Гвалт журналистской братии буквально оглушил вчерашних пленных. Телекамеры взяли их в плотное кольцо. Олег, крепко сжимая Машину узкую ладошку, попытался прорваться сквозь заслон репортеров, но был зажат в угол напористой миниатюрной девушкой в кричаще-оранжевом пальто, с копной рыжих волос и розовым микрофоном в руках. За ее спиной маячил бородатый флегматичный камерамен в массивных очках из черного пластика.
– Телеканал RVi, еженедельная аналитическая программа «Отнюдь», представьтесь, пожалуйста, – затараторила рыжая, тыкая Олегу в лицо микрофоном сомнительного цвета.
– Олег Мирошников. Сержант Вооруженных сил Донецкой Народной Республики, – с усилием произнес он, инстинктивно стараясь отвернуться от объектива камеры.
– Олег, сколько времени вы провели в плену или, точнее сказать, под арестом?
– Около девяти месяцев. – Зрачки у Олега сузились, эта аляповатая, принудительно жизнерадостная журналистка решительно ему не нравилась.
– Что теперь, Олег? Вернетесь наконец к мирной жизни?
Ее манера речи была чересчур напориста, а формулировки вопросов задевали за живое. Олег всеми силами старался подавить закипавшую внутри ярость и отвечал преувеличенно спокойно, медленно, делая большие паузы между словами.
– Скорее я бы сказал, что поеду домой.
– К семье?
– Нет… На Донбасс. Мое место там. – Теперь Олег твердо смотрел прямо в объектив камеры.
– Что это? Жажда мести? Неужели девять месяцев плена ничему не научили вас? – наседала журналистка, скорчив презрительную мину.
Помолчав, Олег задумчиво ответил:
– Он меня подкосил. Более того. Почти сломал.
– Тем более! – почти что взвизгнула она. – Что же вами движет? – В ее голосе упрек смешивался с брезгливостью.
Олег агрессивно подался вперед, заставив оператора нервно вздрогнуть и отступить на один шажок.
– В детстве у меня была игрушка. Неваляшка. У вас она наверняка тоже была. Вот я как эта игрушка. И сейчас время подниматься. – Все же она вывела его из себя. Своим тоном. Своей мимикой. В этом состоянии Олег часто говорил лишнее, выдавая истинные, сокровенные мысли и суждения, которые стоило бы приберечь для себя. Но в такие моменты он использовал жесткую откровенность как оружие против раздражителя. – Я ощущаю, что мое место там, не могу и не хочу противиться этой тяге. Там я смогу снова распрямиться. А поэтому я вновь поеду туда.
– Вы ненавидите военнослужащих ВСУ? Хотите поквитаться с Украиной? – Рыжая чуть прищуривала правый глаз, явный признак того, что окончательно распознала в собеседнике идеологического врага и внесла в соответствующую категорию в своей внутренней картотеки.
– Нет… – Олег на секунду задумался, стараясь попроще сформулировать то, что вываривалось в нем за долгие месяцы плена. – Во мне нет ненависти. Она выжигает изнутри. Что касается тех, кто воюет на той стороне… Вы знаете, русские офицеры разговаривали на французском лучше, чем на родном, и восхищались Бонапартом. Это не мешало им бить его. Я понимаю наших врагов, – это слово он с нажимом выделил, тут же увидев перед глазами галерею всех тех, с кем он «познакомился» в подвале, – и мне действительно есть что им припомнить. Но я не собираюсь этого делать и не испытываю к ним неприязни. Я не буддист, нет. Мои соображения прагматичны. Даже эгоистичны. Просто не хочу разрушать себя ненавистью.
– Олег, относительно возвращения на Донбасс. Вы хорошо подумали? А как же ваши родные? – Теперь ее физиономия была полна скорби и сопереживания, уместных в больничной палате, а голос всеми своими модуляциями доносил до зрителя мысль, что он лицезреет классического свихнувшегося персонажа.
Олег взглянул на Машу. Она сжала его руку и едва заметно кивнула.
– Так что же, сержант Мирошников? – не отставала назойливая журналистка. – Вы снова готовы бросить семью, заставив переживать за вас?
– Нет, не оставлю. – Олег смерил рыжую репортершу с нелепым микрофоном в руках насмешливым, с легким оттенком жалости взглядом и повернулся к Маше. – Моя семья будет рядом со мной.
Олег с Машей переглянулись, обменялись улыбками и, небрежно отодвинув оператора, обнявшись, пошли в сторону выхода.
– Вы не думаете, что женщине не место на войне и везти ее с собой минимум безответственно? – бросила им вслед журналистка.
– Моя война закончена, – ответил Олег через плечо, – мы едем не разрушать, а создавать. Волонтеры бывают разные.
«Отнюдь не самый однозначный пример умонастроений в среде так называемых добровольцев, воевавших на стороне сепаратистов на востоке Украины и сегодня вернувшихся домой благодаря доброй воле украинского правительства и миротворческой активности депутата Верховной рады…»
Не досмотрев последние секунды сюжета, майор Барвинский нажал на пульте mute, и висящая на стене кабинета панель затихла.
– Ну і навіщо ви його відпустили? Щоб він інтерв’ю ось такі роздавав?[20] – Щуплый особист развязно устроился на диванчике у противоположной стены, прямо под портретом Евгена Коновальца, закинув ногу на ногу, он вопросительным, с наглецой взглядом смотрел на Барвинского.
– Нам він не потрібний[21]. – Майор устало вытянулся в кресле. Этот выкормыш СБУ образца кучмовских времен утомлял его своей тупостью и замашками мелкого садиста. – Не буває відносин з примусу. А ікла ми йому і так якщо не висмикнули, то підпиляли вже точно. Для України він тепер загрози не представляє. Скоріше навпаки[22].
– Так він наших хлопців…[23] – свирепо начал особист, привставая с дивана.
– І що?[24] – холодно прервал его хозяин кабинета. – Мученика треба було з нього робити? Це контрпродуктивно. Менше емоцій, капітан. Ще один міні-Хемінгуей на тій стороні буде Україна тільки корисний. Їх опозиція – наш головний важіль тиску і навіть, якщо хочете, зброя. Треба його тільки ретельно відточити…[25]
– Так чому ж він може бути нам корисний?[26] – с вызовом спросил особист, снова усаживаясь на место.
– Пропагандою пацифізму[27], – вздох самопроизвольно вырвался у Барвинского, – і не нам, а Україні. Нам особисто через особливості психотипу він ні до чого, я вже пояснював[28].
– Ви міркуєте якимись абстрактними категоріями, Норман Тарасович… Ви не в Канаді! Тут все жорсткіше, тут війна йде, а ви гуманізмом грядочку засівають. На майбутнє. Зійде – не зійде. У нас часу немає! Повномасштабне вторгнення на носі! Ви в зону АТО поїдьте, подивіться своїми очима. А ви все ніяк тебе рукавички не зніме. Хемінгуей… Той був, як я чув, такий великий письменник. А цей? Так ми його майже розчавили. Причому без особливих зусиль. А ось ви не дали нам довести справу до кінця![29] – Он распалялся все больше и больше, его лицо покрылось багровыми пятнами.
– Ви звинувачуєте мене в симпатії до росіян?[30] – Барвинский рассмеялся. – До речі, у мене родичі в Підмосков’ї не живуть[31]. – Особист на миг потупился, хотел что-то возразить, но майор взмахом руки остановил его: – Що ж стосується величі… Все мертві – великі. А живі – так собі. Коли ФБР труїло Хемінгуея за його нібито симпатії до червоних, вони точно також обливали його презирством. Та й час зараз мізерний. Людці подрібнішали.
Хоча, припускаю, так вважає кожне покоління, рівняючись на парадні відбитки попередніх генерацій… Люди в цілому не дуже. Що стосується особисто мене, то я волію за краще собак. А цей же…[32] – Барвинский небрежно махнул рукой в сторону телеэкрана. – Він повинен бути нам вдячний. І не за те, що відпустили. А за те, що дали йому нові відчуття, історію, біографію, в кінці кінців. Тепер йому є про що сказати насправді і він має право про це говорити. Шкода, звичайно, витримати його толком не вдалося. Менше року це несерйозно. Толком і не перебродить. Ну а ставати Хемінгуеєм чи ні – це вже його вибір. Тепер все від нього залежить[33].
Апрель – май 2017
Вакуум
Потеряшка
Пустынная захолустная платформа, утопающая в осенних сумерках и населенная множеством теней. От перрона, с гулким свистом выпустив излишки пара из котла, отходит паровоз. Стуча колесами и оставляя позади першащие клубы чадливого дыма, он набирает ход. На полустанке в свете станционного фонаря осталась в одиночестве стоять лишь светло-серая фигура.
Это единственный вышедший здесь пассажир. Он невидящим взглядом провожал проносящиеся мимо ярко освещенные окна пульмановских салон-вагонов. Они мелькали как кадры тридцатипятимиллиметровой пленки, на которой кипела жизнь, гремела музыка, сновали услужливые официанты. Поезд прогрохотал вдаль, и скоро огни последнего вагона превратились в едва видимую, слившуюся воедино точку. Оставшийся пассажир зябко поежился, засунул руки поглубже в карманы пальто и огляделся. Лязг состава потух вдалеке, поглощенный расстоянием, и вокруг сгустилась плотная тишина. Это безмолвие было столь осязаемо, что, казалось, его можно резать ножом на слои.
Дремучий лес захлестывал платформу с трех сторон. Кряжистые деревья вплотную подступали к ней, протянув над перроном сплетающиеся сучья. Напротив, за железнодорожной линией, высится водонапорная башня для наполнения паровозных котлов. Кирпичное основание и деревянное, выкрашенное выцветшей и кое-где облупившейся темно-красной краской навершие. А дальше вновь глухая стена леса. Полное отсутствие звуков, запахов, людей. Стерильность. Вакуум. Как будто ушедший вдаль поезд унес с собой все атрибуты жизни, оставив лишь мертвые декорации.
«Почему я здесь вышел?» Попытался вспомнить. Невидимая сеть, сплетенная из безразличия и одиночества, стягивала все внутренности в тугой напряженный комок, мешая нащупать хоть какие-то воспоминания. Закрыл глаза. Пошарил внутри себя. Ничего. Лишь густой туман. Из мутных глубин сознания почему-то всплыла лишь одна только фраза: «Гипнос и Танатос – близнецы-братья». И что это значит? Может, там есть еще что-то? Осмысленное, практичное. Нет. Только затянутая мглой и отдающая эхом пустота… пустота… пустота… В легком недоумении открыл глаза. Вокруг все те же удушающие сумерки.
Кап-кап-кап – сквозь ватную тишину в сознание прокрался стук капель. И тут же – щелк… щелк… Как будто цепляют друг друга какие-то шестерни. «А это что?» Ответ пришел откуда-то извне, а взгляд сам сфокусировался на паровозном гидранте, торчащем рядом с водонапорной башней. Из него одна за другой выскальзывали с хлюпающим звуком и разбивались об рельс капли ржавой бурой воды. Через секунду взгляд выхватил станционные часы, висящие на притаившейся в другом конце платформы будке из желтого кирпича с надписью «Касса». «Почему эти звуки такие громкие? – пронеслась мысль. – Я же не могу их слышать отсюда…»
В будке светилось дружелюбным зеленоватым светом окошко. Решил двинуться туда.
«И все же почему я здесь сошел? Не помню… У меня не было билета? Я сел не в тот поезд? Не мог же я ехать именно сюда, в эту пустоту! Не помню… Не помню!»
Рука в кармане пальто нащупала что-то. Плотный кусок картона. Достал прямоугольничек, положил на ладонь. «И что это?» Смутное воспоминание откуда-то из детства… «Да это же билет! Но почему-то без дырочек… Ведь должны вроде бы быть дырочки? Значит, билет все же был! И что, он чем-то кондуктору не понравился, что ли?»
Зарешеченное окошечко кассы, видны только руки кассира.
– Что это за место? Как называется эта станция? – Собственный голос звучит неестественно глухо и пугает непривычностью тембра.
– Это платформа. – Невидимый кассир сух и безучастен.
– Но название-то у нее есть?
Скрытый за окошком человек неопределенного пола и возраста безмолвно высунул узловатый палец наружу и ткнул им куда-то вбок. Там, на краю платформы, приварена табличка с названием. Налипшие влажные листья скрывают выпуклые буквы, которых к тому же не хватает. Пара движений рукой, вот все, стряхнул. Теперь показалось название полустанка – «Без… сход… ость». Вернулся к окошку.
– Платформа «Безысходность»? – спросил, с трудом давя стремящиеся на волю комки истерического смеха.
– Там же написано. – Кассир сама невозмутимость.
– А когда будет следующий поезд?
– Никогда. – В бесцветном голосе проступают едва уловимые нотки злорадства.
– А что тогда вы здесь делаете?! – Внезапно поднявшаяся волна гнева готова все сокрушить на своем пути.
– Жду вас, – лишь ледяное спокойствие в ответ. – Вам письмо.
Сквозь щель протискивается пузатый конверт, запечатанный массивной старомодной сургучной печатью. Извергнув его из своих недр, окошко кассы бесшумно захлопнулось.
Нетерпеливо сломав крошащуюся в пальцах печать, заплутавший путник разрывает конверт и извлекает оттуда толстую пачку листов. Как он мог забыть, ведь он так ждал это письмо! Может, за ним он сюда и приехал? А может, это вообще другое письмо? Один, второй, третий – он ловко перебирает листы между пальцами, но все они пусты… Белоснежная, не оскверненная чернилами бумага.
Раздраженно зарычал и выкинул, не глядя, всю пачку за спину, где помявшиеся листы подхватил неожиданно налетевший порыв ветра. Он же пригнал скомканную газету, уткнувшуюся в ноги как брошенный щенок. Нагнулся. Поднял. Развернул. Текст и даже заголовки не разобрать, буквы кривляются, растекаясь грязными пятнами. Он щурится, подносит газету ближе к глазам, но буквы скачут и убегают прочь – нет, ни слова не разобрать… Даже название, набранное аршинными буквами, стоит на него взглянуть, тут же расплывается размытой кляксой. Снова скомкал газету и бросил ее в урну, а сам сел на скамью, приткнувшуюся у глухой стены станционной кассовой будки. «Должен же быть следующий поезд! Хотя бы утром…» Навалилась усталость, и он задремал, точнее, провалился в бездонный колодец сна.
