Тьма кромешная — страница 32 из 37

Предложение. Ведь и правда, рационально было бы уступить, но что-то внутри не позволяло этого сделать. Наверное, природное упрямство. А хамство, грубость, все, что задевало Олега, лишь питало и укрепляло это чувство. Каждое слово, каждый взгляд, что гвоздями вонзались в него в подвале, требовали отмщения, реванша. Они всплывали на рассвете и в полудреме вечернего сна, неожиданно приходили днем и не отпускали поздней ночью. Стояли перед глазами и со змеиной издевкой шипели на ухо: «А помнишь… и ты не ответил… ты позволил… ты стерпел…»

«Хотя этот пан Барвинский был близок, очень близок к успеху… Я не смог бы, даже если бы захотел… А я и не хочу… Или все же хочу?» Мучительный внутренний диалог выматывал его, он пытался убежать, скрыться, спрятаться во сне, но спать он не мог.

Бах! Олег с силой ударил ладонью по столу в тщетной попытке унять не дающих ему уснуть спорщиков в голове. Он упал на койку с жесткой кургузой подушкой, закинул руки за голову и прикрыл глаза.

«Лучше бы сидел дома, в Москве, что меня черт дернул… Что я тут делаю? Что?! Это не моя война… Да и вообще ничья… Искусственная, лживая… Все врут, все…»

С этими мыслями он провалился в беспокойное полузабытье, где все эти мысли обрели плоть и продолжили терзать его в обличье людей.

Утром, кое-как умывшись жалкой струйкой ржавой ледяной воды, он почувствовал себя чуть лучше. «А если я все же соглашусь?» Целый день эта мысль ходила за ним по пятам, он перекатывал ее языком, пробовал на вкус, но принять окончательное решение не мог. С утра он склонялся к одному, вечером же решительно стоял на противоположных позициях. Он складывал доводы на одну чашу весов, а контрдоводы на другую. Но и весы не могли помочь определиться, перевешивала та чаша, которую в данный конкретный момент предпочитало изменчивое настроение Олега.

Лишь один довод был неизменным. Маша. Он примерно представлял, что напишут о нем дома, если он примет предложение Барвинского и станет их послушной говорящей головой. Безразличен факт того, что напишут. Важно, что все это прочитает Маша… Она знает его и видит насквозь. От нее не спрятаться за красивыми, виртуозно сплетенными словами. Ей абсолютно не важно, на чьей он стороне. Для нее важно, чтобы он не изменял себе. А принять предложение картавого Карабаса и поступить в их кукольный театр – это именно что уступить, а значит, и изменить себе. А значит, и Маше. Этого она ему никогда не простит и такого нового Олега не примет. Именно эта мысль была той последней зацепкой, что заставляла Олега держаться. Он как будто бы висел над пропастью и в последнюю секунду должен был объяснять себе, почему еще рано разжимать пальцы. Но секунда эта растянулась на недели и месяцы.


Олег уставился на паучка, свисавшего с паутины, которой он увил покрытый пятнами зеленой плесени угол. Что-то внутри его перегорело, он больше не метался, одолеваемый сомнениями. Вот уже несколько дней он часами смотрел в точку, постепенно и сам в нее превращаясь. Теперь мысли внутри его головы стали неуклюжими, неповоротливыми, они лежали погруженные в вязкое желтоватое безразличие, где-то в глубинах его сознания, постепенно затягиваемого тиной. Забвение.

«Интересно, а все исторические персонажи, чьими биографиями, дневниками, мемуарами мы вдохновляемся, так же внутренне метались в сложных ситуациях? – лениво размышлял Олег. – Или все они были абсолютно уверены в своей правоте, у них всегда доставало сил стоять на своем, а потому и записаны они по праву в сонм героев и удостоены места на пьедестале Истории… Я же тот Сенька, что пытался надеть не свою шапку… Или же они были такими же людьми с сомнениями и неопределенностью в правильности выбора и лишь на бумаге, задним числом, обретали абсолютную уверенность и решительность? А в жизни они точно так же мучились под гнетом выбора, старались ускользнуть от его необходимости, часто шли против своей внутренней совести, а потом просто подверстывали события собственной жизни, свое мнение к нуждам текущего момента, истолковывая прошлое в максимально выгодном для себя свете?»

– А ты, сосед, как думаешь? – вслух обратился Олег к паучку, но тот, сосредоточившись на угодившей в его липкие сети мухе, не соизволил даже сделать вид, что услышал.

Олег сидел один, хотя металлических коек в камере было четыре штуки. Строгая изоляция. Хотя не такой уж и строгой она была. Временами удавалось пообщаться с соседями по прогулке. Частенько подходили поболтать скучавшие по ночам продольные. Захаживал и предоставленный украинской стороной адвокат, мягко убеждавший Олега принять предложение Барвинского. Хоть вакуум и не был тотальным, но сообщить своим, что он жив, у Олега никак не получалось. Адвокат в ответ на просьбы позвонить ну или хотя бы анонимно, через Интернет, сбросить эсэмэску в Москву, обычно отделывался смущенной улыбкой, но в конце концов набрался смелости объясниться.

