[221]. Однако феномен, отмеченный Л.М. Баткиным, может быть объяснен и в рамках теории психологических типов К.Г. Юнга, в соответствии с которой «творческую разбросанность» Леонардо следует трактовать не как внутреннее качество, присущее «ренессансному типу творческой личности», а как внутреннее качество, присущее личности экстравертного типа, психическая энергия которой была направлена на большое количество внешних объектов. То же самое можно сказать касательно наблюдения К. Кларка о неэмоциональном характере записей Леонардо, в которых он прежде всего ориентировался на объективное описание вещей и идей, а не на фиксацию связанных с ними эмоций.
Неспособность Леонардо к консолидации научных интересов могла быть обусловлена и тем, что он был самоучкой, не получившим систематического образования за пределами боттеги Верроккьо. Леонардо не знал ни греческого, ни латинского языка, который был общепринятым научным языком средневековой Европы, и поэтому называл себя l’omo sanza lettere – человеком без букв. Его записи были составлены на «народном» языке (volgare), хотя он все же попытался выучить латынь и составить латинскую грамматику. Недостаток фундаментального образования Леонардо компенсировал чтением книг, которые, судя по многочисленным заметкам, получал через своих знакомых: «У мессера Винченцо Алипландо, проживающего близ гостиницы Корсо, есть Витрувий Джакомо Андреа», «Архимед есть полный у брата монсеньора ди С. Джуста в Риме…» и т. д.[222]
В Атлантическом кодексе есть несколько заметок, раскрывающих глубину его расхождений с образованными интеллектуалами той эпохи. «Хорошо знаю, что некоторым гордецам, потому что я не начитан, покажется, будто они вправе порицать меня, ссылаясь на то, что я человек без книжного образования. Глупый народ! Не понимают они, что, как Марий (имеется в виду Гай Марий, семь раз занимавший пост консула Римской республики. – Д.Б.) ответил римским патрициям, я мог бы так ответить им, говоря: “Вы, что украсили себя чужими трудами, вы не хотите признать за мною права на мои собственные”. Скажут, что, не будучи словесником, я не смогу хорошо сказать то, о чем хочу трактовать. Не знают они, что мои предметы более, чем из чужих слов, почерпнуты из опыта, который был наставником тех, кто хорошо писал; так и я беру его себе в наставники и во всех случаях на него буду ссылаться» (fol. 119v)[223]. И еще: «Многие будут считать себя вправе упрекать меня, указывая, что мои доказательства идут вразрез с авторитетом некоторых мужей, находящихся в великом почете, почти равном их незрелым суждениям; не замечают они, что мои предметы родились из простого и чистого опыта, который есть истинный учитель» (fol. 119 r)[224]. И еще: «Хотя бы я и не умел хорошо, как они, ссылаться на авторов, гораздо более великая и достойная вещь – при чтении [авторов] ссылаться на опыт, наставника их наставников. Они расхаживают чванные и напыщенные, разряженные и разукрашенные не своими, а чужими трудами, а в моих мне же самому отказывают, и, если меня, изобретателя, презирают, насколько более могли бы быть порицаемы сами – не изобретатели, а трубачи и пересказчики чужих произведений» (fol. 117r)[225].
Эти инвективы против авторитетов удостоились пристального внимания психологов. Фрейд писал, что «он отважился высказать смелое положение, которое защищает всякое свободное исследование: “Кто в борьбе мнений опирается на авторитет, тот работает своею памятью, вместо того чтобы работать умом”. Так, он сделался первым из новых исследователей природы; первый со времен греков он подошел к тайнам природы, опираясь только на наблюдение и собственный опыт, и множество познаний и предвидений были наградою его мужества. Но если он учил пренебрегать авторитетом и отбросить подражание “старикам” и все указывал на изучение природы как на источник всякой истины, то он только повторял в высшем доступном для человека сублимировании убеждение, которое когда-то уже сложилось у удивленно смотрящего на мир мальчика. Если с научной абстракции перевести это обратно на конкретное личное переживание, то старики и авторитет соответствуют отцу, а природа – это нежная, добрая, вскормившая его мать. Тогда как у большинства людей – и сейчас еще, как и в древности, – потребность держаться за какой-нибудь авторитет так сильна, что мир им кажется пошатнувшимся, если что-нибудь угрожает этому авторитету, один только Леонардо мог обходиться без этой опоры; он не был бы на это способен, если бы в первые годы жизни не научился обходиться без отца. Смелость и независимость его позднейших научных исследований предполагает не задержанное отцом инфантильное сексуальное исследование, а отказ от сексуальности дает этому дальнейшее развитие.