Проснулся от уханья филина. Послевкусие сна. Дрожащая метареальность подсознания, путешествующего в тонких мирах… «Чье это царство? Асмодея? А, точно – Морфея!» Кругом все тот же сумрак. Бросил взгляд на висящие на желтой будке часы. Их стрелки не сдвинулись ни на минуту. «Когда я вышел из вагона? Пять минут назад? Или пять дней? А может быть, лет?» В кармане что-то брякнуло. Осенило: «Ну конечно же! У меня есть собственные часы!» Запустив руку в жилетный кармашек, достал старый дедовский хронометр на цепочке. Их стрелки замерли в точно таком же положении, что и станционные. Вид часов пробудил какие-то смутные воспоминания. «Да, да! Они же отстают по ночам ровно на час, на самом же деле они так запасают время впрок, чтобы отдать его хозяину днем, в те моменты, когда ему его недостает…» Нахмурился. «Что за бред?.. Это же фельетон! Вспомнил! Это фельетон, что я написал для одной газеты. Да, точно! Написал…»
Новые воспоминания заставили пошарить по карманам в поисках чего-то, что позволит сознанию зацепиться и выкарабкаться наверх.
Вновь полез за пазуху и на этот раз выудил из внутреннего кармана пиджака аккуратную, стянутую вертикальной резинкой записную книжку с обрезанными полукруглыми углами и огрызком карандаша в специальной петельке сбоку. Резко сбросил резинку, раскрыл и принялся листать, может, хоть это поможет рассеять туман в голове… Вот! Что-то написано, и буквы не разбегаются, а смирно стоят на своих местах. Резкий, мельчащий, угловатый почерк: «…Человек проживает жизнь как улитка, ползущая по листу и оставляющая жирный след. Вот эти сгустки слизи и есть так называемое творчество. Это просто отходы жизнедеятельности особей с деформированным сознанием. Иногда их называют выродками».
Резкий скрип тормозов прервал чтение. У края платформы остановился небесно-голубой автомобиль с мягкими, плавными обводами, посаженный на железнодорожную колею. В голове всплыло название – автодрезина. «Где я такую видел? Горы, лес, тоннель, река. Вроде бы Дрина… Или Дунай? Где это вообще? Или это была кинокартина?..»
Дверь распахнулась. На водительском месте сидит девушка, руки в черных блестящих перчатках лежат на руле.
– Привет. – Она поворачивается и окидывает хрустально-ледяным обжигающим взглядом.
Он наклонил голову и, поймав электрический разряд ее глаз, вздрогнул всем телом. Она или не она? Он попытался воскресить в памяти ускользающий образ и спустя пару мгновений неуверенно произнес:
– Я видел вас во сне…
– Я знаю. – Она совсем не удивлена, скорее даже наоборот. – Садись. Пора ехать, пока стрелку снова не перевели. – Она вновь смотрит вперед, в нетерпении теребя рычаг переключения передач.
– Ехать куда? – Недоумение наполняет его взгляд.
– Вперед. Скорее же! Ты же хотел уехать. Или ты правда хочешь захлебнуться и утонуть? – Капелька отчаяния проступает в ее голосе.
– Утонуть? – теперь он по-настоящему удивлен. – В чем?
– В безразличии конечно же! – Она поднимает глаза вверх, поражаясь его непонятливости. – Давай быстрее, мы и так опаздываем. Пора выбираться отсюда!
– Выбираться куда? И что там? – Он очень медленно соображает и задает множество глупых вопросов.
Она глубоко вздохнула и резко выдохнула:
– Какая разница? – Нотки нетерпения и раздражения, теперь она и правда злится. – Главное – движение, цель не важна, да и вряд ли достижима. Она лишь символ… – На секунду замолкнув, она смахнула выбившуюся прядь волос и резко закончила: – Хватит слов! Просто садись! – Хлопает ладонью по креслу рядом с собой. Звук от шлепка, будто взрывная волна, наполняет стерильный вакуум пустоты.
Он устроился на пассажирском сиденье, сразу почувствовав, что придавил что-то спиной. Запустив руку за спину, он вытянул куклу, сшитую из кусочков тряпочек, вместо глаз пришиты две разномастные пуговки, а под ними заштопка, изображающая рот.
– Это – Потеряшка, – коротко пояснила она, включая радио. Сквозь шум и треск помех откуда-то издалека пробивалась все крепнувшая мелодия с оттенком оранжевой грусти. – Но теперь он нашелся… – она нажала на стартер, – в общем, не важно. Просто пересади его назад. Только аккуратно.
Толстая подошва ее тупоносого ботинка надавила на педаль, и небесно-голубой автомобиль бесшумно тронулся, прорезая синеватый мглящийся вечерний туман струей искрящегося электрического света.
Февраль 2017
Эмигрант
Он закрывал глаза и видел все это. Молодецкая юность на большой дороге в южных степях и университеты, которые он прошел в старинном каземате в центре холодного купеческого города, где отбывал пожизненную каторгу. Там люди с горящими глазами, называвшие себя «революционеры», научили его читать, пристрастили к книжному знанию. Там он из разбойника с кистенем превратился в политического. Девять долгих лет, пролетевшие как один день.
А потом революция и неожиданная свобода. Гражданская война. Митинги, переросшие в бои, и бои, выродившиеся в митинги. Кавалерийские сшибки и штурмы городов на бронепоездах. Дни торжества и в конце отступление с боями за границу захваченной узурпаторами родины. Проиграна битва, но не война. Распыление повстанческой армии, переформирование ее в международную партию. Черный интернационал. Турне по охваченной предчувствием грядущих перемен Европе. Многотысячные митинги, выступления, уличные бои. Студенчество европейских столиц делает его своим знаменем. Блестящая победа в серии диспутов на объединительном съезде в швейцарском Берне над главным конкурентом в борьбе за влияние на умы молодых бунтарей. Несмотря на полемический дар, бывший идол терпит поражение и как оплеванный бежит из Берна прозябать в забвении задворок Латинской Америки. Пламенный взор вдохновителя первой революции потух за круглыми стеклышками пенсне, щегольская бородка клинышком распалась и повылезла. Он же стал ночным кошмаром империалистов всех мастей и окрасок. Новый Гарибальди, обретший свой Пьемонт в борьбе за Республику в Южной Европе. Его интернациональный корпус под черным знаменем вышвырнул за Пиренеи объединенных интервентов – непримиримых ранее красных и коричневых. Добровольческие бригады одного диктатора, вынужденно соединившиеся с легионом другого, позорно бежали под ударами его черного фронта, отстоявшего республику.
Вихри событий проносятся перед его внутренним взором и кружат водоворотом. Он ощущает все это в легком покалывании подушечек пальцев, там живет этот мир. Он оживает на бумаге, под ударами скрюченных артритом узловатых, с давно не чищенными ногтями пальцев по клавишам старенького, еще с ятями, «Ундервуда», насквозь пропахшего терпким табаком. Пачка дешевой серой бумаги – по полтора франка за сто листов – почти израсходована.
Старый эмигрант оторвался от листов, густо усеянных литерами, и обвел взглядом свое убогое жилище – мансарду под самой крышей в пятиэтажном доходном доме на окраине, где в основном селились такие же, как он, бедняки и эмигранты. Он сравнивал свою квартирку с камерой каземата, где постигал азы революционных наук, и она проигрывала камере по всем пунктам. Эта комнатушка почти на чердаке заставляла его гадать, что это – пространство, заполненное пустотой, или пустота, обтянутая пространством? Больше всего она напоминала ему его жизнь. В углах плесень, повсюду сырость, половицы скрипят и качаются, стены оклеены потертыми желтыми обоями, покрытыми влажными пятнами и разводами. Из обстановки лишь железная кровать с вылезшим матрасом, кое-как наброшенным сверху, лоскутным одеялом, видавшим виды, покрытым слоем пыли, дорожный чемодан рыжей кожи, задвинутый под нее, стол и стул да сдвинутая в сторону до времени швейная машинка «Зингер», заброшенная ради сулившей большую, нежели недошитые штаны, выгоду рукописи. Завтра ее ждут в одном эмигрантском издательстве, за нее обещали целых двести франков. Они же издали «За чертополохом» атамана К. – их читатель любит читать мечтания бывших о несбыточном.
Осталось совсем немного. Пара страниц. Но глухой кашель разрывал легкие и не давал закончить. Приложил носовой платок к губам – так и спрятал в карман вместе со сгустком крови. Привык. Ломит суставы – холод вперемешку с сыростью пронизывает насквозь, а желудок заворачивает от голода. Ничего. Это временно. Все еще будет хорошо – он прикрывает глаза ладонью и мечтает о том, как завтра с двумя хрустящими купюрами в кармане он сможет позволить себе и ужин в недорогом ресторанчике на Елисейских Полях, где он не бывал вот уже больше года, и несколько мешков угля, чтобы кормить еще ни разу не протапливавшуюся этой зимой комнатную печь, и может, даже сможет погасить долг, хотя бы частично, перед этим несносным, грубым, надутым как индюк домовладельцем – месье Жоффруа… Что бы он сделал с ним раньше, если бы тот позволил себе разговаривать с ним в таком тоне… Хлопцы бы запороли на конюшне… Но все это осталось в прошлой жизни, а теперь приходится терпеть. Отводить глаза. Кивать и почтительно соглашаться. Да и не понимает он его толком, сносно выучить язык так и не удалось, а потому пелена непонимания была еще одним – изрядно густым – слоем в окутывавшей его луковице одиночества. Сознание медленно сворачивается, и грусть о собственном ничтожном положении плавно растворяется в пространстве. Пожилой мужчина, измученный болезнями, с седыми усами, чьи кончики пожелтели от табака, в изношенном, покрытом заплатами пиджаке и толстом шарфе, намотанном на шею, так и засыпает, сидя за столом, положив голову на сложенные перед собою руки. Во сне он видит свое село, превращенное в столицу лихой разбойничьей республики, удалых хлопцев, перемотанных пулеметными лентами, себя. Молодого, сильного, здорового, сидящего в тачанке, облокотившись на станковой «максим». И он видит Ее. В дерзко повязанной косынке, подбоченившуюся, в портупее и с маузером на боку. Такой он видел Ее в последний раз. Такой он запомнил Ее навсегда. Он спит, а на его лице блуждает умиротворенная улыбка.
Едва блеклое зимнее солнце появилось над Сеной, фанерная дверь сотряслась от настойчивого стука. Консьерж имел недвусмысленные инструкции от месье Жоффруа: взыскать долг или выкинуть нерадивого жильца на улицу – армия парижских клошаров с радостью примет новобранца.
Когда на стук никто не ответил, консьерж отпер дверь хозяйским ключом. Тело пожилого эмигранта к тому моменту уже окоченело. Консьерж сердито фыркнул – полдня теперь на это уйдет, одна морока с этими беженцами, да и ни единого су в этом убожестве не найдется. Рукопись, разметанную ветром из открывшейся форточки, он, мельком проглядев, выбросил в мусорное ведро – ничего не поймешь, кириллические закорючки, похожие на иероглифы, наверняка какой-нибудь эмигрантский бред. «Все эти неудачники и голодранцы, вышвырнутые из своей страны, мнят себя великими писателями», – с недовольством подумал он.
Одинокого эмигранта похоронили за счет муниципалитета на участке для бедных столичного кладбища Пер-Лашез. На похороны никто не пришел, да и не знал о них никто, кроме двух могильщиков и муниципального чиновника. На дешевеньком стандартном надгробии без фото поместили его странное для уха галла имя, указанное в нансеновском паспорте, найденном во внутреннем кармане его истрепанного пиджака – «Нестор Иванович Махненко».
Октябрь 2016
Блокада
Уже больше года Город медленно издыхал в глухих объятиях тотальной войны. Лязгая гусеницами, завывая свистящими снарядами и заставляя вздрагивать от щелчков затворов, она подползла к ощетинившемуся Городу и замерла на дальних окраинах как удав, ожидающий, когда воля к сопротивлению покинет его жертву.
Утонченная культура, эталонным воплощением которой считались жители Города, по капле вытекала, выветривалась из них. То, что издалека называли подвигом, вблизи было гнетущим, смрадным гниением, изнутри поражавшим всех и каждого. Когда-то форпост цивилизации в краю медвежьей дремучести. Казалось, ничто не в состоянии поколебать укорененные в веках устои, столетиями служившие фундаментом для огромной империи. Но все это оказалось лишь тоненьким слоем, налетом, разом смытым бурным потоком обстоятельств, одетых в гимнастерку защитного цвета с бурыми, покрытыми коростой пятнами. Для многих горожан, цеплявшихся за отошедшие в прошлое представления о человечности, в попытках, чаще всего бесполезных, сохранить огонек внутреннего маяка, это было неприятным, болезненным открытием.
Из-под давно знакомых лиц, сползавших словно маски, многие из которых несли на себе глубокую печать воспитания и образования, вылезали звериные оскалы. Впрочем, те, кто был наклонен к рефлексиям, вымерли первыми. У выживших же оголились инстинкты, казалось, много поколений назад отмершие за ненадобностью, кожа загрубела и превратилась в толстую шкуру, а все чувственные переживания сперва спрятались глубоко внутри в тугом стянутом клубке, а после были выдавлены и оттуда, сконцентрировавшись на кончиках клыков. В коллективном сознании горожан айсбергом всплыл архетип. Выживание – охота за едой и дровами – стало тем смыслом, что целиком заместил все иные.
И если внешне прохожие на улицах изменились не так уж и сильно – истрепалась лишь одежда, вялыми стали движения и походка, резко очертились скулы и запали щеки, то внутри очень многие из тех, кто еще недавно гордился манерами, университетским образованием и научной степенью, переродились полностью. Их дома превратились в пещеры, где победу праздновал вырвавшийся из многовекового забвения на самом донышке сознания неандерталец с каменным топором. Те, кто не смог или сознательно не захотел выпустить своего внутреннего дикаря на свободу, уже исчезли с улиц и неумолимо превращались в бесплотные тени, иссыхающие в промерзлых, темных углах.
За насквозь промерзшим окном, заклеенным крест-накрест, разрывался репродуктор, висящий на фонарном столбе. Напряженный и торжественный голос диктора, чьи уверенные модуляции изо дня в день поддерживали тлеющие угольки надежды в душах радиослушателей, тонул в свистящих завываниях ледяного ноябрьского ветра, уносившего слова и целые фразы в сторону моря.
В когда-то уютной, обжитой многими поколениями семьи квартире профессора Знаменского было ненамного теплее, чем на заснеженной улице. Сначала в буржуйке сгорели все венские стулья, потом книжные шкафы, затем паркет. Теперь очередь дошла и до книг, громоздившихся покрытыми пылью стопками по углам комнаты, когда-то служившей гостиной, а теперь единственной отапливаемой, а значит, жилой в квартире, заваленной матрасами, одеялами, какими-то тулупами и прочим тряпьем.
Сегодня в огонь ушло полное собрание энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Профессор с равнодушным удивлением ощупывал себя изнутри и не находил ни крошки сожаления. Странно. Он думал, будет больно, эти книги достались ему еще от деда, на них он вырос, но внутри ничего, только звенящая пустота. И немного раздражения – дымили эти увесистые тома изрядно, а вот тепла почти не прибавлялось. Профессор в двух свитерах и надетом поверх домашнем халате, с проседью в давно не стриженной бородке клинышком, когда-то столь модной у людей его звания, и в треснувшем пенсне, устроился в кресле, которое пока берег от ненасытного чрева буржуйки. На пару минут он задремал, свалился в забытьи, не выпуская из рук кочерги, которой ворошил не желавшие гореть толстые кожаные обложки. Краткий, вязкий морок успел отравить затуманенное голодом сознание сном. Привиделась еда. В последний раз поесть удалось еще на той неделе, когда повезло выменять на патефон полбулки сырого непропеченного хлеба и куцый мешочек какой-то крупы, кажется, комбикорма. Когда это было? Четыре, пять дней тому назад? Не важно. Дни слились в единый мутный поток.
За круглым столом, покрытом протершейся скатертью, на колченогом табурете устроилась кутающаяся в шаль супруга профессора. С остановившимся взглядом запавших от недоедания глаз, окруженных сетью глубоких морщин, и жидкими, давно немытыми волосами, забранными в хвост, она казалась восковым манекеном. В блеклом, временами моргающем свете болтавшейся над столом лампы она механически раскладывала пасьянс, в безнадежной попытке ухватиться за привычный ритуал из прошлого, из мирной, а значит, сытой, жизни.
В дверях стояла их дочь, закутанная в фантастический, сшитый из нескольких тулупов наряд, перевязанная платком и с санками в руках. В комнате висело густое, осязаемое напряжение. Эта тяжесть давила на обитателей квартиры и не давала смотреть им друг другу в глаза. Девушка переводила блуждающий взгляд с пламени, глодавшего в приоткрытой печи страницы с ятями, на заиндевевшее окно, потом на груды одежды, сваленные на полу. Наконец она решилась поднять глаза на родителей, скользнула мельком по сгорбившейся фигуре матери и вперила полный упрека взор в отца.
– Вы так и будете сидеть?! – В ее голосе сквозило недоуменное отчаяние. – Мы же должны отвезти Павлика! Одна я не справлюсь.
Павлик умер прошлой ночью. Он просто не проснулся. Вот и сейчас он продолжал лежать на придвинутом к стене матрасе, с головой, укрытой стеганым байковым одеялом. Пережили в тишине. Но скорбь все же смогла пробиться сквозь плотную пелену безразличия, закутавшую в последние месяцы каждого домочадца в собственный кокон. Но к ней примешивалось еще какое-то чувство. С привкусом горечи. Никто из семьи не рискнул бы признаться даже самому себе, что это чувство было завистью.
– Отмучился, – прошептала мать с жалостью и после не произнесла ни слова.
– Что вы молчите?! – Дочь сорвалась на крик.
Отец поднял голову и едва слышно пролепетал срывающимся голосом:
– Мы должны выжить. Любой ценой. Павлик хотел бы этого. Чтобы не зря… Он умер, чтобы мы могли жить.
– В таком случае я не хочу жить. – Голос жены звучал тускло и безразлично. – А я и так не хочу, – добавила она после секундной паузы.
– Это… это нельзя! – Дочь, задыхаясь от гнева, начала заикаться. – Мы… мы превратимся в животных, даже хуже… Как мы будем жить с э-этим?
– Ключевое слово – будем жить! – Отец даже приподнялся в кресле, на что ушли все его силы. – Будем жить, – повторил он с блеском в глазах, – а не умрем. Он бы хотел, чтобы мы выжили, смогли рассказать потом… – Он говорил медленно, чеканя каждое слово, дававшееся ему со все большим трудом.
– Не говори за него! – Дочь взвизгнула. – О чем ты потом рассказывать собрался, о том, что с собственным сыном сделать хочешь?
– Хорошо. – Отец примиряюще поднял ладони. – Давай рассудим логически. Что предлагаешь ты? Тихо умереть от голода и холода, как Покровские за стеной? Ты этого хочешь, да? – В отличие от супруги он еще не утратил волю к жизни и продолжал сопротивляться.
– Я уже говорила. И повторяю в сотый раз. – Дочь говорила медленно и размеренно, будто зачитывая параграф из учебника для начальной школы. – Я предлагаю уйти из Города. К тете в деревню. Там есть еда и дров в избытке. Она нас примет. Как выйти из Города, я знаю.
– Нет! – Отец слабо стукнул кулаком по подоконнику. – Это предательство! Там враг! – Слова у него выходили рубленые, жесткие, с острыми углами. – Да и тетка твоя… – Он сокрушенно покачал головой, явно не одобряя свояченицу.
– Ты не солдат, тебе шестьдесят три года, какое предательство? – В интонациях дочери появились умоляющие нотки. – Мы с мамой – женщины, мы не воюем, и мы идем не к врагу, а к тетке в деревню, у которой картошка в подполе и кадушки с квашеной капустой – помнишь, как ты ее раньше любил? А то, что ты предлагаешь… – Она запнулась, не решаясь произнести вслух и тщательно подбирая слова. – Это не худшее предательство?
На секунду профессор потерял свою уверенность и тут же принялся протирать пенсне, как всегда делал в моменты душевного смятения.
– Но мы же уже… – робко начал он, – кошку…
– Павлик твой сын, а не кошка! – В ее глазах пылало отвращение. – Ты сына с кошкой сравниваешь? И да, то, что ВЫ, – это слово она произнесла с особым нажимом, – сделали с Морковкой, не менее отвратительно. – По ее лицу пробежала короткая судорога, и дочь, всхлипывая, уткнула лицо в ладони. – Не-на-ви-жу, – сквозь рыдания прошипела она.
– Сейчас такие обстоятельства! – Отец выглядел растерянно, но не отступал. – Вот семья дворника…
Дочь отняла руки от заплаканного лица, выставила их перед собой и попятилась назад, пока не уперлась спиной в дверной косяк:
– Не говори мне о них ничего. Это не люди! – Каждое слово было наполнено презрением самой высшей пробы.
– Хорошо. Не будем о них. Но идти на измену родине нельзя! – с нажимом повторил отец.
– Папа… – казалось, эмоции сожрали все ее силы, осталась только бесконечная усталость, – то, что предлагаешь, ты… Мама верно сказала – зачем тогда жить? Ты профессор медицины, у тебя же есть цианид на службе, я знаю! Давайте все вместе…
Мать быстро закивала, мелко трясясь всем телом.
Знаменский переводил взгляд с дочери на жену и обратно. Внутри у него все кипело.
– Молчать! – резко выкрикнул он – Это позор! Дезертирство! По радио сказали…
– По ра-ди-о ска-за-ли! – мерзким издевательским голосочком передразнила его дочь. – Послушай себя со стороны! Твое радио где-то там, а мы здесь! В общем, так, – она решительно уставилась на отца, – у нас есть три варианта. Уйти. Потерять человеческий облик. Умереть. Я за первый обеими руками, готова и на третий, но категорически против второго!
Профессор смерил дочь тяжелым взглядом и замотал головой, беззвучно шевеля губами:
– Нет… Нет… Нет!
– Довольно! – Дочь попыталась топнуть ногой, но звук вышел малоубедительный. – Я ухожу, а ты поступай как хочешь. Мать, ты со мной?
Сидящая за столом с отсутствующим видом женщина, казалось, только очнулась и теперь переводила беспомощный полубезумный взгляд с дочери на мужа. Она открывала рот, но не могла выдавить из себя ни слова, как рыба, выброшенная на берег.
– Если ты выйдешь за порог, – тихо начал профессор, – я прокляну тебя. – Окончание фразы утонуло в оглушительном стуке захлопнутой входной двери. – Ну а ты что сидишь? – Знаменский свирепо уставился на жену. – С кем ты?!
Желание уйти вслед за дочерью шевельнулось внутри. Она хотела этого, честно хотела и очень сильно, но желание не могло прорвать сковывающую пелену безразличия, ему просто не хватало сил. Сделав последнее усилие встать и потерпев неудачу, она равнодушно пожала плечами и, понурившись, вернулась к пасьянсу, так и не сказав ни слова.
– Вот и ладно. – Профессор казался удовлетворенным.
Нагнувшись, он стал шарить под креслом в поисках топорика, взятого в дворницкой, которым в последнее время он рубил мебель. Через полчаса на огне шкварчала сковорода.
Ноябрь 2016
Выбор
Лысеющий господин в ладно сидящем, скрывающем полноту пиджаке английского сукна и с тростью в руках неторопливо прогуливался по мощеной набережной Дуная, забитой ярким светом электрических фонарей. Из кармана у него выглядывала свернутая газета, судя по шрифту заглавия, вероятнее всего, респектабельная «Политика», издающаяся семейством Рибникар. Господин любезно раскланивался с другими, совершавшими ежевечерний ритуал променада перед отходом ко сну земунцами, чьи лица достаточно примелькались ему за год жизни в этом еще недавно австрийском предместье Белграда. Немцы принимали его за хорвата, хорваты – за немца или за мадьяра, а сербы по неуловимым признакам понимали, что перед ними «руски избеглица», и сопровождали ответный кивок радушной улыбкой.
Миновав шумные кафе с гуляющей под залихватское пение тамбурашей публикой и проигнорировав зазывающие огни роскошных ресторанов, он прошел чуть дальше в сторону Гардоша, где фланирующая публика встречалась уже реже, поднялся по переулку вверх и, свернув в едва заметный проулок, зашел в неосвещенную дверь крошечного ресторанчика, где подавали отличное карло-вацкое молодое вино и недурной сыр к нему. Там, в тишине, он рассчитывал внимательно изучить утреннюю «Политику» и набросать в блокноте заметку для одного еженедельного русского издания. Хозяина – старого обходительного серба-пречанина, в зале было не видно, лишь в углу спиной ко входу сидел посетитель, перед которым уже выстроилась батарея опустевших бутылок. Его профиль и характерная армейская выправка показались смутно знакомыми вновь зашедшему гостю.
Обойдя подгулявшего посетителя чуть сбоку, господин журналист уверенно признал в нем своего соседа по каюте на эскадренном миноносце «Дерзкий», который в конце ноября 1920 года уносил их из Севастополя в неизвестность эмиграции. Впрочем, тогда ее еще называли эвакуацией, надеясь на скорое триумфальное возвращение. Случайная встреча его не особенно удивила, даже напротив. Он уже открыл рот для приветствия, как вдруг испуг мелькнул в его глазах.
– Что… что вы задумали? Не смейте! – вырвалось у журналиста при виде того, чем занимается его старый знакомец. Тот методично снаряжал барабан револьвера патронами.
Услышав выкрик, он поднял равнодушный взгляд, чуть затянутый пеленой алкоголя, и, вроде бы узнав вошедшего, вернулся к своему занятию, не произнеся ни слова.
– Штабс-капитан, вы пьяны! – Журналист постарался придать голосу строгость.
– Да. – На этот раз он удостоил нависшего над ним плотного господина ответом. В его голосе не отражалась ни одна эмоция. Он был холоден и пуст. Закончив с патронами, штабс-капитан с характерным щелчком вернул барабан на место, прокрутил его и взвел курок. Тускло блестевший ствол револьвера был уперт в его подбородок.
– Не делайте этого, прошу вас. – Рука полного господина легла на его плечо.
– А в окружении, помню, не возбранялось. Лишь бы не попасть к красным в плен. – Тот, кого назвали штабс-капитаном, был невозмутим и говорил тихим, почти вкрадчивым голосом.
– Вы не в окружении, – прошептал журналист, не убирая руки.
– Да? – Штабс-капитан, казалось, искренне удивился и даже положил револьвер на салфетку. – А у меня ощущение хуже, чем под Новороссийском в январе двадцатого, когда «товарищи» прижали нас к морю и наша рота чудом успела погрузиться на транспорт. – На виске у него проступила бьющаяся синяя жилка. – А в ноябре уже из Крыма мы уходили за море с Врангелем в надежде на весенний поход. Помните? – Он испытующе поднял глаза на своего визави. – Тогда мы были армией. А кто мы теперь? Таксисты? Дорожные рабочие? Да сядьте вы уже, Константин Петрович! – Он досадливо стряхнул руку с плеча и кивком указал на стул напротив.
Константин Петрович послушно расположился на указанном ему месте, ни на миг не выпуская из поля зрения револьвер, лежащий перед штабс-капитаном на столе.
– Погоны прапорщика мне, юнкеру, в Новочеркасске вручал сам полковник Дроздовский. – Его голос наполнился ностальгией и болью, переполнявшие его воспоминания потекли вместе со скупыми слезинками, скатившимися по щекам. – И вот в них, с вензелем «Д» на малиновой ткани, в плен попадать было никак нельзя. Красные прибивали их гвоздями к плечам. Впрочем, и мы особо не церемонились с их комиссарами, платили им той же монетой… – Он уронил голову на грудь и после минутной паузы продолжил, с прищуром глянув на собеседника: – Вы читали Ницше, Константин Петрович?
Тот медленно кивнул.
– Так вот, там, под Каховкой, Екатеринбургом, на Дону и в Царицыне и даже в самом конце, на Перекопе, я ощущал себя der Übermensch. Мы все себя так ощущали. Мы были бессмертны, сливаясь в единый живой организм, беспощадно разивший врага, – Первый офицерский полк. Красные, махновцы и вся прочая сволочь трепетали, завидев малиновые фуражки, а мы питались их страхом, он придавал нам сил…
Штабс-капитан вновь погрузился в молчание. Спустя пару мгновений он передернул плечами, будто сбрасывая оцепенение, и достал помятый конверт из внутреннего кармана потрепанного пиджака.
– Вот, читайте. – Он положил конверт перед Константином Петровичем и пояснил: – Получил письмо из Парижа. От однополчанина. Бывшего полковника Генерального штаба. Да, да, бывшего! Потому что теперь он таксист… Знаете, как называют их в Париже? «Жоржики»! Так зачем, Константин Петрович, зачем? Чтобы стать «жоржиком», после того как ты был бессмертным дроздовцем? Это равносильно тому, чтобы сдаться в плен, уступить врагу и даже еще хуже. – Он сник, будто механическая игрушка, у которой кончается завод, и едва слышно продолжил: – В чем смысл? Армия распущена, ее больше нет, мы даже не можем больше носить нашу форму и наши награды… Похода на Москву не будет. И что остается? – Он вперил жесткий, колючий, вмиг прояснившийся взор в журналиста и с нажимом повторил: – Я вас спрашиваю: что? Жить прошлым, воспоминаниями о былом? Зачем нужно прошлое без надежды воплотить его чаяния в будущем? Вы просите меня не делать э-то-го. – Он пренебрежительно указал подбородком на револьвер. – Так потрудитесь ответить мне в таком случае.
Константин Петрович вынул из кармана портсигар и, раскрыв его, достал две папиросы.
– Курите, Андрей Валентинович, табак местный, но сносный. – Он протянул одну собеседнику и запалил спичку.
Штабс-капитан, поблагодарив кивком, взял предложенную папиросу и, вставив ее в зубы, потянулся к огню. Оба закурили, разом окутав зал клубами едкого дыма.
– Андрей Валентинович, вы боевой русский офицер. Христов воин. Жизнь бесценна, и вы не вправе сами решать, когда вам умереть. К тому же это слабость, может быть, даже хуже дезертирства с поля боя…
– Константин Петрович, – резко остановил того взмахом руки штабс-капитан, – я живу по бусидо. Честь и верность – суть жизни самурая. А сама жизнь не стоит ничего. В русско-японскую кампанию пленные самураи при первой же возможности убивали себя. Покойный батюшка рассказывал. И это не было ни слабостью, ни дезертирством. Наоборот. Слабостью бы было для них терпеть плен, задевающий их гордость и честь.
Журналист задавил окурок в пепельнице и пристально, оценивающе окинул взглядом подпившего дроздовца. Тому было не больше тридцати, но виски уже серебрила седина, а на лице пролегли жесткие, непреклонные морщины.
– Хорошо, попробуем зайти с другой стороны. – Константин Петрович откинулся на спинку стула и закинул ногу на ногу. – Вы потеряли смысл и лихорадочно ищете его, но не находите. Эта болезнь поразила множество наших с вами товарищей, оказавшихся на чужбине. Особенно военных. – Он замолк, будто бы принимая какое-то трудное решение. Внезапно он подался вперед, практически коснувшись стола массивной грудью, и с азартным блеском в глазах спросил: – А что, если я помогу найти вам новый смысл, достойную цель, которой можно служить… Что скажете, Андрей Валентинович?
Зрачки штабс-капитана сузились, в краешке рта притаилась циничная усмешка.
– Антанта? Немцы? Поляки? Местная тайная полиция?
– А между ними есть разница? – Журналист испытующе вперился в собеседника и добавил: – Для вас конечно же.
– Ответьте, Константин Петрович. – Вкрадчивость тона едва прикрывала угрозу.
– Ни одни из них. Я предлагаю вам продолжить службу. – После секундного колебания он твердо закончил мысль: – Своей стране.
– Как генерал Слащев? – Напускная ироничность тона штабс-капитана искрилась неприкрытой угрозой, а пальцы сомкнулись на рукоятке револьвера. – Не ожидал от вас, Константин Петрович, не ожидал. От кого угодно, но не от вас. Вы – одно из самых блестящих перьев Белого движения, мы читали ваши статьи на фронте вслух, а это дорогого стоит, знаете ли. Большую часть наших газет мы использовали на самокрутки и иные надобности, большего они не заслуживали, и теперь вдруг вы и Чека? – Эти буквы он выговорил с откровенным презрением.
– Не Чека, Андрей Валентинович, а Россия. – Журналист, казалось, не замечал побелевших костяшек стиснувшего револьвер штабс-капитана.
– Я бы мог застрелить вас прямо здесь только за то, что вы посчитали возможным начать со мной подобный разговор. Или сдать в нашу контрразведку, она, слава богу, еще жива и активно действует, в отличие от всей армии. Слышали про генерала Покровского и его молодцов-ингушей? На их счету множество симпатизантов Советов, агитировавших за возвращение под власть «товарищей» и здесь, в королевстве, и в Болгарии. – Он пристально искал следы страха на лице журналиста и не находил их. – А может, и вы, Константин Петрович, провокатируете меня по заданию контрразведки? Ну и как, прошел я проверку? – Короткий смешок лишь добавил ему жесткости.
– Цепным псом и провокатором никогда не был и не буду, Андрей Валентинович, и револьвер в вашей руке совсем недостаточное основание, чтобы оскорблять меня. – Полный господин хоть и был насквозь гражданским, но не выказал и каплю страха, а голос не выдал ничего, кроме уверенности в себе. – Возвращаться я вас ни в коем случае не призываю. Я предлагаю вам служить интересам тысячелетней России здесь, в Европе. К большевикам я симпатией не проникся, отнюдь. Но они преходящи, а Россия вечна. Что же касается вашего желания застрелить меня, то напомню, что еще пять минут назад вы хотели стрелять себе в голову. – Он откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди, всем своим видом демонстрируя пренебрежение к грозящей опасности.
– Верно… – Штабс-капитан рассмеялся и оттолкнул револьвер. – Верно, Константин Петрович. А вы сбили мне весь настрой.
– Сбил? – Брови журналиста вопросительно приподнялись. – Отрадно слышать, значит, одной своей цели я уже добился.
– Пытаетесь обратить свое предложение в своеобразную шутку? – Штабс-капитан криво усмехнулся. – Пожалуй, я многое забуду к утру, но навряд ли забуду ваши слова…
– В таком случае, Андрей Валентинович, позвольте напомнить вам еще одни слова, которые произнес как раз помянутый вами генерал Слащев, надеюсь, и они останутся у вас в памяти. – Он зашелестел страницами блокнота и, обнаружив искомую запись, с легким налетом пафоса в голосе зачитал вслух: – «Красные – мои враги, но они сделали главное мое дело – возродили великую Россию! А как они ее назвали – мне на это плевать!» – Захлопнув блокнот, журналист продолжил: – Господь сохранил вам жизнь в огне братоубийственной войны. Это значит, что ваше предназначение, а оно, очевидно, связано с Россией, еще не исполнено. Вы уже отдали жизнь родине, Андрей Валентинович. Такова ваша судьба, вы принадлежите ей. Вот вы говорите – бусидо, самураи, в окружении можно… Слышали, в прошлом месяце в Белграде отпевали поручика С.? Корниловец. Он себе из «парабеллума» полголовы снес. Сам митрополит Анастасий разрешил отпеть, мол, в 1919 году в окружении грехом это не считалось, а поручику здесь хуже, чем тогда в окружении было. Это, кстати, довод на вашу чашу весов. Так вот. Я отвечу вам, что наша случайная встреча – это промысел Творца, я указал вам путь выхода из окружения, а значит, вы уже не в кольце врагов. Неужели вы готовы сдаться и вам не интересно посмотреть, что будет дальше? Не будет ли именно это уступкой извечному врагу и его торжество над вами?
– Судьба, говорите? – усмехнулся штабс-капитан. – Ну пусть тогда она и решает! – Он хлопнул рукой по столу. – Решено! Орел – стреляюсь немедленно. Решка – поступаю на службу к вашим державным большевикам, будь они прокляты. – На ладони у него лежал истертый серебряный гривенник, старой, еще довоенной, чеканки. Неуловимое движение руки – и монета, кувыркаясь, ловко взлетела в воздух. В зените полета штабс-капитан резко поймал кругляш в кулак и тут же распластал на тыльной стороне левой руки, прикрыв ладонью правой. – Вне зависимости от результата благодарю вас, Константин Петрович, на миг я снова почувствовал себя так же, как в цепи под огнем красных. – В его зрачках плясали бесенята. По лицу его собеседника стекали капли пота. Впервые с начала разговора ему стало по-настоящему страшно.
– Вы просто адреналиновый наркоман, Андрей Валентинович, – с трудом владея языком от давившего напряжения, выдавил журналист. – Ну же, не томите! Что там у вас выпало?
– Не торопите, Константин Петрович. Дайте минуту. Я хочу прочувствовать этот миг. Давно не ощущал себя живым. – Его лицо парадоксальным образом приобрело самое умиротворенное выражение. – Я сейчас будто вышел из мира теней. – Он прикрыл глаза и расплылся в улыбке. – В сущности, результат не важен. Хоть и интересен. – Глубоко вздохнув и с шумом выпустив воздух из легких, он с наигранной веселостью воскликнул: – Ну что же, Константин Петрович, смотрите, что там судьба решила.
Отвернув голову в сторону, штабс-капитан медленно отнял руку и подставил монету под неровный свет лампы.
Декабрь 2016
Рефлексы
Батарея теплая, хорошо около нее лежать, свернувшись калачиком. Только этот яркий свет… Спать… Спать… Сомлел. Из липких объятий сна вырвал резкий стук и окрик: «Ну-ка, не спать!» Почему не спать? Непонятно. Видел во сне колбасу. И маленькую девочку с косичками и бантиками. Она держала в руках колбасу. Яростно трется спиной о стену, поскуливая от укусов – как же достали эти блохи, никакого житья от них нет! А голову обрили. Вот зачем обрили? Дует из всех щелей, мороз на улице, вьюга завывает, голова мерзнет теперь. Урчит в животе. Крутит. Есть, есть, как же хочется поесть! Вроде бы уже скоро… Да, скоро… Вот! Еда, еда! Запахло едой. Ноздри затрепетали, с шумом втянул воздух. Да, да, сейчас будут кормить. Резкий продолжительный звонок. Точно, кормить будут! Рот наполнился слюной. Она закапала на скрипучие крашеные половицы. Заскрипели, заскрежетали друг об друга немногие оставшиеся осколки зубов. Миска теплого – почти горячего сегодня! Варева! Да-а. И даже кусочки мяса попадаются. Кожа. Косточки. Их в последнюю очередь обсосать и обгладать. Миску вылизать до блеска и обратно на место, на подушку у батареи. Хорошо, тепло, сыто. Приятная тяжесть. Но урчит. Урчит где-то в животе, в кишках. Давит. Побежал в дальний угол, там можно…
Ба-бах! Удар сапогом в дверь снаружи.
– Что за вонь?! – Загрохотали задвижки. – Нет, ты посмотри, эта тварь опять нагадила на пол! – неприкрытое отвращение к скорчившемуся у батареи существу написано на лице. – Осужденный, доклад!
Июнь 2016
Пятидневка
Резкий, искусственный свет. Стойкий запах хлорки. Вялые комнатные цветы в салатовых горшках, развешанные на невнятно-желтоватых стенах. Сверху с портрета на одинаково подстриженных «в кружок» возящихся на полу детсадовцев ласково щурится Ильич. Нет обычного визга и гвалта. В палате тяжелая, густая тишина. Аляповатые рубашечки с шортиками на бретельках у мальчиков и платьюшки такой же нелепой расцветки у девочек. У всех нашита аппликация, у каждого своя – розовый слон, фиолетовый бегемот, белая сова. Такие же зверюшки нарисованы на их шкафчиках в коридоре и на их горшках. Не перепутаешь.
Кто-то из детей играет в кубики, кто-то лепит, кто-то рисует, но все это безмолвно. Изредка один наклонится к другому и что-то прошепчет одними губами. Все они словно обернуты в вату. А их лица серьезны и сосредоточенны, скорее надетые маски, а не живые физиономии. Нет гримас, ужимок, ухмылок, казалось бы обязательных в подобных заведениях.
Вася, как обычно, стоит у окна и смотрит на кружащиеся за стеклом в утреннем сумраке снежинки. Левой рукой он накручивает на палец вьющиеся темные волосы, он всегда так делает, когда думает. Тихий, задумчивый мальчик. В голове у него крутится одна и та же мысль: «Как же надоела эта пятидневка!..» Друзей в группе у него нет (не считать же другом девчонку!), а сам он, даже в сравнении с другими, очень молчалив и задумчив. Казалось, он путешествует где-то внутри себя, выныривая в окружающий мир лишь после очередного окрика воспитательницы: «Хватит витать в облаках!» В кармане он теребил игрушечного мышонка, краска на котором практически облупилась. Мама с папой подарили его перед своей проклятой командировкой, на время которой отдали Васю на эту пятидневку. Вот мышонок и был его единственным другом, с которым он только и общался. Нет, ну была еще Машка, но она-то, конечно, не в счет.
Незаметно подошло время обеда. Сегодня молочный суп. С пенками. Тот самый, который Вася терпеть не может. Его тошнило не то что от запаха, но даже от мысли, что надо положить ложку с этим в рот, а потом проглотить. Надо запихнуть в рот побольше хлеба, перебить вкус супа, чтобы не вырвало прямо в тарелку. Оттянуть этот миг, подуть на ложку, вылить обратно и снова зачерпнуть. Но за спиной стоит воспитательница и подгоняет его: «Доедаем до конца! Быстрее! Повар для вас готовил! Кто не успеет, тому первое положим во второе!» Доедал Вася слипшиеся комки переваренных макарон, плававших в тарелке с молоком, уже на мойке, стоя. Рядом бурчала посудомойка, она же по совместительству повар баба Люба: «Посмотрите, какие баре, суп им наш не нравится! В Африке дети голодают, капиталисты американские на них муху цеце наслали и голод, в который уже раз! Одно слово – буржуи! А наши дети от тарелки вкусного супу нос воротят…» Большая, даже необъятная и такая же шумная, бубнить она могла бесконечно, мастерски вплетая в поток своего сознания вчерашний выпуск программы «Время».
Вася закрыл глаза. Монотонная речь бабы Любы слилась в назойливый гул. Через силу глотая холодное варево, он ощутил, как внутри живота сперва сплелся, а потом взорвался тугой комок. В голове суматошно бился, пытаясь вырваться, пронзительный вопль: «Не хочу!»
Это была тихая истерика, без слез, без крика. Просто волна злобы на все окружающее накрыла его изнутри. И тут он понял, что наконец решился. Две недели назад на прогулке Машка, она полная его противоположность, предложила ему попробовать. Тогда он испугался, убежал и три дня даже не подходил к ней.
«Помнишь, ты говорила, давай попробуем». Вася, воровато оглядываясь, склонился над Машкиным ухом и, прикрывая рот ладошкой, шептал: «Я согласен». Маша молча сжала его руку и едва слышно, одними губами ответила: «Тогда сегодня ночью. Не засыпай. Лежи тихо, я скажу когда».
Дети проснулись от далекого воя сирены, лая собак и серии хлопков. Прибежала растрепанная и напуганная воспитательница в белом халате, наспех накинутом поверх ночнушки:
– Спите, маленькие, спите. Это ничего, это охотники… – Растерянность, мелькавшая в ее глазах и звучавшая в голосе, была в новинку для всех детсадовцев, раньше она казалась им сделанной изо льда.
Наутро дети увидели две пустые кровати. Васю привели к завтраку, а Маша так и не появилась. Вася весь помятый, всклокоченный, затравленно озирался под пристальным взглядом воспитательницы. Украдкой косились на него с испугом пополам с интересом на лицах и другие воспитанники пятидневной группы, отвлекаясь от утреннего ритуала размазывания унылой манной каши по стенкам тарелки.
– Дети, внимание! – От резкого тона воспитательницы все вздрогнули, казалось, в ней не осталось и тени смущения и неуверенности, что бросились в глаза детсадовцам ночью. Все утро она была строже обычного и совсем загоняла их. – Поприветствуйте Васю.
– Здра-авству-уй, Ва-ася! – прогнусавил нестройный хор.
– Дети, а где Маша? – зазвенели стальные властные нотки дрессировщика.
– Ма-а-ша в больни-ичке-е, – заученно протянули дети.
Воспитательница подняла глаза на Васю. У него по спине пробежали мурашки, ее тяжелый взгляд он чувствовал кожей и буквально цепенел, как мышонок перед удавом.
