Титан — страница 11 из 37

А вот так, осенью, когда ветви голы, урожай собран… Мареев смутился. Границы участка теперь значили что-то другое. Да и что скажешь, если кто-то заметит? Какой такой мяч придумаешь?

Он стал себя отговаривать: ну зачем лезть-то? Внутрь построек подсмотреть не получится, окна ставнями закрыты. И понял, что хочет просто ступить на землю участка. Ее почувствовать.

Мареев протиснулся под забором. Прошел осторожно мимо кухни к дому. Никто его не видел, только ныла вдали усталая цепь пилы. Но ему все же казалось, что кто-то смотрит. Он оглядел дом и кухню, яблони, туалет, поленницу. И ощутил странное касание; будто он разбудил землю, схваченную уже ночными заморозками, и земля не отпускает подошвы, втягивает в себя.

Он рванулся прочь, и ему казалось, что он выдирает ноги, а почва хватает, тащит ледяными ладонями.

Приехав вечером домой, он свалился с жесточайшей температурой. Мать, конечно, решила, что он заразился от отца. Но Мареев-то знал, что́ его выстудило: текучий хлад чужой земли.


Зимой он решил, что все это проверка, экзамен. Ему нравилось, что тайна не дается просто так, защищает себя, заставляет разум и чувства изощряться, бодрствовать, вводит его в следующий возраст. Ему и учиться стало легче, будто тайна помогала ему, давала способности справляться с жизнью, и отец с матерью стали легче, доверительней относиться, видя, как он успевает в школе, – взялся наконец-то за ум, говорили они друг другу, думая, что он не слышит.

Бабушка сильно сдала за зиму, но на дачу летом просилась. Еще год назад Мареева бы с ней на даче не поселили. А теперь, посовещавшись, решили: можно. Повзрослел, глупостей, дай бог, не наделает.

А сверстников, товарищей по играм, разослали в первую смену по пионерским лагерям, старикам не оставили. Наступила жара, и бабушка лежала в своей комнате, задернув тяжелые занавески, обживаясь в нездоровье, в тягости тела, выходя только утром и вечером в сад и на кухню готовить; Мареев впервые в жизни остался наедине с долгим летним временем.


У него всегда была страсть подглядывать. Тяга к полуприкрытым дверям, замочным скважинам. Малышом он любил воображать, как живут под снегом мыши, – входы в их норки ему показывал отец на прогулках в парке. Его манили бинокли, подзорные трубы, телескопы, микроскопы, фотоаппараты, лупы, очки, любые оптические приборы, играющие с пространством. Теперь же эта тяга преобразилась в способность наблюдения, умение распознавать то, что вроде бы на виду, но на самом деле не то, чем кажется.

Мареев научился видеть дачи как единое целое. Подмечать привычки взрослых, держать в памяти день каждого из соседей: развесить белье, пойти за водой, полить огурцы, отправиться в магазин. Женщины, мужчины – все были предсказуемы. Только Калюжный, оказалось, умеет быть незаметным. Возникать и пропадать на участке, будто раздвигает пространство или пользуется подземными ходами.

Потом Мареев заметил, что старик играет в эту игру и далеко за пределами дач. Может обнаружиться, например, на станции в длиннющей, обалдевшей от жары очереди за яйцами, да еще в самой ее середке, куда злющие поселковые тетки никого просто так не впустят: не уговоришь, не разжалобишь. А Мареев, посланный бабушкой купить яиц, десять минут назад проезжал на велосипеде мимо его участка и вроде бы видел Калюжного в саду, тельняшка его мелькала. Но безусловных доказательств чуда Мареев не находил; тельняшка могла и на веревке сушиться, спутал.

Явилась небывалая засуха. Листья деревьев омертвели, и редкий продых воздуха рождал лишь слюдяной шелест.

Сады еще зеленели, влагу из водопровода всю разбирали на полив, напор в шлангах появлялся лишь поздно ночью. Издалека, от больших лесов, потянуло дымом пожаров, небо помутнело, солнце садилось в сизую дымку. Мужчины, прикуривая, суеверно плевали на затухающую спичку.

В понедельник, когда взрослые уехали в город на работу, полыхнуло на широком пустыре за околицей дач, куда железнодорожники весной свалили груды ольшаника, вырубленного при очистке путей.

Горела пока только трава. Но поднявшийся ветер гнал змеящуюся полоску огня к высохшим веткам ольшаника. Если бы они занялись, пламя набрало бы силу, перекинулось на сады и дачи.

Звонили из сторожки пожарным – все машины в разгоне. Пробовали набирать воду из кранов, носить ведрами, но куда там! Краны только плевались или пускали, как младенец, желтоватую слабую струйку. Собрались в основном женщины, подростки, пытались сбить пламя хворостиной, закидать землей с лопаты, и все вразнобой, неумело. А пламя будто чувствовало бестолковщину, кидалось злей, поспешало, целило искрами в глаза, цепляло за рукава, дурманило дымом.

В пересохшем рту Мареева стало кисло от страха. Он ясно подумал, что пора бежать домой, уводить бабушку в сторону шоссе. Вот-вот перебегающие огоньки, которым хватило бы одного точного залпа из брандспойта, дотянутся до ольшаника, встанут огненной стеной, потянутся языками к домам…

Тут и выскочил откуда-то сбоку Калюжный, бесстрашный и боевитый, как бывают боевиты яростные маленькие зверьки: ласки, хори, куницы. Он бежал, нацепив на каждую руку по десятку ведер, и ведра ухали, громыхали, прогоняя оторопь, призывая огонь отступить.

