гладила макушку, а судорожный материнский выдох вырвался из впалой груди и пронзил детское сердце насквозь.
– Мам, почему ты все время с ними?.. – обиженно прогнусавил Алешка, хватая ртом воздух и цепляясь пальцами за мамину выстиранную кофту.
– Не говори глупости, – сказала она и, отстранившись, в полутьме легонько щелкнула его по носу. – Ты для меня самый важный. Самый главный. Ну перестань, разве может настоящий мужчина реветь?..
Ее слова оборвал дверной звонок. Мама, напоследок клюнув сына холодными губами, выскользнула из шкафа, и на секунду Алешка почти ослеп от яркого электрического света. В прихожей загудели голоса, грянул грубый хохот, а потом люди медленно поплыли в зал… Хлопнула бутылка, зазвенело стекло, и в шкаф пробрался колючий сквозняк из коридора, обжег влажные Алешкины щеки. Слепо нашарив ржавеющую щеколду, криво прикрученную детской рукой к двери, мальчик плотнее закрыл створку, словно хотел отгородиться и от маминого пьяного хохота, и от извечного звона стекла. В тесном шкафу, заваленном хламом, нестерпимо пахло пылью, но это была его, Алешкина, собственная комната.
…Тряхнув головой, Леха высыпал из памяти все тягостные мысли. Просто надо научиться забывать. И про трезвую маму с теплыми руками, и про первый день в этом шкафу, и, что самое главное, про того жалкого и хнычущего пацана. Теперь Леха другой. Он вырос, изменился, стал сильным. Завтра он отберет у кого-нибудь деньжат и закинет на баланс, потому что без Интернета совсем невесело. Хоть в потолок плюй, но тогда слюна может упасть прямо на лоб, а это слишком позорно.
Но ведь что-то воскресило в Лехе эти мысли, вытряхнуло из памяти припорошенные пылью воспоминания…
Скрип. Пару мгновений назад дверь его тесного шкафа открылась и сразу же захлопнулась. Кто-то пробрался в его шкаф? Леха огляделся, ощупывая черноту пальцами, касаясь то одеревеневших тряпок, то маслянистых ведер, то еще бог знает какого мусора. Все на своих местах.
Но что-то явно было не так. Чутко прислушиваясь к темноте, Леха весь подобрался, подтянул к груди длинные ноги, которым с годами все сложнее и сложнее было умещаться в узенькой комнатке. И понял вдруг, что изменилось.
От одной мысли об этом волоски на его жилистых руках встали дыбом, а зубы едва слышно клацнули в этом царстве из хлама и вековой пыли.
Тьма дышала. Втягивала в себя воздух с едва слышным присвистом и выдыхала влажным туманом ему прямо в лицо. От этого дыхания несло сырой и жирной землей. И почему-то водкой, этим кислым дурманом, пропитавшим стены его дома насквозь.
Окоченевший от ужаса Леха хотел было пошевелиться, но не смог приподнять даже руку: тело налилось свинцовой тяжестью, внутренности свело судорогой. Тьма втянула в себя еще немного его дыхания и примолкла, но это ледяное молчание показалось Лехе невыносимым. По сторонам тут же разлился писк – тоненький, высокий и жалкий.
Прошла, наверное, целая минута, прежде чем Леха понял, что писк доносится из его груди. Это он сам пищит резиновой детской игрушкой. Он. Пищит. От страха.
Гнев, смешанный со стыдом, придал ему сил, и Леха, ощущая, как крупные мурашки ползут по сгорбленной спине, прошептал со злобой:
– Кто здесь?..
Тьма хихикнула, и этот негромкий звук вдавил Леху в замызганный матрас, отсекая привычный мир и близкое застолье, где наверняка дремлет мама, совсем рядом, только крикни, позови ее… Но булькающее хихиканье, дикое и первобытное, оглушило Леху. Он, едва соображающий, вспомнил вдруг, как закрыл за собой дверцу, как привычно задвинул ржавенькую щеколду. Значит, никто во всем свете не смог бы так просто открыть эту дверь.
Никто.
Тьма облизнулась с влажным звуком, причмокнула, словно приготовившись к броску. Одеревеневший и сжавшийся в комок Леха распахнул глаза, не веря, что все происходящее с ним – правда.
Миг перед самым концом был страшнее всей его бесполезной и никчемной жизни. Лехе показалось, что все зубы во рту вспыхнули нечеловеческой болью, что в глаза ударил беспощадный прожекторный свет, что нутро выжгло белым пламенем, что… Последнее, что он успел заметить, начисто лишило его разума, переломав все человеческое внутри Лехи, оставив стекать по ребрам безобразной склизкой массой.
Заползшее на его тело существо отдавало почти могильным холодом. Оскаленная пасть возникла перед глазами, из распахнутого в улыбке рта текла черная густая кровь. Сплющенное лицо клонилось набок, словно было по ошибке штрихами намечено не там, где нужно. Из переломанного тела торчали ржавые острые крючья, которые с каждым новым рывком разрывали Лехину кожу.
Плоское человеческое тело с разорванным кровавым ртом – вот что увидел Леха в редких вспышках угасающего сознания. Ненастоящее, словно фанерное, оно скользило по дрожащему Лехиному телу, впиваясь в кожу багряными крючьями.