– Вася. Ты понял. Где Маша? – произнесла она буквально по слогам. Повтори!
Глотая слезы, Вася мямлил:
– Она… она…
– Ну! – хлестнул резкий оклик.
– Онавбольничке! – скороговоркой выплюнул он срывающимся голосом и разрыдался.
Массивный ЗИЛ уверенно двигался по укатанному зимнику, выхватывая из темноты светом мощных фар армейский уазик сопровождения, ехавший впереди. На заднем сиденье, задумчиво затягиваясь ароматной, явно заграничной сигаретой, сидел массивный, представительный мужчина лет пятидесяти с волевым, решительным подбородком опытного аппаратного волка. Затушив окурок, он глубоко вздохнул, зажег в салоне лампочку («Черт бы побрал эту полярную ночь!») и раскрыл лежавшую у него на коленях папку со строгой надписью на обложке: «Совершенно секретно». И чуть ниже шрифтом помельче: «Комитет партийного контроля».
Пошелестев бумагами, он выудил одну, судя по дате, это был наиболее свежий отчет с объекта «Гамма» (так в ЦК в обиходе именовали секретный НИИ им. Макаренко), где произошло ЧП, из-за которого ему пришлось срочно вылетать сюда, за полярный круг. Надев очки в массивной оправе, он поднес документ поближе к глазам, неуверенный свет лампочки с трудом позволял прочесть третью копию, многие литеры, набранные на печатной машинке, вообще не пропечатались сквозь два листа копирки:
«Разработка темы «Механическое исключение из коллектива как мера поддержания саморегулирующей дисциплины».
Суть лабораторного эксперимента: подопытные регулярно (иногда с нашей подачи) объявляют бойкот и делают изгоем кого-то, кто своим поведением начинает существенно отличаться от коллектива, и возвращают его в круг доверия после коррекции и ликвидации признаков инаковости через публичное признание своих ошибок как вины перед всем коллективом.
Внедрение наработок на практике: этот эксперимент позволил выработать новые, более эффективные вводные к построению и функционированию первичных ячеек в комсомоле и пионерской организации».
Хмыкнув, чиновник пролистал еще несколько страниц и остановился на документе с заголовком «Внутренняя инструкция для сотрудников Объекта, участвующих в эксперименте». Не читая все, он по аппаратной привычке выхватывал заголовки разделов и начало абзацев.
«Методы. Введение в группе подопытных строгих правил, иногда на первый взгляд абсурдных, и требование не только их исполнения, но и искреннего принятия и одобрения. Резкое изменение этих правил и вновь требование реакции одобрения». Так, ясно, перебежал глазами к следующей главке. «Цели. Развитие самокритики и самонаказаний. Повышение уровня взаимного контроля». Дальше. «Практикум. Подопытные обязаны сообщать куратору проекта о своих и чужих словах, мыслях, даже снах, выходящих за очерченные рамки допустимого. Резкое изменение этих рамок и отработка автоматической перестройки алгоритмов поведения у подопытных».
От чтения оторвало резкое торможение автомобиля. Впереди ворота и КПП. «Доехали наконец-то. Объект», – пронеслось в голове у чиновника. Ворота открылись, и ЗИЛ, миновав периметр, выехал на территорию, где дорога тянулась между однообразных грязно-серых кубических зданий. Машины остановились возле самого дальнего. У дверей, поеживаясь от холода, переминалась с ноги на ногу небольшая группа встречающих. Выбравшись из салона, мужчина пристально мерил их своим взглядом и поставленным, не терпящим возражений голосом представился:
– Иван Никодимович Павлов. – На секунду умолк и со значением добавил: – Из Главка.
Не слушая раздавшиеся в ответ слащаво-приторные приветствия и игнорируя робко протянутые для рукопожатия ладони, он энергичной походкой взбежал на ступеньки и вошел внутрь здания, остальные, втягивая голову в плечи, подтянулись за ним.
Устроившись в кабинете директора, ревизор из Главка принялся по одному вызывать и опрашивать руководителей объекта «Гамма».
– Что у вас тут происходит? Распустили персонал! – гремел из-за двери голос Павлова.
Приоткрыв дверь изнутри, в щелку выскользнул тенью из своего же кабинета лысеющий директор в плохо сшитом и не по размеру подобранном костюме «Большевичка», с коротковатыми брюками, обнажавшими резинки носков и узкую полоску волосатой ноги. Утирая рукавом пот со лба, он дрожащим голосом обратился к женщине, с прямой как струна спиной и волосами, забранными в пучок, сидевшей на крайнем к двери стуле:
– Наталья Петровна, вас просит.
Женщина молча кивнула, взяла в руку лежавший у нее на коленях кожаный портфель и с бесстрастным лицом вошла внутрь. Столичный чиновник в свете настольной лампы изучал ее личное дело. Глаз от бумаг не оторвал и сесть не предложил. Спустя пару минут он поднял голову и тихим усталым голосом произнес:
– Садитесь, товарищ Романенко. Правильно я понимаю, что вы находитесь в непосредственном контакте с подопытными?
Женщина утвердительно кивнула:
– Да, товарищ Павлов. Я веду эту часть эксперимента с самого начала. Уже одиннадцать лет. Контингент считает меня своей воспитательницей.
Волнуется. Голос подрагивает. Это хорошо, – отметил про себя Павлов.
– Наталья Петровна… – Тон его стал проникновенным, немного усталым, он на секунду замолк, помассировал пальцами виски и продолжил: – Расскажите, как это произошло.
Та суетливо расстегнула портфель, достала папку и, раскрыв, начала:
– Это доклад начальника караула, заступавшего на охрану периметра в ту ночь. Он пишет… – пояснила она и хорошо поставленным голосом принялась зачитывать: – «Двое неопознанных, впоследствии оказавшихся испытуемыми из экспериментального блока № 8, перелезли забор внутреннего периметра и задели на контрольно-следовой полосе свето-шумовую растяжку. Охрана, приняв их за вражеских диверсантов, пытающихся проникнуть на Объект, открыла огонь на поражение. Испытуемый под номером четырнадцать женского пола погиб, испытуемый под номером двадцать два мужского пола был задержан без повреждений и возвращен в свой блок».
Павлов взмахом руки остановил ее:
– Наталья Петровна, расскажите мне о вашем эксперименте, документы я и сам могу почитать. Я к вам приехал, чтобы, так сказать, на месте познакомиться с ситуацией, коллективом, изучить обстановку, ну, по итогам рекомендовать Центру пути решения вопроса. М-да. Кашу вы тут заварили! ЧП на уровне ЦК обсуждают. – При этом он поднял указательный палец вверх. – Давайте с самого начала, в дороге я ознакомился с историей вопроса, но мне важны живые впечатления. Вы же в проекте с самого его начала, да? Вот и расскажите, помогите мне собрать цельную картину. – Он говорил тихо, почти шепотом, взглядом цепко удерживая собеседника.
Наталья Петровна поправила выбивавшуюся прядь волос, спросила разрешения и налила себе стакан воды из графина, который тут же наполовину осушила жадными мелкими глотками. Наконец собравшись с силами, она начала:
– Одиннадцать лет назад в ходе аварии на реакторе погибла командированная туда из Ленинграда группа сотрудников НИИ Атомашспецстроя. Дети сотрудников на время их командировки оставались в ведомственном детском саду. Так как авария была засекречена, то было объявлено, что группа ученых НИИ трагически погибла на экскурсии вместе с семьями, когда их «Икарус» упал с серпантина в Абхазии. Таким образом, дети формально оказались мертвы и были переданы нам для участия в экспериментальном проекте, первоначально рассчитанном на два года, но впоследствии, в связи с выявленной особой государственной важностью данного направления исследований, продленного на неопределенный срок. Задача перед нами была поставлена следующая. Развивать профессионально-технические навыки, полностью затормаживая социальные инстинкты на детском уровне. По сути, эксперимент начинался как социально-психологическая лаборатория в рамках программы по воспитанию Homo soveticus. Наши научные противники, правда, в штыки встретившие эксперимент, назвали его «отработкой методов инфантилизации населения», и это было еще самое мягкое определение. Но нам удалось изобличить этих буржуазных доктринеров, замаскировавшихся под советских ученых, сорвать с них маски и вычистить из нашего НИИ. Детям на тот момент было три-четыре года, и восприятие времени у них было очень растяжимо – мы перевезли их сюда, на север. В общем, в их сознании сейчас до сих пор декабрь 1976 года, хотя этой даты они и не знают. Мы искусственно тормозим некоторые аспекты их развития, одновременно с этим формируя другие направления. Так, у них потрясающие успехи в пении и игре на музыкальных инструментах —
«Мелодия» выпустила уже четыре пластинки под видом творчества пионеров братских стран. Не хуже успехи в лепке и рисовании – в Москве прошла с большим успехом выставка достижений юных талантов с Дальнего Востока. Большие успехи в гимнастике, но на физразвитие мы особо не налегаем по совету Главка.
Наталья Петровна кивнула в сторону Ивана Никодимовича, который будто про себя пробормотал:
– Да, этой проблемой занимаются на другом Объекте, подведомственном управлению спорта. Но что-то там не особо продвинулись, судя по достижениям на последней Олимпиаде, но это не наша головная боль… Я отвлекся, Наталья Петровна. Продолжайте. – Перед ним лежал блокнот, в который он что-то быстро записывал карандашом, обводил кружочками и соединял стрелочками.
Наталья Петровна отпила еще воды и уже более спокойно продолжила:
– Наши результаты, полученные экспериментально, подтверждают теоретические гипотезы нашего НИИ, гласящие, что депривация избыточных в коммунистическом обществе навыков, развившихся в условиях каждодневной борьбы за выживание в буржуазном обществе, во-первых, возможна, а во-вторых, вызывает взрывной рост созидательного потенциала. Это открывает перед нами наши неограниченные возможности по отбору и селекции необходимых коммунистическому человеку способностей. Наши советские космонавты, спортсмены, артисты, военные, воспитанные с детства по строго научным методикам, в разы превзойдут своих капиталистических конкурентов…
– Наталья Петровна, – резко оборвал женщину проверяющий, даже чуть привстав в кресле. Он знал, какое подавляющее впечатление это производит на собеседников рангом ниже. – Вы не на партсобрании. Не надо митинговщины. Конечные цели нам, – он подчеркнул это множественное число, – хорошо известны, мы же их и формулируем. Меня интересует кон-кре-тика. Детали.
Испытуемым уже по четырнадцать – пятнадцать лет, но себя они продолжают считать трех– и четырехлетними? Есть какие-нибудь проблемы, сложности в связи с этим? Как обстоит дело, например, с… кхм… взаимным влечением?
Сглотнув, женщина коротко кивнула и принялась деловито излагать:
– Они временами пробуют играть «в доктора» друг с другом, но мы жестко это пресекаем. Они все время под наблюдением. Думаю, что подавление этих функций также компенсируется успехами в творчестве, а следовательно, при экстраполяции результатов эксперимента на все общество позволит стимулировать производственные возможности, мобилизовать скрытые резервы у трудящихся, тратящиеся сегодня на ложные цели. Да и одежда испытуемых не притягивает и не располагает к подобного вида влечению. Про роль одежды в обществе мы подготовили отдельное исследование…
– Да, Наталья Петровна, вашу монографию про влияние внешнего вида на поведение индивидуума мы изучили и оценили по достоинству. Госплан уже второй год формирует заказ текстильной промышленности, исходя из ваших выводов. Удивительно, как шапки «петушок» и мужские брюки короче всего на пару сантиметров влияют на снижение агрессии в обществе и повышение его управляемости. Да, продолжайте, прошу вас.
Наталья Петровна почувствовала уверенность, ее голос зазвучал более напористо.
– У испытуемых практически отсутствуют собственнические инстинкты. Собственных у них лишь горшок и одежда, впрочем, они у всех одинаковые. Они даже с трудом понимают, что значит «мое». Это к слову о формировании психологии индивидуума через изменение речевого аппарата. Так, в сознании испытуемых «мое» замещено на «у меня». То есть не «мои краски», а «те краски, что сейчас у меня, общие краски, которыми я лишь временно пользуюсь».
– Любопытно, любопытно. – Иван Никодимович выглядел по-настоящему заинтересованным и что-то быстро записал в блокнот. – А насколько далеко продвинулись работы по деперсонализации?
– Они регулярно меняются именами, – быстро ответила Наталья Петровна, к этому вопросу она была готова, зная, какое внимание ему уделяет Главк. Например, испытуемая номер четырнадцать последние шесть месяцев была Машей. Кстати, как свидетельствует анализ ее рисунков, она регулярно писала свое изначальное имя – она из тех немногих детей, кто имел зачатки грамотности и не потерял их. На вопрос «Что это?» отвечала, что так называла ее мама. Подавляющее большинство же детей забыли свои имена и пользуются исключительно присвоенными временными.
Иван Никодимович нахмурился, снова что-то записал в блокнот и подчеркнул тремя чертами.
– Давайте поподробнее об этой номер четырнадцать.
Наталья Петровна вновь открыла портфель и положила на стол папку:
– Вот ее личное дело. Сейчас наша лаборатория анализирует все ее показатели и сравнивает с показателями остальных. Уже удалось наметить некоторые тенденции, которые позволят нам в будущем на ранней стадии выявлять универсальные асоциальные признаки и помещать носителей под более плотный контроль. И не только в рамках этого эксперимента, но и в масштабе всего общества. – Одновременно с этим Наталья Петровна спустила висевший на стене экран и зарядила катушку с пленкой в стоящий на столе директора проектор. – Вам будет любопытно… – Она нажала «пуск», потушила свет и, развернув стул, села лицом к экрану.
Забегали первые засвеченные кадры, потом появились заглавные титры с указанием участников эксперимента. Голос диктора зачитал их.
– Проектор со звуком! – изумился Иван Никодимович.
– Отечественная разработка, – с нотками гордости за оснащение родного НИИ подтвердила Наталья Петровна.
На экране за детским столиком, примерно положив руки на стол, сидели два мальчика и две девочки лет восьми-девяти, у одной косички и бант, а у другой мелкие кудряшки, во главе стола важно расположилась, глядя прямо в объектив, Наталья Петровна. Тот же пучок, то же отсутствие макияжа. Может, лишь в уголках карих глаз еще не пролегли мелкие морщинки.
– Это запись шестилетней давности, – подсказала она. Иван Никодимович кивнул в ответ. Тем временем на экране воспитательница показывала детям шарик белого цвета и певуче тянула: – Дети, взгляните на этот че-е-ерный шарик.
Дети привстают на стульчиках, вытягивают шейки. И лишь у одной девочки с кудряшками, с очень сосредоточенным видом разглядывающей шарик, на лице написано недоумение. После этого воспитательница демонстрирует шарик каждому ребенку по очереди и так же нараспев задает вопрос: «Какого цвета этот ша-а-арик?»
