И эти ноты, две-три ноты, мотив… Я, несуществующий, ничтожный, его узнал. “Королек” оживил отмершие связи, возвратил ушедшие образы… Каждый миг того последнего лета был отмечен, проникнут этими нотами. А в том лете, когда я дописал роман, сошлась, отразилась вся моя жизнь. И благодаря “Корольку” я всю ее получил обратно. Расшифровал, восстановил из трех нот. Так что я, в каком-то смысле, есть теперь творение вашего отца.
Титан посмотрел на меня, потом на отцовскую могильную плиту. Кивнул мне еле заметно. Я решил тогда, что это обещание встречи.
Сейчас я знаю точно: нас срисовали на кладбище. Это все есть в ДОРе Титана. Отчет “наружки” о контакте. Специальный квиток с заданием установить мою личность. Данные установки: мой адрес, имя-фамилия-отчество. На обороте, в графе “компрометирующие данные”, строчка про отца: бывший член контрреволюционной партии.
Следующая бумага: указание официально вызвать на профилактическую беседу. Отчет о беседе, без упоминания чаячьего дерьма. Постеснялись. Вел себя с оперативными работником не до конца искренне, пытался убедить, что встреча на кладбище была случайной, что Титан просто пришел навестить могилу его отца.
Резолюция: открыть дело оперативного наблюдения, присвоить оперативный псевдоним “Мотылек”.
Королек – Мотылек; рифма.
Я не утерпел, дома рассказал матери о разговоре с Титаном. Я хотел, чтобы она, всю жизнь убеждавшая отца, что его музыка еще дождется больших залов, получила эту весточку благодати.
Она слушала молча и отстраненно, словно я говорил вообще не об отце, не о музыке, а о каких-то мальчишеских выходках. И я догадался, что она считает Титана одним из тех людей, что всю жизнь сбивали отца с пути, не позволили ему стать как некоторые другие композиторы, сочинявшие сюиты и симфонии о мирной трудовой жизни и зреющих урожаях, чтобы иметь возможность со второго раза на третий услышать из оркестровой ямы и сугубо свое, безыдейное.
Они спорили об этом при жизни отца. Но отец умел улестить ее, убедить, что можно и без компромиссов, без уловок, нужно только подождать, еще чуть-чуть подождать… И вот теперь, после его смерти, она искала виновных. Виновный нашелся.
Через четыре дня я взялся искать на отцовской полке “Уроки фортепьяно”. Книги не было. Мать в выходные уезжала на дачу к подруге. Везла сумку со снедью. В ней, вероятно, уехала “Августина”. До дачи был километр по лесной тропе от автобусной остановки. Где-то там она ее и закопала. Зная мать, я понимал, что она никогда не скажет где.
А на пятый день она принесла мне вынутую из почтового ящика повестку.
Просто положила передо мной на стол и ушла, ничего не сказав. Потом было чаячье дерьмо.
После нашей встречи на кладбище Титан прожил еще полтора десятилетия.
В первые годы я ждал, что Титан подаст знак, ибо я страстно хотел учиться слову – чтобы написать роман о нем самом и об отце, и о нас, последующих, безъязыких. Я не понимал, что лишь прячусь за идеей необходимого наставничества и ученичества; откладываю то, что могу открыть и сделать лишь сам.
А Титан ведет себя как самый проницательный учитель: не берет меня в ученики.
Толки о его новой книге продолжались, менялись лишь формулировки. Сгинули первые неистовые ожидания. Явились степенные рассуждения, что большое дело требует времени, ноша тяжела, нужно все как следует обдумать, такие книги пишутся раз в столетие… Ушла вера в скорое чудо, осталась горькая надежда, которая сама не знает, надежда ли она еще или уже пустой призрак.
Некоторые из прежних властителей дум начали тогда публиковаться в советских журналах и газетах. О, их обхаживали аккуратно, не заставляли отрекаться и клеймить. Достаточно было просто напечататься, выдать рассказик о красотах родной природы. Без Маркса, Ленина и коммунизма. Но – в их, оккупантов, журнале, в их газете, в подлом соседстве с агитками. Иные читатели искали в этих текстах двойное дно, эзопов язык, тайнопись сопротивления. Но, увы, это были стыдливые флаги капитуляции.
Однажды сподобился и Титан. Ему дали целый подвал: дерзай! И он написал о сельских праздниках, как раз то, что они любили, нейтральное, похвальное для национальных традиций, подчеркивающее значимость крестьянского труда.
Я не хотел брать газету в руки. Не верил, что Титан мог так поступить. Наверняка статью сочинил кто-то другой, а его подпись просто подставили без его ведома, случались и такие финты. Люди же толпились у киосков, покупали, вчитывались, но не слышно было ни восклицаний, ни насмешек…
Да, это несомненно был его слог. Его текст. Статья о сельских праздниках, ничего больше. Но каждое слово в ней кричало о другом. “Стог”. “Дом”. “Рига”. “Колодец” – свидетельствовали о сожженных стогах, опустевших домах, амбарах, ставших местами казней, колодцах, откуда никто уже не зачерпнет воды. Нечто выше совершенства и искусства: безмолвный глас ушедших.