Но даже не это растворило Лехино сознание, будто в кислоте. Глаз, выпученный и студенистый, желто-красный глаз, опутанный колючей проволокой, сначала с жадным интересом уставился в Лехино лицо, а потом навалился сверху, вжимая в пол, пронзая своими железными ресницами, наполняя болью до краев…
Леха вскрикнул, но звук тут же оборвался, забулькал внутри горла и сошел на нет. На смену ему пришла боль – боль настолько сильная и нестерпимая, которую человек может испытать только единожды в жизни, просто потому, что больше ничего от человека и не останется.
За стеной, как и прежде, гудела пьянка, а мать Лехи, забывшись нетрезвым сном, лежала на диване, крепко сжимая в морщинистых пальцах соленый огурец. Отец хохотал и обнимал какого-то друга за плечи, прихлебывал из стакана и занюхивал рукавом.
Никто ничего не услышал. Никто ничего не заметил.
Как не знал и сам Леха, что в соседнем доме знакомый ему человек захлопнул окно и оскалился, надеясь, что все получилось. Он сделал это. Лехи больше нет.
Из-под створки шкафа на липкий паркет тонкой струйкой полилась горячая кровь.
Мишка продиралась через рыхлые сугробы, то и дело косясь на низкое черное небо, набитое снегом под завязку. В ледяном воздухе, предчувствующем скорый снегопад, медленно плыли белые снежинки. Всю ночь бушевала вьюга, и узкие дорожки занесло сугробами, а сонные и сгорбленные дворники только-только выползали из своих коморок, волоча следом тяжелые лопаты. Мишка шла очень медленно: ноги вязли в рассыпчатом снегу, легкие обжигало студеным холодом. Вокруг царила беспросветная тьма, едва разбавляемая красноватым заревом комбината у самого горизонта.
Сердце в груди у Мишки стучало тревожно и глухо, будто нехотя. Все вроде бы как обычно, но ей отчего-то было не по себе.
Редкие прохожие на занесенной снегом улице появлялись расплывчатыми тенями из ближайших подворотен и проплывали мимо, подволакивая ноги. Мишка, не в силах удержать свое воображение, раз за разом испуганно поглядывала на людей, ожидая увидеть то изодранный бахромой рот, то ввалившиеся черные глаза, а то и вовсе трупные пятна на обвисших щеках.
Люди проходили мимо и растворялись в ледяной темноте. Мишка выдыхала с облегчением и шла вперед, уже не боясь опостылевшей школы, ворчливых учителей и туповатых одноклассников. Там хотя бы тепло и не страшно, а ей большего и не надо.
Уже приближаясь к школе, она вдруг наткнулась взглядом на бесформенный черный куль, застывший под кособокими балконами. Завязнув в очередном сугробе, Мишка прищурила близорукие глаза и с ужасом поняла, что куль этот – человек. Черная дутая куртка, вязаная темная шапка, из-под которой выбился клок серых волос, а из рукава торчит бледная до синевы ладонь, которая в агонии цепляется за снежную корку…
Мишка бросилась к школе, уже не чувствуя наметенных сугробов. Она даже ни разу не обернулась.
В холле до тошноты все было привычно и знакомо: малышню переодевали раскрасневшиеся мамы, стягивали с ребятни теплые гамаши и дутые брюки. Мишка нахохлилась, отводя глаза. Ее с первого класса мать отправляла одну, недалеко, мол, и дорогу переходить не надо, а самостоятельности пора бы и поучиться. Мишка злилась и плакала, стягивая влажные колготки и безуспешно пытаясь застегнуть ботинки с заедающими замками. Но теперь так было даже проще – она могла до полуночи засидеться у подруг или купаться летом до рассвета в неглубокой Малиновке, никто ей слова против не скажет.
Но вид заботливо склонившихся над своими чадами мам до сих пор неприятно врезался под ребра.
Свет в холле был приглушенным и рыжим, мелкие перемигивающиеся лампочки почти не разгоняли утреннюю тьму, а шум бил по ушам – Мишка протискивалась сквозь гогочущих школьников, не глядя никому в глаза. Обошла кругом пожилую охранницу, которая присела рядом с первоклашкой, потерявшим варежки и шмыгающим багровым носом; обогнула провожающих родителей, перепрыгнула через набросанные ранцы и пакеты. Ее невесомая сумка с легкостью улетела на низенький диванчик, и Мишка рухнула следом за ней, стягивая с шеи серый колючий шарф.
Мимо прошли одноклассники: горделивая Вера и несколько ее прихлебателей, они глянули на Мишку, но и не подумали здороваться. Мишка тоже промолчала, уткнулась взглядом в пятнистый пол. А потом, услышав знакомый голос, и вовсе закатила глаза, тихонько ругнувшись себе под нос.
У старых часов с зеленоватым циферблатом стояла директриса, скрестившая руки на груди. Бледная, с щеками кирпичного цвета и жирно подведенными глазами, она стискивала губы в багровую тонкую нить. Мишке всегда казалось, что директриса вот-вот высунет тонкий раздвоенный язык и слизнет помаду, словно кровавые капли.
Мишка ненавидела директрису всей душой. Злобная старая Рында. И та возвращала Мишке ее ненависть сполна.
Зашвырнув куртку в раздевалку, девушка попыталась проскользнуть мимо, но ее за предплечье мигом поймала сильная рука. Взгляд директрисы вдавил Мишкины плечи в пол.
– Захарова! Это что опять такое-то?!
– Что? – тихо буркнула Мишка, слабо пытаясь вырваться из захвата, словно попавшая в недобрые руки марионетка, но Рында всегда держала крепко.