Трое детей, чуть помедлив, отвечают «черный» и только девочка с кудряшками уверенно, резко, с протестом и вызовом выкрикивает: «Он белый!»
– Это и есть испытуемая номер четырнадцать, – прокомментировала Наталья Петровна. – На тот момент она была еще Таней.
На экране же ее более молодая копия вопрошала вроде бы шутливо и, возможно, даже ласково: «Все детишки сказали, что шарик черный, а ты твердишь, что он не черный. Ты что же, себя самой умной считаешь, Танечка? А все остальные дурачки, да?»
«Шарик белый!» – продолжает упорствовать девочка.
«Таня, почему ты споришь со мной, с коллективом? – Напускная ласка мигом испарилась. – Ты противопоставляешь себя своим товарищам, это неправильно. Коллектив всегда прав».
Менторские нотки в голосе воспитательницы подталкивают девочку к согласию и покорности – нельзя спорить с воспитательницей, когда она говорит таким тоном. Девочка молчит, зажмуривается. На глазах у нее проступают слезы, она закусывает губу. Девочка неожиданно убегает из комнаты. Запись кончается.
– Да, экземпляр еще тот! – протянул Иван Никодимович.
– Психотип 4В по классификации профессора Гальперина, – услужливо отчеканила Наталья Петровна. – Достаточно редко встречается, но обычно доставляет много хлопот. Историк Гумилев называл подобный тип поведения особей «пассионарным». Но нам впервые удалось выявить его в столь раннем возрасте и исследовать его в лабораторных условиях так долго. Правда, окончательно убедились мы в том, что номер четырнадцать – носитель психотипа 4В, лишь после ее гибели. – Одновременно Наталья Петровна меняла катушки в проекторе. – Вот еще одна запись. Совсем свежая. Мы применили гипноз к испытуемому номер двадцать два, который действовал под управлением четырнадцатой, и вот что мы услышали…
Она вновь нажала «пуск», и на экране появилась больничная палата с лежащим на кушетке мальчиком с закрытыми глазами. Над ним нависал субъект в мятом, заляпанном чем-то белом халате, с гривой седых волос, а в дальнем углу стояли директор и воспитательница.
Иван Никодимович что-то размашисто записывал в блокнот. Украдкой бросив взгляд, Наталья Петровна смогла прочесть: «Несмотря на возраст пятнадцать лет, за счет выражения лица, движений, поведения испытуемому нельзя дать больше десяти, хотя физическая форма развития соответствует пятнадцати годам».
Субъект поворачивается к наблюдающим за ним и поясняет, что мальчик в трансе и сейчас воспроизведет свой разговор с номером четырнадцать, состоявшийся непосредственно перед попыткой побега.
«Начинай, Вася». Бас субъекта глубокий, утробный, исходит, кажется, из самых его глубин.
«Вася, помнишь, рассказ нам читали, – тоненький голосок бойко звенит, сразу ясно, что это Маша. – Там Ленин к детям на елку приезжал!»
«Ну да, помню», – медленный, тянущий гласные голос, понятно, что это уже сам Вася.
«А елка когда бывает?» Мимика лежащего в трансе мальчика снова неуловимо меняется, и становится ясно, что это снова говорит Маша.
«На Новый год?» Вася знает ответ, но он не уверен. Он всегда не уверен, даже когда точно знает.
«Правильно, Вася! А Новый год когда бывает?»
«Зимой?»
«Да, Вася! Зимой!» – радуется Маша Васиной сообразительности. – А у нас зима, давно уже зима! А ты елку или Новый год помнишь?»
«Не-е-ет», – тянет Вася.
«Вот и я нет!»
«Машк, ну, может, он еще не наступил? Вот вернутся родители – и тогда будет Новый год».
«Вася… – Голос Маши вмиг становится очень грустным. – Они не вернутся…»
«Тихо, Машка. – Он испуган. – Воспитательница услышит, снова будем целый день в углу из-за тебя стоять или вообще спать в чулане положат…»
«Вась… Вот мой рисунок поля. Посмотри, какое оно большое. Каждый день я рисую по одной травинке, и их целое поле. А нас не забирают, и зима не кончается. Вася, нас обманывают… Мы тут много лет, мы уже почти взрослые…»
«Все ты врешь и придумываешь, Машка! – Вася полон раздражения, он сердится. – Какие мы взрослые, родители скоро вернутся из командировки и нас заберут. Лето будет, и нас заберут!»
«Вася, а ты помнишь лето?» – интонации Маши грустные и печальные.
«Не-е-ет», – обычная неуверенность вновь приходит на смену раздражению.
«Вот и я не помню… Может, лето уже и было, и не один раз, а много!» Она почти кричала.
На этой фразе Вася неожиданно открывает глаза, начинает дрожать, забивается в угол. В кадре появляется медсестра и делает судорожно отмахивающемуся мальчику какой-то укол. Запись заканчивается.
Наталья Петровна включила свет и, не садясь, замерла у стены. Достала зачем-то карандаш и принялась катать его между пальцами. Повисла тишина. Наконец женщина решилась и нарушила молчание робким заискивающим вопросом:
– Товарищ Павлов, а что с нами теперь будет?
– Будет… – Опытный аппаратчик сделал многозначительную паузу, протер очки, вновь водрузил их на нас и продолжил преувеличенно бодро: – Вас, товарищ Романенко, наградят орденом Трудового Красного Знамени за ваш вклад в науку и серию статей и монографий для служебного пользования. Начальнику медсанчасти объявим выговор с занесением – проморгал бронхит с осложнениями у испытуемой, приведший к летальному исходу. Халатность налицо! Ну а вашу группу передадим в Киевский институт мозга, там сейчас один любопытный проект намечается, и партия испытуемых tabula rasa им очень поможет. После этого инцидента здесь вы вряд ли бы смогли продолжать по-прежнему. Да и по совести говоря, ресурс и потенциал испытуемых в рамках этого проекта уже исчерпан. Над версией событий для испытуемых мы еще поработаем, а в Киеве их ждет увлекательнейшая работа. – Иван Никодимович оживился, глаза его загорелись, было видно, что новая тема ему куда интереснее. – Американцы значительно продвинулись в области полной депривации сна. Их работы в этой области начались во время вьетнамской кампании, мы серьезно отстаем. Известно, что у них уже есть несколько устойчивых групп, вообще не нуждающихся во сне, правда, велик процент выбраковки – до семидесяти процентов. Суициды, шизофрения. Обычные симптомы буржуазно-капиталистического общества. Да и действуют они грубыми методами – хирургически и медикаментозно. И вот что я вам скажу… – На мгновение Наталье Петровне почудилось даже что-то игривое в голосе товарища Павлова. – Мы уже провентилировали вопрос о вашем переводе в Институт мозга. Вы знаете испытуемых, вам нужно развиваться как серьезному, крупному ученому, да и климат в Киеве получше. А главное, партия вам доверяет. Уверен, у вас процент брака будет значительно ниже, учитывая ваш подготовленный человеческий материал… – Увидев тень сомнения, проскользнувшую на лице Натальи Петровны, товарищ Павлов добавил пару градусов жизнерадостности и оптимизма в голос и даже привстал в кресле. – Вы, Наталья Петровна и ваш коллектив, с вашим энтузиазмом, задором, вооруженные передовыми достижениями нашей советской психологии, базирующейся на строго научном марксистском методе, добьетесь куда более впечатляющих результатов, к тому же гуманными методами!
Сентябрь 2016
Археология
Часы на башне главного корпуса университета пробили полночь. Переливчатый мелодичный звон. Механизм работал с конца XVII века, когда на вересковой пустоши в окрестностях Кембриджа вырос новый королевский колледж. Сегодня камни, из которых было сложено здание, потемнели, вросли в землю и покрылись красноватым мхом, а механические часы все так же отбивали затейливую мелодию из стародавних веков каждый час.
По крайней мере, так рассказывают первокурсникам и туристам. А там кто знает. Вполне может быть, что от добрых старых времен внутри ничего и не осталось, лишь циферблат и стрелки снаружи (причем часовая подлиннее, а минутная покороче – так тогда было принято), а все когда-то тщательно подогнанные шестеренки и пружинки давно списали, заменив в начале первой диджитал-эпохи парой микросхем с клеймом Made in Taiwan.
В библиотечном зале кафедры новейшей археологии в укромном уголке за креслом из щели между двумя рассохшимися плинтусами появились чьи-то усы. Точнее, усики. Мышонок. Маленький белый мышонок с навостренными ушками и любопытной мордочкой. Настороженно обнюхал пространство, убедился, что библиотека пуста, но о нем не забыли. Вот и сейчас он чувствовал запах двух кубиков душистого сыра, аккуратно уложенных на столе, придвинутом к окну. Следует сказать, что это был не какой-то там сельский полевой мышь, обретающийся в полях да крестьянских амбарах. И тем более уж не мерзкий грызун – житель канализационных стоков.
Это был настоящий университетский британский мышонок, и что попало он не ел. Он предпочитал сыр сорта чеддер, который ежедневно и оставляли ему ассистенты профессора археологии. Сыр, как всегда, лежал на листе бумаги – профессор не любил читать с экрана, для него все материалы распечатывали – привычка старомодная, но в духе консервативных убеждений, витавших в этом университете, был подвержен им и профессор, впрочем, как и все члены его Клуба.
Прошмыгнув на стол, мышонок принялся за сыр, однако свет луны падал прямо на лист. Закончив с одним кусочком, мышонок отвлекся и принялся водить мордочкой по высвеченным строкам. Умел ли он читать? Кто знает, хотя со стороны можно было подумать, что он именно это и делает. Что же там было написано?
«…Доктор Эдвард Рейли, специализирующийся в области новейшей археологии, используя последние разработки глубокого проникновения, смог поднять пласты кэша
Интернета начала XXI века. Это наиболее близкие к началу цифровой эры изыскания, которые позволили приблизиться к истокам кризиса середины XXI века, повлекшим за собой Катастрофу и длительный период регресса и варваризации в науке, известный как «века упадка», или «новое средневековье». Пока удалось поднять и дешифровать лишь разрозненные отрывки, зачастую бессмысленные вне общего контекста, но уже позволившие доктору Рейли сделать ряд революционных в исторической науке заявлений, впрочем, они тут же были оспорены представителями классической школы, отстаивающими устоявшиеся толкования событий первой цифровой эпохи. Так, он заявил ряд тезисов относительно участников ритуальных игр в мяч.
Напомним, в соответствии с господствующим на сегодняшний день мнением с середины XX века игры в мяч являлись сублимацией войн в условиях наличия тотального оружия уничтожения и важнейшим элементом комплекса межгосударственных отношений и постепенно приобрели, по крайней мере в глазах охлоса и части элит, практически сакральный характер (см. на эту тему монографию «Роль плебса на трибунах как мобилизационный фактор в преддверии исламо-христианских войн середины XXI века»), также они служили для канализирования и сброса агрессии толпы (в других сегментах ту же роль играли компьютерные игры и психоанализ). Аналогичную функцию в Римской империи выполняли состязания различных школ гладиаторов.
Так вот, ключевой тезис доктора Рейли гласит, что сравнение участников игр в мяч и гладиаторов, чье правовое положение в обществе сегодня принято считать тождественным, в корне неверно, по его мнению, их зависимость носила принципиально разный характер. Иными словами, доктор Рейли опровергает постулат классической школы, что так называемые футболисты были дорогостоящими рабами, продававшимися на рынке, тем самым ставя под сомнение факт существования института рабства в XX–XXI веках. Учитывая, что это практически единственное доказательство существования рабства, приводимое «классиками», под вопросом может оказаться вся реконструированная система общественного устройства первой цифровой эпохи. Анализируя куски блогосферы, поднятые доктором Рейли, он делает вывод, что их формальный социальный статус был «свободный человек», то есть они были гражданами, пользовавшимися всем комплексом гражданских прав и свобод. При этом он замечает, что древняя кодировка текста позволяет разную дешифровку и толкование таких терминов, как, например, «трансфер на рынке».
Оппонентом доктора Рейли выступил профессор Фейсал из Каирского университета, несколько лет назад обнаруживший в ходе своих изысканий онлайн-биржу, то есть тот самый рынок футболистов, второй трети XXI века, где их хозяева могли выставить своего игрока на аукционные торги или договориться приватно о его отчуждении. Он утверждает, что высокий социальный статус спортивных рабов, известность/популярность в обществе, наличие крупных денежных средств (а именно на эти факты и многочисленные их доказательства, обнаруженные доктором Рейли, напирает он и его сторонники) не делает их свободными, а тем более гражданами.
В качестве примера профессор Фейсал приводит пример наложниц из хурама (гарема) и певцов и поэтов при дворе халифов из династии Аббасидов. Те также были далеки от образа «невольников на галерах», имели личные состояния, пользовались уважением среди людей, однако отчуждались внутри членов династии вне зависимости от своего желания. То есть, несмотря на весь блеск, они были рабами, таков был их социальный статус. В подтверждение своей точки зрения профессор Фейсал цитирует Джахиза (Qiyar Jahiz), автора эпохи Аббасидов, где тот пишет, рассуждая о хураме, что попадали туда женщины благодаря своим певческим или музыкальным талантам. Эти времена расцвета халифата были наилучшими для девушек, обладавших слухом и голосом.
Профессор Фейсал резюмирует, что в социуме, где свободных женщин из уважаемых семей все больше ограничивали и прятали, певица, причем именно рабыня, была значительно более свободна, могла принимать гостей, самостоятельно передвигаться по городу и т. д. Как гетеры классической Греции или гейши традиционной Японии, эти девушки были прекрасно образованны, искусны, остроумны. Вместе с мужчинами надим (рабы – поэты или певцы, в дословном переводе – «веселые компаньоны») они являлись основными носителями дворцовой культуры того периода. Джахиз приводит показательный рассказ, где халиф Мамун спросил девушку из свиты своей матери Зубейды, свободная она или рабыня. На что та ответила, что не знает. «Когда моя госпожа сердится на меня, она говорит, что я рабыня, а когда она довольна мною, то говорит, что я свободная». По предложению халифа она немедленно написала письмо Зубейде, в котором спросила о своем статусе, и отправила его с голубем. Вероятно, выпал хороший день, так как вскоре голубь вернулся с ответом, что она свободная.
