Теперь Род был уже полузабытой легендой. Америка, с энтузиазмом встретившая звук в кино, повернулась спиной к эре Великого немого, которая казалась такой же далекой, как и автомобиль «форд-Т».
Но Эдвина хранила память о Роде. Она считала себя обязанной и перед ним тоже сказать дочери правду. Поэтому на следующее утро после бессонной ночи, полной переживаний, Эдвина попросила Файну прогуляться с ней. Дождь кончился, сквозь облака проглядывало солнышко, дул свежий ветер. Зеленые лужайки перед домом, по которым они шли, еще не успели просохнуть. Эдвина молчала, размышляя, как преподнести дочери сообщение так, чтобы ей было наименее больно.
— Ты когда-нибудь слышала о таком киноактере как Род Норман? — наконец спросила она.
— Нет, — ответила Файна. — А кто это?
— Он был очень популярен во времена немого кино. Очень красив. Миллионы женщин по всему свету были в него влюблены. Один раз я снималась вместе с ним. Фильм назывался «Юность в огне».
— А, да! Одна из картин папы. Можно мне ее как-нибудь посмотреть?
Эдвина остановилась. «Ну конечно! Как же еще познакомить ее с настоящим отцом, как не показать его живого на экране?!»
— Похоже, я знаю, где можно найти пленку. В Лондоне. Если я все устрою сегодня, ты будешь смотреть?
— Конечно буду.
Эдвина обняла ее.
— Ты знаешь, как я тебя люблю, — нежно произнесла она. — И отец тоже.
— Я знаю. Я так по нему скучаю!
— Я тоже, девочка. Я тоже.
Она позвонила лондонскому представителю «Метрополитен пикчерз» Сэму Баррону, который сообщил, что действительно есть пленка того фильма. Она была в тот же день отправлена в Тракс-холл, где вечером Эдвина показала ее детям. Старшие, Чарльз и Сильвия, видели прежде некоторые из фильмов матери, но поскольку сама Эдвина никогда не восхищалась большинством своих работ, ей ни разу не приходило в голову организовать семейный «фестиваль» своих фильмов. Теперь же, слыша смешки детей над наиболее наивными сценами старой картины, она поклялась себе, что никогда и не станет устраивать этот фестиваль. Фильму всего-то было двенадцать лет, но как же нелепо он смотрелся в 1934 году! То, что казалось знойным и дерзким в 1922 году, сейчас выглядело просто смешным. И все же притягательная сила фильма была такова, что дети не могли оторвать глаз от экрана до самых последних кадров.
После просмотра дети стали расходиться по своим комнатам, а Эдвина отвела Файну в библиотеку и закрыла дверь.
— Ну и что ты думаешь о Роде Нормане? — спросила она, садясь рядом с дочерью на огромный обитый красным бархатом диван.
— Какой-то мечтательный, — ответила Файна. — Трудно сказать по этому старому фильму, хорошим ли он был актером. Где он сейчас?
— Он умер. Двенадцать лет назад его застрелили, и убийцу так и не нашли.
Глаза Файны округлились.
— Убили?!
— Да.
— Ой, как жалко! Он такой красивый!
— Был красивый. — Эдвина взяла дочь за руку. — Файна, я собираюсь сказать тебе одну вещь. Она… может тебя немного взволновать… Хотя волноваться тут не с чего. Ты ведь знаешь, что мы с отцом любим тебя совершенно так же, как и твоих братьев и сестер.
— Да, знаю!
— Ты всегда будешь значить для нас так же много, как Чарльз, Сильвия, Викки, Морис и другие. Ты знаешь это, ведь так?
Глаза одиннадцатилетней девочки тревожно сузились.
— Мама, что ты хочешь мне сказать?
Эдвина глубоко вздохнула:
— Твой настоящий отец — Род Норман..
Файна непонимающе смотрела на мать.
— А тогда… кто же папа?
— Папа — это папа. Но он не является твоим отцом. Род Норман, он… Мы с ним однажды были вместе, и в результате родилась ты. Я думаю, тебе нужно это знать. Но никто в семье этого не знает и никогда не узнает, если только ты сама не пожелаешь рассказать. А, по-моему, нет никаких оснований для этого.
Наступила продолжительная пауза. Эдвина видела, как глаза Файны быстро наполняются слезами. «О Боже, неужели я ошиблась, рассказав ей обо всем?!» — думала Эдвина.
Вдруг Файну прорвало: с громкими рыданиями она бросилась матери на шею. В течение пяти минут Эдвина прижимала к себе дочь, ожидая, пока та выплачется. Наконец Файна выпрямилась и стала вытирать заплаканные глаза.
— Спасибо, что ты мне сказала, — все еще всхлипывая, проговорила она. — Ты его любила?
— Он мне очень нравился, но не так, как я люблю твоего отца… папу. Не так, как я всех вас люблю.
— А он был правда знаменит?
— Очень.
— Я хочу все знать о нем.
— У меня в шкатулке очень много вырезок из газет о нем. Мы будем искать все сведения о нем вместе, хорошо?
— Здорово! Но… папа, он все еще мой папа, да?
— Не все еще, а навсегда, — сказала Эдвина и нежно поцеловала дочь.
«Конечно, — с грустью подумала она, — если ему удастся выбраться из “Фулсбюттель”».