Калюжный вроде ничего не говорил, только руками махал, – но толпа ожила, словно у нее возник общий разум. Люди задвигались, выстраиваясь в длинную и потому редкую цепочку к деревенскому пожарному пруду, давно полувысохшему, заросшему ряской и загаженному гусями. Конечно, о нем вспомнили и раньше. Но казалось, что он слишком далеко, не натаскаешься. И воды там, особенно в засуху, только на дне. Да и не вода это, а гнилая жижа.

Но и цепочка вытянулась как надо, и воды хватило. Залили, загасили, когда ольшаник стал уже заниматься. Разбрелись, угоревшие, смотрят друг на друга – откуда сноровка-то взялась?

А Калюжного и нет уже. И ведер нет. И никто о нем вроде не помнит, не говорит – как здорово, мол, управился. Мареев, потный, обалдевший, приглядывается, прикидывает – и понимает, что кто-то другой, отец например, тоже мог бы сообразить, что и как нужно делать. Мог бы народ организовать. Ан нет, чего-то бы да не хватило: секунд, метров, лишней пары рук, последнего ведра воды. Не сдержали бы пламя.

Откуда-то брал, вынимал Калюжный, как фокусник, эти необходимые секунды и литры. Возникал то тут, то там, замыкая собой опасно растянувшуюся цепочку водоносов. Плескал на огонь метко, экономно, предугадывая, куда рванется пламя.

Ночью зарокотала гроза. Ударился, разбился водяным пластом о крышу ливень. А Марееву в полусне чудилось, что это Калюжный ходит по небу. Громыхает ведрами, скликает тучи на дойку.


На следующий год Мареев уже не наблюдал за Калюжным. С первых же дней лето наполнилось мельканием девичьих ног, коленок, локтей, будто толкающих его на расстоянии. Он пропадал на пруду, колесил по дорожкам товарищества, высматривая, где они собираются, куда идут гулять, и лишь изредка, проезжая мимо участка Калюжного, недоумевал: неужели он действительно следил сутки напролет за скучным стариканом? Теперь ему казалось, что как раз это отречение и есть настоящее взросление.

Потом он окончил школу и поступил на строительный, не видя в том ничьей направляющей руки. Выпустился, стал пропадать в командировках по северам, ставить дома и промышленные здания на коварные тамошние грунты, воевать с вечной мерзлотой, крушащей стены и фундаменты. Все реже появлялся на даче: только помочь родителям, привезти-увезти. Однако ж, словно от близости к земле, от каждодневных размышлений о ней, о ее плывучем, темном характере, что ставит иногда в тупик строителей, Мареев в краткие свои визиты стал снова замечать Калюжного.

Тот жил ныне круглый год на даче: дочь нашла запоздалого мужа, вытеснила отца из городской квартиры. А у дачников деньги появились, строиться стали чаще. И Калюжный, хоть и старик, стал первый землекоп, копал что угодно – канавы, колодцы, выгребные ямы, выемки под бетонную заливку. Ловко, споро, словно всю жизнь учился мастерству лопаты, хотя дело это не наживное, за год не выучишь. Мускулистый был, крепкий, дряхлость трудами согнал. Вдовы дачные, что мужей своих после шестидесяти схоронили, чуть ли не охоту на него устроили, ведь непьющий же, некурящий, работник денежный. Но Калюжный дамочек отшил. Добрый десяток на него обиду затаил, стали мстить, сплетничать, что, мол, нечист на руку, вещички тибрит, пока копает, или может инструмент хозяйский зажилить, – хотя Калюжный всегда со своим инструментом приходил. Но разве переспоришь? Так Калюжный свою клиентуру потерял, да и новые появились землекопы, что брали дешевле, восточные люди, приезжие.

Участок его теперь дичал, захламлялся, пошли в дикий рост оставшиеся без ухода яблони, ветшали дом и кухня. А Калюжный, по-прежнему бодрый, разъезжал на тарахтящем мотороллере с прицепом, тащил домой со свалок рухлядь, диваны, телевизоры. Возил тачками глину в овражек в лесу, копал, значит, что-то.

И снова казалось Марееву, что лишь он один замечает странные занятия отвергнутого старика. Он бы тоже не обращал внимания, если б не память детства, не та картинка: взобрался Калюжный на мусорную гору, топ, хлоп – и разомкнулась связь вещей.


В нынешнее лето Марееву предложили пятилетний контракт в Африке. Немецкая контора, строительство ГЭС, проектирование вскрышных работ. Другие деньги. Другая жизнь. Сложные там почвы, илистые, напитанные рекой, но, если он справится, можно переезжать в Германию, войти в инженерную элиту, что нарасхват на всем шарике.

Здешние дела устроились быстрее, чем Мареев ожидал. И он поехал на пару-тройку дней на дачу: привести в порядок, пока родители отдыхают в Средиземноморье по путевке, заказанной еще зимой, до открывшейся вакансии. В общем-то, он мог этого не делать. Дачу содержали хорошо, денег он не жалел. Правда, привязанности к ней он не испытывал. Мала она была ему, тесна – и страшна неизменным укладом, силой взаимного притяжения вещей, переживших свой век, не используемых по назначению, но сохраняемых отцом и матерью ради неизменности их жизней.