Тут профессор Фейсал указывает на зыбкость терминологии, особенно с учетом переводов на другие языки, справедливо подчеркивая, что практически невозможно досконально реконструировать смысловое и эмоциональное наполнение термина в ту или иную эпоху. Тем не менее каирский исследователь все же предлагает трактовать и формальный статус так называемых футболистов в XX–XXI веках по аналогии с теми сведениями, что приводит Джахиз о периоде халифата Аббасидов, осторожно подчеркивая двойственность их положения. Также он опровергает довод профанов, голословно утверждающих, что рабства в конце XX–XXI веков формально не существовало. Он приводит множество примеров фактического, в том числе добровольного рабства в ту эпоху (чего стоят одни только офисные рабы, добровольно, с оформлением закладной, продававшиеся корпорациям в качестве конторских приказчиков), к этой категории профессор Фейсал предлагает относить и футболистов…»
Добежав до последней строки, мышонок огляделся в поисках продолжения. Там нет. И тут тоже нет. Что за манера оставлять лишь середину статьи! Ни тебе начала, ни тебе окончания. Ничего не найдя, мышонок вернулся к куску чеддера. Может быть, он подумал, что найдет продолжение следующей ночью? Хотя как он мог это подумать – ведь всем хорошо известно, что мышата, даже живущие в лучших университетах, не обучены грамоте, а по листу бумаги он мельтешил мордочкой, всего лишь собирая крошки любимого лакомства, до буковок же, на которых они были рассыпаны, ему вовсе не было дела.
Доев сыр, мышонок радостно пискнул и юркнул обратно – в щелку за креслом. Уверенно лавируя в лабиринтах закутков, скрытых между стен и под полом, он наконец выскочил в большой, ярко освещенный, несмотря на поздний час, зал. Здесь нужно было проскочить стремглав до противоположного угла. Как и любого мыша, этого пугали открытые пространства, если же он туда попадал, то предпочитал перемещаться вдоль стен. Но этот маршрут был давно освоен, а потому он метнулся напрямик, через центр зала, где стояли два десятка усыпанных огоньками металлических цилиндров высотой с человеческий рост. Бархатные канаты со столбиками по углам огораживали весь центр зала, что занимали цилиндры. А медная табличка на подвеске поясняла, что это мемориальная комната – сердце ордена Хранителей Откровений Последних Дней, чьим служением и миссией было поддерживать работу крупнейших в мире серверов. Во времена Упадка, когда университет практически умер, только в этом корпусе, где обреталась обитель технобратства, и теплилась жизнь. Они же и возродили университет в эпоху Реконструкции.
Но мышонок всего этого не знал, для него этот залитый ярким светом зал был всего лишь препятствием
по пути туда и обратно. Наконец, прошмыгнув через пару коридоров, он вернулся домой – в лабораторию факультета психологии, где уютно устроился в своей набитой ватой коробке с большой надписью на боку «Домик мистера Элджа».
Сентябрь 2016
«Буба»
«Братство и единство». Трасса, казалось, навсегда связавшая Белград и Загреб. Широкая, гладкая, без единой ухабинки, она была олицетворением общего светлого будущего. Привыкшие к разбитым дорогам шоферы тяжелых ФАПов за рюмкой ракии в придорожных кафанах со знанием дела цокали языком:
– Не хуже, чем швабские автобаны!
В потоке понуро плетущихся машин резко выделяется ярко-красный шустрый Volkswagen. Новый, сияющий, детали идеально подогнаны друг к другу. «Юго», «трабанты» и «дачии» с завистью моргают фарами ему вслед. За рулем молодой парень с длинными волосами и висячими усами, рядом с ним его подруга с цветами, вплетенными в волосы. Глядя на них, можно подумать, что они катят из Сан-Франциско на фестиваль «Вудсток». На календаре лето 1969 года. В салоне гремит радио: «Од Вардара, од Вардара па до Три-игла-ава!» В багажнике весело позвякивает гальба пива.
«Наша Буба» – так хозяин ласково зовет свою машинку, а она отвечает ему мерным урчанием двигателя.
Прошли годы. От усов не осталось и следа, да и сам он немного обрюзг, стал тяжелее. Теперь ему часами приходится возиться под капотом и днищем машинки. Внутри у нее постоянно что-то барахлит. Компанию ему составляет хрипящий из катушечного магнитофона Бора Джорджевич: «Лутка са насловной страни-и!» Ночью «Бубе» приснился роскошный глянцевый автомобильный журнал, на обложке которого красовался он сам в интерьерах какого-то автосалона. Но в реальности на дороге он уже не привлекал всеобщего внимания, никто не оглядывался на него, когда он проезжал по городу. Он потускнел, поблек, кое-где помялся и даже обзавелся парочкой трещин на лобовом стекле. Да еще на крыше начала слезать краска! Это вообще повергло «Бубу» в ужас.
Спустя еще несколько лет «Буба» обнаружил, что его бросили. Хозяин куда-то ушел в странной пятнистой одежде и больше не возвращался. Он ржавел на улице, почти позабыв аромат асфальта и вкус бензина. Да его и не было ни на одной городской пумпе. Топливо находилось лишь для зеленых машин с буквами «ЮНА» на бортах. «Буба» затаил на хозяина обиду. Обида пожирала его – как мог он бросить свою машинку после стольких лет вместе? Он кипел изнутри, собирая все старые огорчения и бесконечно прокручивая их в памяти. А потом он узнал, что его хозяина убило под Вуковаром. Вся горечь обид куда-то ушла, осталась лишь печаль и светлые воспоминания о былых годах.
«Буба» стал никому не нужен. Выросшие дети, которых он когда-то возил каждое лето на море, продали его какому-то крестьянину в шумадийское село за семьсот марок. Пожилой сельак в неизменной, казалось, приросшей к голове шайкаче, подлатал его, но пользовался редко, лишь выезжая в город на рынок несколько раз в месяц. В городе он едва успевал уворачиваться от больших агрессивных джипов, заполонивших улицы. Очень неуютные ощущения. Каждый раз он с нетерпением ждал, когда же уже можно будет вырваться из этого бетонного ада и вернуться в тишину села, к которому он почти привык. По соседству жил ядовито-оранжевый «Москвич-2140», с которым они сдружились и вели долгие неспешные разговоры, хотя у «москвича» был чудовищный акцент и временами его лязг и скрежетание практически невозможно понять. У него вообще все скрипит и сыплется, а ведь они ровесники… Да и у «Бубы» свет фар потускнел, померк, из них как-то незаметно ушла искра, пропал былой блеск. Он расстроился, когда это заметил. Тогда же он стал постоянно слышать ритмические щелчки. Со временем они становились все громче и громче, наконец воплотившись в законченную звуковую форму – тик-так, тик-так. Это тиканье не отпускало его ни на миг, настойчиво напоминая, что обратный отсчет уже начат. «Москвич» тяготился деревенской жизнью и обыкновенно начинал ежевечерний разговор ни о чем с фразы:
– Видел бы ты Москву… Широкие проспекты, просторные площади, и везде порядок… А теперь я вожу кукурузу в селе…
– Но это лучше, чем прозябать в гараже, – возражал «Буба». – Вот, например, меня сделали на севере, мой родной завод стоял на берегу Рейна, и вокруг него росли березы. Но они растут и на Дунае. Главное, мой друг, это движение. Не важно где, главное, лишь бы не ржаветь на обочине. Я это уже давно пробовал и мне совсем не понравилось.
В ответ «москвич» лишь вздыхал.
А потом были страшные бомбежки. В воздухе ревели реактивные двигатели. Завывали сирены, небо прорезали трассеры зенитных пулеметов в тщетных попытках остановить накатывавшие с севера волны страха, воплощенного в агрессивном металле.
Спустя несколько лет крестьянин умер, а дряхлого, разваливающегося «Бубу» продали в Шабац ушлому дельцу Видое Томичу по прозвищу Киза, отдавшему за него столь скудную пачку измятых динаров, что уместнее было бы сказать – отдали даром. Старый Киза с пожелтевшими от курева пальцами перепродал «Бубу» на авторазбор, что расположился на окраине одного сремского городка.
Теперь он стоит здесь, в углу этого ангара, ожидая, когда его пустят на запчасти. Скука. Всепоглощающая, выедающая нутро скука. Не с кем даже поговорить, никто не приходит, лишь иногда заглядывает кошка, почти что котенок, которой нравится прятаться от полуденного зноя под его днищем. Казалось, совсем недавно он был чьей-то мечтой, а уже сегодня он никому не интересен, кроме бездушного механика с отверткой и разводным ключом, который только и думает о том, как разобрать «Бубу» на куски, залатав его частями других ветеранов, еще не списанных окончательно. «Какой ужас…» – думал «Буба». Как-то особо печальным утром он хотел было разогнаться и въехать в бетонную стену ангара, но искры в аккумуляторе не оказалось. Приметив эти жалкие потуги, из дальнего угла выполз раритетный «мерседес», выкатившийся из сборочного цеха еще в конце сороковых.
– Я приехал сюда из Мюнхена в шестидесятые, – прошептал пенсионер. – Дома я возил почтенного бюргера и его семейство, сюда же я привез лихого прекодринского строителя, приезжавшего к нам на заработки. Тогда много югославов работало у нас. Их называли «гестарбайтеры». Вернувшись, со мной он покорил все село и даже окрестные городки… Когда-то я мечтал о двухместном гараже и об изящной спортивной машинке из почтенного баварского семейства рядом, а оказался в обществе тракторов и комбайнов… Понимаю тебя, мне знакомо это тихое, заполняющее цилиндры отчаяние…
«Буба» так давно не слышал ласкающей слух грубой родной речи, что почти позабыл ее и с трудом подбирал слова, чтобы ответить почтенному «мерседесу».
– А я мечтал быть самолетом и парить в облаках… Как мой дед, – прошептал «Буба», стряхнув дворником пару капель воды, ненароком вырвавшейся и брызнувшей из омывателей на стекло. – На что ты надеешься? Веришь в доброту механика? Слабое утешение…
– Уныние – это дурно. – Старый «мерседес» приосанился, выпустив немного воздуха из передних колес. – От него плавится проводка и днище покрывается ржавчиной. Жизнь – это скоростное шоссе, ты катишься по нему в попытке догнать линию горизонта, но она всегда ускользает от тебя. Но пока крутятся колеса, пока утробное рычание твоего мотора услаждает слух шофера – ты жив. Надежда, она поддерживает не хуже десяти галлонов высокооктанового бензина. Живи, мечтай, и может быть…
– Посмотри на этого «жука»! – Возглас юной девушки заставил затаиться старого «немца». Неприлично было разговаривать при людях.
– То что надо! – ответил ее спутник.
В дверях стояли двое. Акцент у них был как у того «москвича», только значительно мягче.
Они осмотрели «Бубу» со всех сторон, и внутри, и снаружи.
– Мы его берем. – Его голос звучал уверенно.
Она погладила «Бубу» по капоту и тихо сказала:
– Мы отреставрируем тебя, малыш. Будешь как новый.
Через пару месяцев он мчался по Белграду, ощущая себя заново сошедшим с конвейера, а его салон разрывался от ритмичного речитатива: «Амо сви заjедно, као пси да лаjемо!»
Небо вновь согревало его своей синевой, деревья обдували ветерком, а встречные «Икарусы» широко улыбались. Вечером же, где-то в окрестностях Скадарлии, в неверном электрическом свете уличных фонарей ему показалось, что он увидел величавые обводы того самого «мерседеса», из которого выходил степенный, хорошо одетый господин с тростью.
20 июля 2017 года
Вакуум
Он превращался в точку. Ему не хватало воздуха. Он задыхался, проваливался внутрь себя, куда-то в пятки, на самое дно, и никак не мог вернуться обратно, к свету, ощущая, что его будто бы засасывает в зыбучие пески. Беззвучная, выматывающая, многочасовая борьба в непроглядной мгле. Наконец ему удалось выбраться наверх и вновь увидеть окружающее сквозь прозрачные хрусталики глаз. С каждым разом возвращение давалось ему все тяжелее, а приступы повторялись все чаще и чаще.
Крупные капли пота сползали по его иссохшему, прорезанному глубокими морщинами лицу, больше похожему на маску, наскоро склеенную и небрежно ушитую из куска пергамента. Он привстал на кровати, кряхтя от усилия и помогая себе локтем, и огляделся. Вокруг все те же бледно-серые стены с желтоватым оттенком, насквозь пропитанные запахом лекарств и дезинфекции, и неестественно-яркий, голубоватый свет чуть потрескивающих ламп. На тумбочке, рядом с изголовьем кровати, лежит раскрытая книга в потрепанной, истертой обложке. Напрягся в попытке вспомнить ее название. Оно где-то тут, рядом, но… Нет, не смог, хоть и прочитал эту книгу уже несколько раз подряд. В памяти удалось выловить лишь одну фразу – «Мы в ответе за тех, кого приручили». Тут же в неясном мареве витал и смутный образ автора. Вроде бы летчика. Да, точно. Французского пилота. На стене над кроватью хрипело старенькое радио. Что-то из классики… Прислушался, чуть сощурив глаза от напряжения. Такая знакомая мелодия, переборы, порождающие привкус славных былых деньков, которые растаяли в прошлом, оставив лишь легкую, посасывающую где-то в глубине светлую грусть.
«Knock, knock, knocking in the heaven’s door…» – сочилось сквозь помехи и треск умирающего динамика. «Да, подходящая песенка», – подумал он с грустной усмешкой и, протянув руку, убавил громкость, а спустя миг полностью отключил приемник, погрузив комнату в тишину. Он скучал по Ее звонкому голосу, но сейчас его целыми днями окружало только молчание, такое густое, что казалось, будто его можно резать ломтями. Оно давило со всех сторон, обволакивая его тишиной как мелкой паутиной, но он продолжал избегать любых посторонних звуков. Ему был нужен только Ее голос, все прочее казалось ему лишь суррогатом, недостойной заменой, фальшивкой.
Его сознание вело изнуряющую борьбу с окружающим миром. Каждое мгновение. Час за часом, день за днем. Без надежды на победу. Он просто вытеснял не устраивающую его реальность вовне, не желая уступать ей, смиряться. «Что я здесь делаю? Зачем мне терпеть все это?» – по кругу носилось в его голове. Эти мысли выедали, иссушали его без остатка, забирали последние оставшиеся крупицы сил. Ему казалось, что он покрывается плесенью, врастая в больничную койку, растворяется без остатка в местной затхлой атмосфере. Три раза в день санитары приносили какую-то еду, точнее, пародию на нее, но он практически не замечал этого, не понимая, зачем нужно есть, когда рядом нет Ее.
Под подушкой он нащупал объемный толстый блокнот. Рывком он достал его и лихорадочным движением прижал к груди. Сердцебиение участилось. Он не расставался с ним ни на миг и очень боялся его потерять. Последняя связующая нить. Он свесил ноги с кровати и примостил блокнот на коленях. Бережно раскрыл. На первой странице старая потрескавшаяся фотография. Мощная средневековая крепость и они, сияющие беззаботной юностью, на ее фоне. Пролистал страницы, исписанные его мелким, бисерным почерком. Здесь он каждый день выводил буквы, с трудом удерживая карандаш в негнущихся от артрита пальцах. Он писал письма, которые Она уже не могла прочитать. Но он верил, что Она все услышит и почувствует, если он доверит это бумаге. Эти письма напоминали скорее дневник или исповедь. Он так привык поверять Ей все свои размышления, воспоминания, чаяния, что не смог прервать этот диалог, даже когда Ее рядом не стало. Каждое утро он просыпался с новой мыслью, которая за ночь созревала в нем как плод на ветви фруктового дерева. И он, сорвав эту мысль, торопился поделиться с Ней, записав в блокнот, пока утерявшая былую цепкость память еще удерживала ее. Когда он брался за карандаш и, подслеповато щурясь, начинал выводить свои неловкие буковки, туман в голове как будто рассеивался, и он ясно видел прошлое, так, будто все это происходило только вчера.