– Думаю, вы меня понимаете. – Адвокат промокнул блестевшую лысину носовым платочком и нервным движением поправил маленькие очки а-ля Кони. – В Киеве сейчас всякое может случиться, и мне бы не хотелось… – Запнулся на полуслове и попробовал заново: – Надеюсь, вы не подумали, что я… – Снова какая-то заминка. Он отвел глаза в сторону и скороговоркой выпалил: – К большому сожалению, Олег Валерьевич, я не могу выполнить вашу просьбу по независящим от меня обстоятельствам.

Больше к этому разговору они не возвращались.

Продольные, парочка которых показались Олегу достаточно дружелюбными, пожимали плечами и тут же отходили, стоило ему лишь заикнуться о весточке домой. Официальные же обращения в российское посольство, вероятно, даже и не покидали стен тюрьмы. Не удалась попытка связаться с домом и через соседние прогулочные дворики. Все записки с просьбами, что он туда перекидывал, возвращали ему наутро уже сотрудники «Лукьяновского», ехидно улыбаясь.

Чем больше Олег общался с местными, тем четче он понимал, что и за ними есть глубокая, аргументированная, проработанная правда. А главное – своя. Конечно, он знал это и раньше. Но знать и осознавать – это разные вещи. Он стал себя подлавливать на мысли: «А все-таки со своей точки зрения и они в чем-то правы». Он с ожесточением гнал от себя эти мыслишки, постоянно напоминая себе, что эти люди унижали его и как он их ненавидит. Но заряд чистой ненависти давно иссяк. Чем дольше он находился рядом с ними, тем больше эта их правда разъедала его как ржавчина. Олег сознавал, что это стокгольмский синдром, но ничего не мог с собой поделать. Он начинал смотреть их глазами, и это безумно пугало его. Как будто кто-то запустил процесс переформатирования его личности и он не властен был его остановить. От понимания до приятия один шаг. Только острейшее нежелание уступать кому бы то ни было и позволяло Олегу удержаться от того, чтобы не скатиться на их сторону, подчиниться их воле и принять ее как свою.

Но тем не менее постепенно украинцы для него из виртуальных врагов превращались в живых людей. Чары рассеялись, монстры, в чью злодейскую суть Олег, казалось, и сам поверил, живописуя их зверства, оказались такими же людьми. Хоть Олег и не поддавался искушению, удерживаясь от того, чтобы идейно принять сторону врага, из боевого режима он все же вышел. Вряд ли сейчас он смог бы повторить что-то из своих удалых, кровожадных текстов, в которых он призывал громить «укропов», дойти до Киева и агитировал добровольцев встать в ряды защитников молодых народных республик. Все это казалось теперь таким странным, таким далеким.

Сейчас из-под его пера – блокнот, что дал эсбэушник, оказался очень кстати, гвоздем на стене много не нацарапаешь – выходили мягкие, лирические истории. Он стал сочинять сказки. Если раньше он писал для усредненного неравнодушного патриота, то теперь он представлял лишь одного человека. Ее. Машу. И зачем только он уехал на этот Донбасс…

Теперь тексты получались грустные, но Олегу казалось, что сейчас он пишет более искренне, более проникновенно, хотя, рассматривая свою заросшую рыжей щетиной физиономию в осколке вмурованного в стену зеркала, он видел все больше и больше пустоты в выцветших, стекленеющих глазах. А когда он приметил, что у него стали появляться залысины надо лбом, его поглотила черная меланхолия. Ему стало казаться, что он разваливается на куски. Он остро ощущал собственную ничтожность, неполноценность. Эти ощущения давили, он ощущал эту боль физически, она мешала встать с кровати, мешала что-то делать. Олега пожирала неизвестность, неопределенность будущего. С каждым новым днем он ощущал, что становится все дальше для тех, кто был ему дорог, чувствовал, как отдаляется от них вопреки своей воле, как его образ мутнеет и стирается в их памяти, превращаясь всего лишь в атрибут исчезающего вдалеке прошлого.

Живя одним днем, Олег старался заполнить его осмысленными действиями, где-то в потаенном уголке все же лелея надежду, что все это пригодится когда-нибудь потом. Он читал серьезные книги из достаточно обширной тюремной библиотеки, отжимался, учился писать левой рукой – где-то вычитал, что это развивает правое полушарие мозга. Со временем стало получаться достаточно сносно. Все это требовало гигантских усилий воли. Заставить себя встать с кровати и оторваться от созерцания узора осыпающейся штукатурки на потолке было едва ли проще, чем заставить себя в первый раз сделать шаг в пропасть с борта «кукурузника» с парашютом за спиной.

После завтрака он крошил пайку хлеба на подоконник за окном. Тут же слетались суетливые, взъерошенные воробьи. Странно, но в Киеве они были точно такими же, как и в Москве. Одного, с длинной тонкой шеей и выбитым глазом, Олег стал выделять и даже дал ему имя. Сперва хотел назвать Джек или Флинт, но потом решил, что больше подходит Билли Бонс. Он напоминал Олегу этого персонажа старого советского мультика про пиратов. Такой же нелепый и угловатый. С ним Олег разговаривал, пока тот, чирикая, клевал крошки.

– И что мне делать, малыш Билли?.. А?

Воробей не обращал на него внимания. Тогда Олег запустил в него щепотью крошек, приговаривая: