Тля. Антисионистский роман — страница 63 из 136

- Ну как? Что тебе не нравится?

- Сталин у тебя был поинтересней, почеловечней, -обронил я.

Об этой встрече с Налбандяном я и рассказал Александру Михайловичу.

- Да ведь он... его мать, попросил на время положить у меня в мастерской свой холст с Лениным. Полгода прошло, а он... мать его... и не думает забирать, - вдруг взорвался Герасимов, поразив меня и «матюками», которые я слышал от него в первый и в последний раз, и недружелюбным отношением к «Диме». Когда я об этом рассказал Вучетичу, тот расхохотался, говоря: «Столкнулись два служителя культа. Ревность, дорогой, штука злая».

Уход с высокого поста образовал вокруг Герасимова пустоту. Привыкший всегда находиться на виду, среди людей, он вдруг почувствовал тягостное, мучительное одиночество. Он часто приезжал ко мне и подолгу обстоятельно рассказывал о прожитом. Он был хорошим собеседником, слушать его было интересно. Он был резок, иногда беспощаден в оценке знакомых. Самым ругательным словом у него было «дерьмо». В бытность Ворошилова Председателем Президиума Верховного Совета Александр Михайлович хлопотал перед ним о назначении пенсии старому художнику - своему подмастерью. Дело двигалось медленно, а Герасимов по старой дружбе с Климом проявлял настойчивость и часто напоминал главе государства о своей просьбе. Наконец, при очередной встрече Ворошилов сообщил:

- Ну, Сашка, можешь поздравить своего помощника с пенсией: подписал я на него бумагу.

- Спасибо, милый, порадую.

«Милый» - это было неотъемлемое у него слово при обращении к кому бы то ни было. Как у маршала Б. М. Шапошникова «голубчик».

- Он что, стоящий художник? - полюбопытствовал Ворошилов.

- Художник он - дерьмо, но человек добрый и уже в летах, - откровенно ответил Герасимов.

- Так что же ты мне голову морочил, все уши прожужжал, - деланно возмутился Ворошилов.

После поездки в Индию, - с ним ездил еще художник Ф., которого Герасимов недолюбливал, - Александр Михайлович позвонил мне и пригласил зайти к нему и посмотреть на итоги его командировки в «страну чудес». Там он написал отличный портрет Дж. Неру и много этюдов. При встрече я спросил:

- Александр Михайлович, прошел слух, что ваш коллега (я назвал фамилию художника Ф.) утонул в Ганге.

- Вранье. Не мог он утонуть, даже если б и захотел.

- Это почему же?

- Дерьмо не тонет, - ответил он с серьезным видом. Он был остер на язык, остроумен и находчив. Пожилой художник Г. ехал в Крым на отдых с молодой женщиной и скончался в пути в вагоне в двухместном купе. Когда об этом случае сообщили Александру Михайловичу, он ревниво заметил:

- Вот ведь ирония судьбы: художник дерьмо, а умер, как Рафаэль.

Однажды его пригласил к себе на дачу тогдашний министр культуры П. К. Пономаренко, водил по комнатам, похвалялся библиотекой, биллиардной, спрашивал:

- Ну как вам нравится моя обитель?

- Нравится. Славное имение. Вам бы еще дюжину крепостных, и все было бы, как надо.

5 ноября 1960 года мы с Павлом Судаковым навестили Александра Михайловича в Кремлевской больнице. Он много говорил об искусстве Италии, Франции, о музеях этих стран, с восторгом отзывался о живописи Цорна, Курбе. Когда я спросил его, помнит ли он автопортрет Лебрен, он оживился, в глазах сверкнул блаженный огонек, произнес:

- Бесподобная работа!

Павел спросил, что, по его мнению, нужно, чтоб как-то поднять наше изобразительное искусство?

Герасимов подумал, а потом ответил:

- Отобрать десяток самых талантливых, перспективных молодых художников, дать им заказы и обеспечить материально лет на пять.

Сообщил, что подписал издательский договор на свои мемуары, и рассуждал:

- На десять авторских листов. В листе, значит, сорок тысяч типографских знаков. Вот я и хочу вас спросить, а черточки в разговорах тоже считаются? - Он имел в виду тире в диалогах.

- Считаются, - ответил я с невольной улыбкой, понимая, к чему он клонит: подсчитывал в уме гонорар. Прижимистость была его слабостью.

Бывало, заедет ко мне домой, заказывает отварной кар -тошки с селедкой. Я говорю:

- А водки у меня сегодня нет.

- У меня есть, - говорит. - Достань из кармана шубы. И действительно, достаю из его шубы пол-литровую бутылку. Выпиваем грамм по сто пятьдесят. Остаток забирает, прячет в карман и увозит с собой. Как-то сказал:

- Быть со всеми добреньким, одинаково добрым, хорошо для официанта, а не для гражданина.

У Александра Михайловича было две личных автомашины: вездеход «Волга», которым он редко пользовался, и его любимый «ЗИМ» - неуклюжий, когда-то престижный лимузин. Ко мне он приезжал часто, словно бежал от одиночества, и, посидев минут пятнадцать, предлагал поехать.

- Куда? - спрашивал я.

- А все равно: может, к Томскому?

- У Николая Васильевича мы были позавчера. Оторвали его от работы, поехали в «Арагви», - напомнил я.

- Может, к Вучетичу? - настаивал он.

- Женя в Сталинграде.

- Тогда к Судакову?

- Если он стоит за мольбертом, не стоит отрывать.

- А вы позвоните, - упорствует старик. Звоню.