Тот номер газеты в столице республики раскупили за часы. А потом власти – неслыханное дело – изъяли остатки тиража в районных центрах и библиотеках и больше никогда не приглашали Титана печататься.
Однако его не подцензурные тексты никогда не появлялись и в самиздате. А потом стало известно, что власти дали Титану квартиру, ту самую, в писательском доме на улице Коммунаров, где я живу сейчас. И он ее принял.
Что же он мог предложить взамен? Только не писать. Конечно, люди говорили, что это только уловка, в конце концов, он совсем не молод, нужно собственное жилье, а книгу он напишет, обязательно напишет… и уже сами над собой ерничали.
Квартира убедила меня: ничего Титан не создаст. Он сломался и смирился. Стал как мой отец: обрывки, наброски, вечные клочки симфоний, недоделки…
Когда пришла весть, что у Титана деменция, мне было страшно осознавать, что мир его памяти, воссозданный из трех отцовских нот, снова, и на этот раз окончательно, распадается. Но я был скор на суд: это за квартиру. За предательство.
За деменцией последовал год комы.
Я так и не понял тогда, кто же, собственно, организовывал похороны Титана, нанимал катафалк, договаривался о месте на старом городском кладбище, где был похоронен и отец. Я вообще тогда не обращал сначала внимания на людей. Смотрел на окоченелый, белый лоб Титана, я думал, что хоронят тут не его, а ненаписанную книгу, заточенную, как в тюрьме, в его пораженном деменцией мозгу.
О ней, о неслучившемся чуде, которое могло бы осветить, всколыхнуть и мою жизнь, я сожалел больше, чем о нем.
Теперь благодаря ДОР я знаю, что это они помогли все устроить. Получить место и катафалк. Они, переодетые в штатское, составляли четверть собравшейся на похороны толпы. Шли за гробом, прогуливались по дальним дорожкам. Это был их триумф.
Конечно, они опасались эксцессов, стихийных протестов на похоронах, потому и согнали столько оперативников: десятки на одного маленького человека, лежавшего в гробу.
Но, изучая ДОР, я не могу отделаться от мысли, что они явились убедиться, что Титан и в самом деле умер и книга никогда не будет написана. Проводить жертву, что десятилетиями обеспечивала их работой, званиями, наградами, спецпайками к празднику, придавала значительность и смысл их службе.
Когда государственный нотариус в присутствии двух офицеров в штатском читал мне завещание Титана, я отрекся от него во второй раз; от того, кто не пожелал стать моим учителем при жизни и оставил мне это абсурдное, опасное, бессмысленное наследство по смерти.
Теперь я, конечно, понимаю, почему он выбрал в душеприказчики меня, сына своего отца. Человека мягкого, уклончивого, избегающего. Зачем оставил на мне странную эту отметину наследования. Рубец стыда.
Чтобы я пришел – потом. В том свободном “потом”, которое он предчувствовал. В которое я тогда бы ни за что не поверил.
Пришел и прочел его книгу.
Его текст.
Его роман.
Уже месяцы я читаю ДОР. Том за томом. Другие дела переводят сейчас на микрофильмы, но дело Титана слишком велико. Его, в виде исключения, выдают мне на руки.
Дело отражает его жизнь неделю за неделей. И я пытаюсь уловить момент, когда он окончательно понял, что они ни за что не дадут ему написать книгу.
Когда пропал первый черновик? Когда сломалась вторая по счету печатная машинка? Когда подвыпившие молодчики избили его вечером в подъезде, искалечив пальцы? Когда старый друг, такой же сиделец, стал заводить разговоры – мол, лучше не рисковать, лучше поостеречься? Когда целиком выгорела – пожарные сказали, короткое замыкание, – комната и превратился в пепел еще один черновик?
Я не могу угадать. Я лишь понимаю, что, когда Титан принял у них квартиру на улице Коммунаров, мое нынешнее жилье, подачку, золотую клетку, оборудованную стационарными подслушивающими устройствами, он уже точно решил, как – единственно возможным образом – он напишет свой роман.
Они стали – бумагой.
Он стал – пером.
Ушами прослушки, глазами агентов он писал свой великий и странный текст, историю для никого. Они же, слухачи, соглядатаи, – записывали, ибо не могли не. Из своей старческой жизни, из горьких дней он сотворил дышащую духом глину.
Он ходил в магазин, работал, звонил по телефону – но рука Господня водила им. И в отчетах службы наружного наблюдения, расшифровках перехваченных разговоров, записках почтового контроля об изъятых письмах, справках о “мероприятиях ВН”, составленных прослушивавшими и просматривавшими его квартиру, записях его бесед с друзьями и диалогов с самим собой, планах агентурно-оперативной работы, донесениях агентов и отчетах о встречах с ними – тайно рождался текст, раздробленный и цельный.
Они, подсылы, доглядчики, были глупы. Не понимали, что он сочиняет, творит – ими же самими, их пальцами, их бумагой и печатными машинками, их тренированными глазами и ушами. Они лишь исполняли приказы, следовали своему ремеслу. Они сами записали свои злодейства, мелкие и большие, свои каверзы и подлости. И сами же сохранили их в оперативном архиве, ибо считали, что работа выполнена образцово и может научить других.