Он уже потерял счет времени, но предполагал, что находится в этом аду уже неделю или чуть больше. Монотонность допросов, избиения, выворачивающая наизнанку скука, нескончаемые часы, проведенные прикованным к железной койке, зловоние и жестокий голод… Все это вместе уже начинало подтачивать его упорство. Коварная, но упрямая мысль постоянно стучалась в его сознание: «Дай им то, чего они просят. Ври, выдумывай имена — делай что угодно! Только выберись отсюда. Или, по крайней мере, добейся суда, чтобы ты хоть получил связь с внешним миром!»
Потом он говорил себе, что если назовет Шмидту какое-нибудь знакомое имя, то это будет означать смертный приговор для того человека. Конечно, если он начнет называть все известные ему имена немцев, это серьезно ударит по германским вооруженным силам и ослабит их. С другой стороны, Ник склонен был верить словам графа фон Винтерфельдта о том, что многие генералы германской армии являются убежденными противниками Гитлера, и если их сместят с постов, то заменят уже преданными нацистами. Итак, перед Ником была дилемма.
Он говорил себе, что все это — испытание на прочность духа, которому противостоит воля Шмидта. Ник не просил себе венца мученика: если бы он был уверен, что ложью и хитростью ему удастся пробить себе дорогу к свободе, не погубив невинных людей, он пошел бы и на ложь, и на хитрость. Но, поскольку это было невозможно, оставалось одно — борьба до конца. Он не сомневался в том, что проиграет борьбу, но был настроен встретить смерть как мужчина.
Потом он говорил себе, что это все пустое бахвальство. Организм может терпеть боль, но не бесконечно. А Ник знал, что в этом смысле он находится уже на самом краю. Шмидт также отлично понимал это, так как в своем темном деле был настоящим профессионалом. Он считал, что со временем заставит Ника согласиться на все, что ему предложат. Так что мысли несчастного американца о героическом венце были всего лишь самообманом и театральщиной.
В таком случае какая альтернатива у него еще осталась? Если он не может дать им ту информацию, которой они добиваются, и если он уже не в силах сносить пытки и мучения, что ему остается?
Прислушиваясь к ночному ливню, барабанившему в тюремные стены, Ник вдруг остался один на один с ответом на этот вопрос. Ответ этот прозвучал у него в сознании во всей своей ледяной лаконичности: смерть. Он, Ник Флеминг, находясь в расцвете лет и сил, должен уйти из жизни!
Он мысленно приказывал себе держаться, но слезы катились сами по себе.
Вся грустная ирония, открывшаяся ему, состояла в том, что он, несмотря на свою большую семью, несмотря на то, что у него много друзей, несмотря на свое могущество, власть, дома, машины, заводы, киностудию, — несмотря на все это, он, как последний бродяга, обречен на смерть в одиночестве.
Когда на следующее утро за ним пришли охранники, они, к несказанному удивлению, держались с ним почти что вежливо.
— Доброе утро, — сказали они, снимая наручники.
Он сел на койке, разминая затекшие конечности.
— Вы принимать душ, — сказал один из охранников на скверном английском. — Вы побрить борода, стать красивый.
Ник посмотрел на него как на ненормального. Но его действительно отвели в чистую душевую, выдали мыло и полотенце и бритвенные принадлежности, оставили на стуле чистую, неношеную тюремную робу и пару кожаных сандалий. Затем оставили его в душевой одного. Ник терялся в догадках относительно смысла всего происходящего. Может быть, они ждут, что он покончит с собой с помощью этой бритвы?.. Если так, то они не на того напали: Ник Флеминг не доставит Шмидту такого удовольствия.
Немного приободрившись, он побрился, затем впервые за неделю встал под душ. Приятно было ощущать себя чистым и свежим. Ник надел тюремную одежду, которая пришлась ему почти впору, и постучал в дверь. Охранник-нацист, который старался теперь выглядеть добродушным парнем, открыл дверь.
— Хорошо, — сказал он, улыбаясь. — Нет дурной запах. Нет борода. Хорошо! Красиво!
— Увы, следующий танец уже обещан другому.
— Битте? — тут же переменился в лице гестаповец.
— Ладно, замнем.
Вместо пыточной его отвели на сей раз в кабинет Шмидта. Капитан стоял возле своего письменного стола, за которым было окно, выходившее на тюремный двор. Шмидт приветливо улыбался.
— Доброе утро, Флеминг, — сказал он весело. — Сегодня вы прекрасно выглядите. Будете завтракать?
Ник подозрительно сощурился:
— Да.
— Уж, конечно, не той мерзостью, которую вам приносили в камеру.
— Вы имеете в виду тот суп, что взял первый приз в 1920 году?
Шмидт рассмеялся:
— А у вас неплохое чувство юмора. Отлично. Вы правы, тот суп никуда не годится. Я не даю его даже своей собаке. Только заключенным. Но сегодня у нас будет нечто более аппетитное.
Он нажал кнопку. Открылась боковая дверь, и охранник вкатил в кабинет столик на колесиках. Столик был накрыт белой скатертью и сервирован серебром и фарфором.
— Гостиничное обслуживание, — весело произнес Шмидт. — Совсем как в «Адлоне». Присаживайтесь, друг мой. Ешьте, поговорим потом.