- У меня Алексей Васильевич Жильцов, - отвечает Павел Федорович или просто Паша. - Приезжайте. Мы уже закончили рисунок.

Приехали, попили чайку. Смотрю на Александра Михайловича, он как на гвоздях, места себе не находит, подзывает меня взглядом. Подхожу, а он вполголоса:

- Поедем к Ефиму Николаевичу на дачу. День-то погожий.

На даче у Е. Н. Пермитина, нашего общего друга, пре -красного писателя, хлебосола, автора «Горных орлов» и других романов, мы с Александром Михайловичем и профессором МГУ, блестящим критиком, ученым-филологом Владимиром Архиповым были около месяца тому назад. Тогда Ефим Николаевич срезал у себя на участке букет роз и преподнес их Герасимову. Перед этим он приобрел у Александра Михайловича сочный этюд полевых цветов. И вот мы вчетвером снова на даче у гостеприимного Пермитина. Александр Михайлович достает из багажника машины два этюда пермитинских роз и протягивает их Ефиму Николаевичу со словами:

- Это дочь моя Галя написала для вас ваши розы. - А потом на обратном пути, когда уже высадили Судакова и Жильцова и поехали ко мне, он «по секрету» говорит:

- Я скажу Г але, что Пермитин купил ее этюды, и дам ей деньги, якобы от Пермитина. Это ее порадует. Святая ложь. -И он горестно вздохнул. Он очень любил свою дочь. - Вы это имейте в виду, если Галя паче чаяния спросит.

Я познакомил его не только с Ефимом Пермитиным, но и с другими писателями. В нашей литературной среде он стал своим человеком. Мы тогда часто собирались в мастерской Павла Судакова в уютном флигельке с небольшим двориком на Малой Грузинской улице. Поэты Вас. Федоров, Алексей Марков, Егор Исаев, Дмитрий Ковалев, Сергей Вас. Смирнов, Василий Журавлев, Владимир Фирсов и другие читали свои стихи. Александр Михайлович любил поэзию, слушал стихи с нескрываемым волнением и однажды попросил меня организовать вечер поэзии у него дома. А поводом послужила масленица, которую он по древней русской традиции непременно отмечал, как положено, с блинами и икрой.

Я перелистываю свои дневники. Вот 1 июля 1979 г. с Александром Михайловичем мы в мастерской скульптора Н. В. Томского. Сидели, «разговоры разговаривали», и вдруг Герасимов:

- А я, друзья мои, перехожу в еврейскую веру.

- С обрезанием? - спросил Николай Васильевич.

- Без обрезания. Но решил писать портреты одних евреев. Это выгодно: авось, простят мне грехи мои. Из русских напишу одного лишь Сергеева-Ценского.

Композиционный портрет патриарха русской классики он написал, несмотря на возраст и слабое зрение.

- А как же Ленин и Фани Каплан? - спросил я. - Не будете заканчивать?

Я видел первый набросок этой картины месяц тому назад. Она мне не понравилась, и я откровенно высказал свое мнение. Он выслушал молча. Теперь же на мой вопрос, будет ли заканчивать, он ответил:

- А я ее переделал. Ты бы подъехал, посмотрел...

На другой день я был в мастерской Герасимова, картину (композицию) он действительно переделал, она стала намного лучше, собранней, стройней.

- Ну, милый, если ты одобряешь, то завтра начну работать. Благослови меня. Я ценю твои советы: ты льстить не умеешь. Только вот назвать ее как?

- Назовите «Выстрел в народ».

- А что? Пожалуй, так и назову.

2 марта 1960 года часов в восемь вечера он приехал ко мне внезапно, без предварительного телефонного звонка, веселый, бодрый, возбужденный, в парадном костюме. Я сразу догадался: с какого-то торжества, и решил, что от Н. В. Томского, которому в этот день присвоили звание Народного художника СССР. Но я ошибся: оказывается, он был на юбилейном вечере художника Ф. А. Модорова. Там, по его словам, он выступил с «жесткой речью», в которой говорил об интервенции в советское искусство западного модерна. «До чего дожили: Сарьяна в гении произвели. Черт-те что!» Сарьяна он не считал крупным художником и раздраженно говорил об опусах так называемых «авангардистов»: «Все засарьянили». Я вспомнил эпизод, когда однажды с художником-академиком А. И. Лактионовым мы ходили по Манежу, где была развернута какая-то Всесоюзная выставка, и вдруг остановились в небольшом отсеке, где была вывешена дюжина одинаковых по почерку картин. «Смотри, Сарьяну целый отсек отвели», - сказал Лактионов, бегло взглянул на картины. Я подошел поближе и прочитал этикетки. Оказалось, что только один этюд принадлежал кисти Сарьяна. Все остальные - другим авторам, начиная с Асламадзяна. Совсем нетрудно было писать под «гения», в палитре которого было всего три-четыре цвета.

За чаем Александр Михайлович много говорил, рассказывал о своей встрече со Сталиным. В начале 30-х годов К. Е. Ворошилов пригласил его и еще двух художников - Исаака Бродского и Евгения Кацмана - на дачу к Сталину. Играли в городки, пили вино и говорили об искусстве. Обстановка была непринужденная. За ужином Сталин поднял тост«за великий русский народ!». Герасимов, посмотрев на Бродского и Кацмана, поправил: «За народы Советского Союза». Сталин ухмыльнулся и обронил: «И вы тоже дипломатничаете. Я пью за великий русский народ. Я как-то сказал Владимиру Ильичу: если дрогнет русский народ, дело революции погибнет».