. Его арестовали. Вскоре освободили. Недели через три забрали в армию и отправили на итальянский фронт.

Годоши месяц спустя грозил военно-полевой суд. И вплоть до катастрофы сидел он в тюрьме на бульваре Маргариты.

Образовалась коммунистическая партия. Годоши выгнали с завода. Гайду был арестован.

Тысяча девятьсот девятнадцатый год. Двадцать первое марта.

Гайду уехал на румынский фронт. Годоши — двумя неделями позже — против чехов. При отступлении встретились в Пеште. Бежали вместе. Перешли австрийскую границу. Месяца через полтора Гайду снова был на работе.

Румыния. Трансильвания. Забастовка. Сигуранца. Допрос Пытки огнем и водой.

Пятнадцать лет каторги. Бегство. Словакия. Вена. Годоши был среди тех, которые вернулись домой, чтобы помочь бежать Отто Корвину. Двух товарищей поймали и замучили насмерть. Годоши удалось бежать в Югославию. Шесть месяцев проработал он в Печ. И вот он в Вене.

Вошел Шимон. Подсел к Годоши. Тот допивал третью чашку чая с ромом. Лицо его раскраснелось. Он сидел неподвижно и прямо, как солдат на параде.

— Позже, — говорит Шимон подошедшему кельнеру.

Позже — это значит: «Я сыт. Сейчас ни есть, ни пить не хочу. Немного погодя подойдите принять заказ».

— Ты без работы? — спрашивает Шимона Годоши.

Шимон утвердительно кивает головой.

— Чай с ромом, — заказывает Годоши.

— Без рома.

— Почему без рома? У меня хватит, — говорит Годоши, похлопывая по карману брюк.

— Я антиалкоголист, — смеется Шимон.

Годоши презрительно машет рукой.

К Гайду подсел Шютэ. Герой восстания в Каттаро. К ним присоединяется Кеше, только что вернувшийся из России. Все три года гражданской войны пробыл он на восточном фронте. Ни Шютэ, ни Кеше не раскланиваются с Годоши.

— Нынче у нас этот… кельнер запляшет, — говорит Годоши Шимону нарочито громко, так, чтобы за соседнем столиком было слышно.

Но тем — не до них. В руках у Кеше московская «Правда». Он объясняет что-то. Шютэ хохочет. Гайду одобрительно кивает головой. Голубые глаза его блестят от восторга.

— Подходи, дружок, подходи! — приветствует он вошедшего Фюреди, сапожника из Паапа, который после восьмидневного допроса в Шиофоке в главной штаб-квартире Хорти стал глухим на оба уха. Левая нога не сгибалась в колене. — Сегодня ликвидируем, брат, что ли?

— Ссылают его на остров Мадейру, — поясняет Фюреди. — Позже, — отмахивается ой от кельнера.

К Годоши подошел Мандоки, бывший мишкольцский учитель. Он что-то объясняет, показывая письмо. Лицо Годоши омрачается.

Кафе теперь полно эмигрантами.

— Позже…

— Позже…

Когда входит Петр, Готтесман громко приветствует его:

— Сюда! Сюда! Я давно жду тебя.

Шимон с жадностью уничтожает остатки еды, принесенной Готтесманом. Он точно похоронил свое лицо в этой просаленной газетной бумаге.

— Ты голоден, Петр?

— Не очень.

— Перекуси что-нибудь. Предстоит долгое собрание.

— На собрании будет представитель Коминтерна, — сообщает новость Шимон.

— Кого послал Коминтерн?

— Кого-нибудь посолидней, — предполагает Готтесман. — Ну, этот-то расправится как следует с Гюлаем и компанией. Давно пора!

— Ты думаешь? — сомневается Шимон.

— Я знаю, — говорит Готтесман.

— Значит, ты?.. И я принял от тебя эти…

Шимон протягивает Готтесману просаленную бумагу. Тот не берет. Но увидав, что в бумаге ничего нет, выхватывает и бросает в корзину для мусора. Шимон отходит.

— Пойдем вниз, Петр.

У входа вниз уполномоченные обеих фракций требуют легитимацию. У Петра дело плохо. У него нет никаких документов.