Если бы кто-нибудь, как Леонардо, избежал в своем детстве запугиваний отца и в своем исследовании сбросил цепи авторитета, то было бы невероятно ожидать от этого человека, чтобы он остался верующим и не мог отказаться от догматической религии. Психоанализ научил нас видеть интимную связь между отцовским комплексом и верой в Бога; он показал нам, что личный бог психологически – не что иное, как идеализированный отец, и мы наблюдаем ежедневно, что молодые люди теряют религиозную веру, как только рушится для них авторитет отца. Таким образом, в комплексе родителей мы открываем корни религиозной потребности; всемогущий праведный Бог и благодетельная природа представляются нам величественным сублимированием отца и матери, более того, обновлением и восстановлением ранних детских представлений об обоих. Биологически религиозность объясняется долго держащейся беспомощностью и потребностью в покровительстве человеческого детеныша. Когда впоследствии он узнает свою истинную беспомощность и бессилие против могущественных факторов жизни, он реагирует на них, как в детстве, и старается скрыть их безотрадность возобновлением инфантильных защитных сил.
Кажется, пример Леонардо не опровергает это воззрение на религиозное верование. Обвинения его в неверии или, что по тому времени было то же самое, в отпадении от христианской веры возбуждались против него уже при его жизни и были определенно отмечены первой его биографией, написанной Вазари. Во втором издании его биографии, вышедшем в 1568 году, Вазари выпустил эти примечания. Нам вполне понятно, что Леонардо, зная чрезвычайную чувствительность своей эпохи к религиозным вопросам, воздерживался в своих записках прямо выражать свое отношение к христианству. Как исследователь, он нисколько не поддавался внушениям Священного писания о сотворении мира, он оспаривал, например, возможность всемирного потопа и считал так же уверенно, как и современные ученые в геологии, тысячелетиями.
Между его “пророчествами” есть много таких, которые должны бы оскорблять тонко чувствующего христианина, как, например, о поклонении святым иконам: “Говорить будут с людьми, которые ничему не внемлют, у которых глаза открыты, но ничего не видят; они будут обращаться к ним и не получать ответа; они будут молить о милостях того, кто имеет уши и не слышит; они будут возжигать свечи тому, кто слеп”.
Или о плаче в Страстную пятницу: “Во всей Европе многочисленными народами оплакивается смерть одного человека, умершего на Востоке”.
Об искусстве Леонардо говорили, что в его фигурах святых исчез последний остаток церковного догматизма, что он приблизил их к человеческому, чтобы воплотить в них великие и прекрасные человеческие чувства. Мутер восхваляет его за то, что он победил декаданс и вернул человечеству право иметь страсти и радостно пользоваться жизнью. В записках, где Леонардо углубляется в разрешение великих загадок природы, не отсутствует выражение восхищения перед Творцом как последней причиной всех этих чудесных тайн, но ничто не указывает на желание закрепить свою личную связь с этим могущественным божеством. Афоризмы, в которые он вложил глубокую мудрость последних лет своей жизни, дышат смирением человека, который подчиняется необходимым законам природы и не ждет никакого облегчения от благости или милости Бога. Едва ли можно сомневаться, что Леонардо победил как догматическую, так и личную религию и своей работой исследователя очень отдалился от миросозерцания верующего христианина»[226].
Не обошел стороной этот сюжет и Нойманн, который, комментируя записанное в Атлантическом кодексе высказывание Леонардо о том, что «интеллектуальная страсть движет нашими чувствами» (fol. 358v), считал, что он «ставил перед собой задачу не только подавить и сдержать мир желаний и не только сублимировать все виды энергии на высший план, но также и перегруппировать их таким образом, чтобы доминирующей стала подлинная энергия, которую Леонардо определил как “страсть духа”. Ибо дух является истинной “движущей силой” человеческой души.
Мифический сын-герой – это сын не только девы-Матери, но и духа-Отца, оплодотворившего ее. Эта “мифологическая ситуация”, которая у Леонардо (как и во всех творческих людях) принимает форму поиска “истинного отца”, духа-Отца, как правило, ведет к двум взаимодополняющим событиям: “убийству коллективного отца”, то есть к отказу от ценностей того времени, в котором живет герой; и к открытию неизвестного Бога.
У Леонардо убийство отца выразилось в его радикальной антиавторитарной, антисхоластической и антирелигиозной позиции, которая была настолько непоколебимой, что люди того времени считали его человеком “подозрительным” и даже ошибочно полагали, что он придерживается антихристианских взглядов. “Любой, кто в споре ссылается на авторитеты, пользуется не интеллектом, а памятью”, – писал он. Полностью понять значение этих слов можно только в том случае, если принять во внимание, что в его время наука и медицина покоились на авторитете античных ученых, а фундаментом всей религии Средневековья был “авторитет” Библии и ее толкований. Можно не сомневаться в том, что, протестуя против этого, Леонардо следовал внутреннему зову, который частенько звучал в нем в те времена.