Окружавшая его сдавливающая пустота, в которой он беспомощно бился, как рыбешка, угодившая в сети, парадоксальным образом порождала мысли и воспоминания, осмыслить которые он мог лишь в диалоге с Ней. Он нырял в прорубь прошлого, и ледяные иглы видений былого на время возрождали его уставший мозг, поглаживая его мерным бодрящим покалыванием.
«…Вот мы с отцом и дедом запускаем воздушного змея у нас в деревне. Мне исполнилось пять лет. Они практически не выпускают змея из рук, как будто бы вновь вернувшись в собственное послевоенное детство. Нам так весело вместе. Мы счастливы. Ощущение единения. Семьи. Один из самых дорогих мне моментов детства. Почему я не вспоминал о нем столько лет?
А вот мы с отцом (впрочем, я никогда его так не называл, он всегда был для меня просто папа) кормим белочек орешками в парке. Каждое воскресное утро мы проделывали этот ритуал.
А вот мы выходим из детского театра, и я, стесняясь, отвечаю, что больше всех мне понравилась Снежная королева. Почему стесняясь? Ну она же формально плохая, а потому не должна нравиться, а я буквально влюбился в ее образ. Через несколько лет я научусь скрывать свои симпатии, желания и пристрастия, мимикрируя под ожидаемую от меня усредненную норму. Правду я поверял лишь моему неизменному спутнику – ушастому плюшевому другу, который помогал мне отгораживаться от несимпатичного серого и агрессивно-унылого внешнего мира. Он был моим главным внутренним собеседником с раннего детства и до нашей встречи.
Окружающие (внешние люди вовне узкого семейного круга) неплохо относились ко мне, правда, считали немного не от мира сего. Я и впрямь всегда был каким-то отрешенным. Все они сходились во мнении, что чего-то во мне недоставало. Если бы людей лепили из теста, то в меня бы забыли добавить соль. А мне самому нравилось думать, что у меня есть немного аутизма. Частичка «Человека дождя» и «Форреста Гампа».
В том нашем детстве Дед Мороз заменял нам Бога. О существовании последнего мы просто не знали, никто нам о нем не говорил, но инстинктивно все же искали некую высшую упорядочивающую и созидающую силу. Лет в восемь я просил у Деда Мороза (можно было сказать «молился», но я не знал тогда этого слова, а потому просто очень сильно просил о чем-то в канун Нового года) подарить мне заморозку времени. Я не хотел расти, не хотел меняться. Не хотел, чтобы родители старели. Мне хотелось, чтобы все было как раньше, чтобы время остановилось, зависло, а весь мир состоял бы только из нас. Уютный маленький мирок. Единственный кошмарный сон, который постоянно преследовал меня в детстве, был про чужих людей у нас дома. Чужие, посторонние в моем личном пространстве, это был мой самый большой детский страх. Как все большие страхи, сбылся и этот, выместив себя из сна в реальность. Но это было чуть позже. Я все же вырос и затаил обиду на Деда Мороза (ну или того, кто скрывался под его личиной) за то, что он не послушал моих желаний. Лишь много позже я понял, что он сделал все, как я и просил, – изменяясь внешне, внутри я оставался все тем же…»
На секунду он оторвался от блокнота. Задумался. Ясность мысли в последние месяцы была все более редкой роскошью. Дед Мороз вместо Бога… А молился ли он сейчас? Проверил, пошарив внутри. Как оказалось, да, постоянно. Но кому? Он не был религиозен в традиционном понимании, скорее верил в мироздание, стремящееся к гармонии, сплетенное из мириадов нитей и струн, которое можно было направлять и формировать силой слова, наполненного до краев искренним желанием. Собственно, этим он и занимался на страницах этого блокнота. А Она была для него воплощением вселенского равновесия, которое он всю жизнь стремился постичь, ощутив полноту единения и сопричастность.
Ее он ждал и искал с раннего детства, а может быть, и в других, прежних жизнях. Именно отсвет Ее образа углядел он тогда в Снежной королеве. Еще несколько раз секундным видением в толпе, мельком он видел Ее и позже. Он воспринимал эти встречи как знак того, что он на верном пути. И он продолжал искать. Спустя еще десяток лет они наконец-то встретились. Сперва Она была светящимися точками, складывающимися в буквы на допотопном мониторе, но он чувствовал сквозь текст, что это именно Она. Чуть позже Она обрела плоть, запах, цвет и овладела его сознанием полностью и навсегда.
Он встал и медленно подошел к окну, за которым в причудливом танце извивались снежинки. За стеклом росли белоснежные искрящиеся сугробы. Это напомнило ему, как когда-то в такую же снежную зиму во дворе их домика они лепили снеговика. Он смотрел на снег и видел контуры их теней из прошлого.
Она была трогательно ранима, он болезненно обидчив. Острые углы слов царапали их обоих, они старались выбирать округлые, мягкие слова, и постепенно у них появился свой язык.
Казалось, в нем живет несколько разных личностей. Иногда он бывал добрым и ласковым, временами жестким, но чаще безразличным ко всему окружающему. Она разбудила его, вытащила из омута отчуждения, в котором он утопал, растопила его ледяные доспехи, что он начал наращивать еще в раннем детстве. Она стала его вдохновением, а он строил их вселенную из кирпичиков слов. Мир вращался вокруг них двоих, а они словно бы и вовсе не замечали эту карусель, кружащуюся все быстрее и быстрее.
Старость подкрадывалась незаметно, но они старались не видеть ее, потом прятались, но постепенно она, неумолимая в своей непреклонности, все же настигла их. Она не замечала его лысины, он не видел ее морщинок. Друг для друга они всегда оставались настоящими – маленькими мальчиком и девочкой, которые гуляли по парку, взявшись за руки. Личину взрослых они надевали лишь для внешних, посторонних людей.
На одной из осенних прогулок Ей стало плохо. Прямо оттуда Ее увезли в больницу, где на третьи сутки интенсивной терапии Она впала в кому. Мир посерел. Краски ушли из него. Окружающие люди превратились в выцветшие бледные декорации, вызывавшие бесконечную усталость. Он вновь тонул в безразличии. Ему была интересна только Она. В полузабытьи, что заменило ему сон, он постоянно видел большой, тщательно постриженный лабиринт. Он знал, что Она где-то рядом, судорожно искал Ее, мечась по засыпанным мелким гравием дорожкам, постоянно попадая в тупики и поворачивая не туда. Иногда ему удавалось издалека мельком увидеть Ее плечо или край платья, пару раз ему удалось даже дотянуться до Нее кончиками пальцев, но Она постоянно ускользала, а он пробуждался в еще большем отчаянии.
Он сидел у Нее в ногах, на краю постели, когда у него случился первый приступ. Как будто кто-то выкачал в один миг воздух из всего мира и выключил свет. За первым последовал второй и третий, а потом еще и еще. Комплексное обследование выявило ментальную природу приступов. Что-то вроде сильнейшей панической атаки, вызванной агрессивным отторжением действительности на фоне прогрессирующего ослабления памяти. Как объяснил психиатр, «в голове просто вылетели предохранители».
– Вы должны смириться, принять реальность во всей ее неприглядности, – сказал доктор, но в ответ был пронзен презрительным взглядом. Тогда он глубоко вздохнул и прописал антидепрессанты. Потом посильнее. И еще сильнее. Но ничего не помогало. Приступы не только не проходили, но, наоборот, учащались и усиливались. И в итоге – эта палата в соседнем крыле больницы. Именно здесь помещалось психиатрическое отделение клиники.
Утром санитар вместе с ежедневной порцией таблеток принес элегантный, голубого цвета конверт с незнакомым, стремительным логотипом на клапане. Он взял почту из рук санитара и без интереса повертел в руках. Отправитель – некий Digital Transplantology – был ему совершенно незнаком. Он практически сразу же забыл о письме, вновь погрузившись в себя. Он часами стоял у окна и наблюдал за причудливой траекторией полета хлопьев снега.
На самом деле он их даже не видел. Перед его взором как кинохроника мелькали картины из прошлого. В них он хоть немного забывался, прятался от невыносимой реальности и с нетерпением ждал момента, когда можно будет провалиться в спасительный сон. Но и это убежище становилось все менее надежным – бессонница окутывала его со всех сторон.
Лишь после ужина конверт вновь попался ему на глаза. Оставшиеся крохи любопытства потребовали распечатать загадочное письмо, и он со вздохом подчинился. Начав без интереса водить глазами по строчкам, он постепенно все больше и больше оживлялся. Исследовательский центр, работающий на стыке медицины, кибернетики и айти, предлагал принять участие в проекте «Нирвана». Вкратце, сутью предложения была оцифровка и перенос его и, что куда более важно, Ее сознания на защищенный выделенный сервер, внутри которого они смогут моделировать пространство по своему желанию. Отдельно подчеркивалось, что это именно полноценное перемещение сознания, а не копирование, строго запрещенное Законом о клонировании. Предложение было неожиданным. Ее кома не была для них препятствием. Свое же разваливающееся тело его не особо заботило, наоборот, он хотел поскорее от него избавиться. Он еще раз внимательно перечитал текст письма и прилагавшийся к нему договор. После секундных сомнений он решительно подписал бумаги за них обоих.
Через пару дней с самого утра началась суета. Множество людей в белоснежных халатах, гомоня на какой-то фантасмагорической смеси всех языков мира, бесцеремонно ввалились в его палату и принялись нагромождать горы разнообразного мигающего, издающего попискивающие, сменяющиеся мерным жужжанием звуки оборудования.
Какой-то представительный мужчина в небрежно накинутом на плечи халате долго тряс его руку, притворно и с акцентом восхищался его смелостью и рассказывал, какой неимоверно важный вклад в науку он внес своим согласием на участие в этом эксперименте. Его кровать выкатили в коридор, ее место заняло какое-то кресло, напоминающее зубоврачебное, но провалившееся сюда из далекого будущего.
На его руках и груди закрепили множество датчиков, голову обрили и, покрыв сладковато пахнувшим гелем, водрузили на нее шлем с торчавшими из него толстыми кабелями. Ему дали стакан какой-то жидкости, по вкусу напоминавшей протухший апельсиновый сок, который он, поморщившись, выпил залпом. Потом все пожелали ему удачи и вновь уставились в мониторы своих лэптопов. Кто-то начал обратный отсчет, рыжеволосая девушка сочувствующе улыбнулась ему и, как будто извиняясь, слегка пожала его скрюченную руку, лежащую на подлокотнике. Она же надвинула ему на глаза непроницаемое забрало шлема.
– Три… два… один… Поехали! – Слова доносились откуда-то издалека, с трудом проникая сквозь окутавшую его пелену. Ему казалось, что он падал в колодец без дна, но в этот раз ощущения не были неприятными. Наконец падение закончилось, но удара не было. Он просто лежал на чем-то упругом.
Он открыл глаза и огляделся. Заброшенная детская площадка в самом центре Города. Ярко светит солнце.
Он не был здесь много десятков лет, а она в точности такая же, какой он запомнил ее в последний раз. И старая скрипучая карусель на своем месте! Сейчас она медленно вращалась. На одном из сидений он увидел старого ушастого друга. Как же давно они расстались… Сердце екнуло, он вскочил с земли, подивившись тому, с какой легкостью у него это получилось, схватил ушастого, прижал его к щеке, так же как делал в детстве, и быстро спрятал его во внутренний карман потертой кожаной куртки. Наверное, в такой же садился за штурвал своего «Дорнье» тот летчик, что писал те трогательные истории, мельком подумал он.
У кирпичной стены стоял мотоцикл. На похожих союзники раскатывали еще в 1944-м во Франции. Он завел его с первого раза и, убедившись в том, что его мерный, глуховато рокочущий двигатель и не думает глохнуть, медленно выехал с площадки.
Его тянуло на запад так, будто где-то там был здоровенный магнит. Он подчинился зову. Его байк несся по пустынным улочкам, и жжение в груди усиливалось. Наконец Город остался позади. Он летел вперед, пожирая километры, а воздух вокруг звенел рифами его любимых мелодий. Его тело было наполнено силой и бодростью, а в голове было необыкновенно ясно. Скоро трасса превратилась в узкое однополосное шоссе, домики обросли черепицей, а справа откуда-то вынырнула река, лениво вытянувшись вдоль дороги.
В опрятном, смутно знакомом городке он остановился. На склоне поросшего редкими деревьями холма стоял маленький нарядный домик. Лужайка, огороженная аккуратной оградой из песчаника, сбегала прямо к реке.
И тут он увидел Ее… В платье в черно-красную клетку Она стояла босиком на траве. Она была такой же, как в тот далекий летний день, когда они впервые увиделись. Его обжигал пронзительный взгляд Ее электрически-голубых глаз. Дыхание перехватило, глаза заволокло. Он попробовал что-то сказать, но голос предательски пропал. Ему показалось, что он снова начинает задыхаться. Она улыбнулась, и он тут же начал таять в Ее лучах. Он подбежал к Ней и, боясь, что Она видением рассеется в воздухе, робко прикоснулся к Ее ладони. И тут его накрыла волна. Шторм эмоций. В нахлынувших ощущениях была разлита Ее суть, которую он принялся жадно впитывать. Чувства, мысли, желания, воспоминания обоих закружились в причудливом вихре, познавая друг друга до последней капли и сливаясь воедино. Мириады бит безвозвратно смешались в одно целое. Сбылась его давняя заветная мечта – жить в Ее внутреннем мире, пустить Ее в свой и объединить их в общее пространство.
Теперь это был их мир, и они были этим миром, воплощаясь в каждой его форме и творении. Он всю жизнь грезил о том, чтобы постичь всю Ее глубину, теперь он растворился в Ее сознании, ощущая даже самую крошечную его частичку, а Она обволакивала собой все потаенные уголки его оцифрованного внутреннего мира. Тотальное удовлетворение жажды познания друг друга. Он упивался исходящим от Нее вдохновением, умиротворением, утешением. Никогда раньше не ощущал он их в такой концентрированной яркости.
Обнявшись, они пошли вверх по тропинке в сторону домика. Рядом, дружелюбно виляя хвостом, бежала синеглазая хаски. На ее широком ошейнике тускло отсвечивали какие-то буквы. Небрежным взмахом ладони с унизанными множеством металлически блестевших колец пальцами Она отключила солнце, поменяв его на полную луну. Вслед за ней появились сотни и сотни ярких звезд, расцветивших ночное небо. Теперь все это принадлежало только им двоим. Навсегда.
Март 2017