Беренгар в полном молчании забрал у него инструмент.
— Ваша цитра отменно звучит. Я с удовольствием изготовлю для нее комплект новых струн. Думаю, через неделю-другую, — с искренним дружелюбием произнес Сент-Герман, игнорируя неучтивое поведение сына Пранца.
Тот опять промолчал, но Пентакоста молчать не стала.
— Я не подозревала, что вы умеете петь, — с многообещающим придыханием сообщила она. — У вас чарующий голос. Может быть, вы исполните еще что-нибудь?
Сент-Герман почтительно поклонился.
— Если пожелает герефа и если хозяин цитры не воспротивится, я непременно сделаю это, но… не сейчас.
Пентакоста нахмурилась, но овладела собой и вновь ослепительно улыбнулась.
— Я буду ждать.
Она встала и, дразняще покачивая бедрами, пошла к очагу, заслужив осуждающий взгляд брата Эрхбога. Тот стоял в самом удаленном от пламени углу помещения, выказывая тем самым свое презрение ко всему, что направлено на ублажение плоти.
— Смилуйся надо мной, Христос Непорочный, но иногда мне хочется ее удушить, — еле слышно пробормотала Ранегунда, когда Сент-Герман приблизился к ней.
— Возможно, она испытывает к вам те же чувства, — произнес Сент-Герман столь же тихо. — Берегитесь. Она не задумываясь сотрет вас в порошок, если будет уверена, что ее за то не накажут.
Ранегунда кивнула.
— Сент-Герман, — повысив голос, сказала она, окидывая взглядом собравшихся, — заверил меня, что как-нибудь еще раз порадует нас своим пением, но исполнит уже то, что одобрит брат Эрхбог.
— Великолепно, — шепнул Сент-Герман, отступая.
Вскоре он уже покидал общий зал — вместе с потянувшимся к выходу людом. На чужеземца посматривали, но никто не заговаривал с ним и не пытался подойти к нему с похвалами.
Падал снег, непрерывный, колючий. Воздух был так холоден, что дыхание обжигало гортань. Сент-Герман потуже закутался в плащ и решительно зашагал к северной башне, приминая подошвами девственно-белый покров. Он, впрочем, лежал не везде. У стены, общей для пекарни и кухонь, образовалась огромная лужа, замерзшая по краям. Сент-Герман старательно обошел ее, но, поглощенный обдумыванием того, что сказал капитан Амальрик, даже не задержал на ней взгляд. Приходилось признаться, что неприязнь большинства обитателей крепости все-таки задевала его, и возможно, он решился сегодня взять в руки цитру не столько из любви к музыке, сколько для того, чтобы хоть в самой мизерной степени растопить этот лед. Однако, кажется, так ничего и не добился. Сент-Герман удрученно вздохнул и, подходя к башне, невольно залюбовался ее очертаниями — быть может, грубыми, но в полной мере отвечающими суровости этого края. Огонь наверху был уже разведен. Кто там дежурит? Наверное, Осберн. Этот малый — настоящий сгусток непримиримости. Отмалчивается, когда к нему обращаешься, не смотрит в глаза и крестится всякий раз, как завидит.
В лаборатории было холодно: пергамент не сдерживал сквозняков. Сент-Герман остановился, чтобы подбросить в жаровню дубовую плаху. Красные язычки пламени весело заплясали на узловатых наростах. Такие наросты некогда очень ценились. Их отделяли от стволов, распиливали, шлифовали, а потом получившиеся пластины собирали в панели для внутренней облицовки жилищ очень богатых людей. Но это делали тысячу лет назад — в Риме. А здесь все, что не годится для досок, идет на дрова.
Сент-Герман подошел к одному из обвязанных веревками сундуков, открыл его, повозившись с замком, и нахмурился, хотя увиденное вовсе не обмануло его ожиданий. Он и так знал, что найдет внутри пустоту с жалкими горстками темно-бурого грунта. Из семи сундуков с карпатской землей полными оставались теперь только два. Их содержимого в лучшем случае хватит лишь на полгода. Потом его начнет мучить жажда, следом появятся приступы тошноты… О том, что с ним сделает солнце, не хотелось и думать.
Он сел на кровать и стянул с ног сапоги, затем вынул из них кожаные толстые стельки и аккуратно постучал одной о другую над стоящим рядом мешком. Убедившись, что полости стелек совсем опустели, он встал и опять направился к раскрытому сундуку, чтобы наполнить их новыми порциями защитного грунта. Когда стельки снова улеглись в сапоги, Сент-Герман удовлетворенно кивнул, снова закрыл сундук и запер замок, опечатав его печаткой со знаком солнечного затмения. Потом подтянул стул к письменному столу, сел, высыпал в крошечную ступку толику угольного порошка и растер ее в капле животного клея. Приготовив таким манером чернила, он взял из глиняного стаканчика отточенное гусиное перо и принялся за работу.
Время шло. Осберна на дежурстве успел сменить Рейнхарт, в кухнях затихли последние звуки возни, когда наконец раздался слабый стук в дверь — одновременно и неожиданный, и долгожданный.
Он быстро приотворил дверь и тут же закрыл, едва не прищемив полу плаща проскользнувшей в лабораторию гостьи.
— Что-то не так? — Ранегунда недоуменно вскинула брови.
— Ингвальт следит за мной, — пояснил Сент-Герман.
— Почему? — спросила она, обвивая его шею руками. — Зачем ему это?
— Я инородец, и этого уже достаточно. — Сент-Герман сам удивился горечи своего тона и поспешил улыбнуться: — Не беспокойтесь, за мной следят не впервые и, думаю, далеко не в последний раз, но сейчас судьба щедро вознаграждает меня за это мелкое неудобство. Я благодарен ей — и в большей степени, чем вы можете представить, за то, что вы не похожи на остальных своих соплеменников и не шарахаетесь от меня, как они.
— А я благодарна ей за то, что вы не походите на наших мужчин, — сказала, откидывая капюшон, Ранегунда. Встретив его вопросительный взгляд, она пояснила: — Иначе и вы крутились бы около Пентакосты, как маргерефа Элрих или Беренгар. Ненавижу, когда она смотрит на вас. Мне хочется крикнуть: «Это мое! Не смей трогать!»
— Но я и впрямь ваш. На все отведенное нам вышним промыслом время, — произнес он с едва уловимой печалью.
— Мой?
— Да. — Сент-Герман поцеловал ее в краешек рта. — Я ваш с тех пор, как вы вошли в мою жизнь, и до своей истинной смерти.
Она приложила палец к его губам.
— Вы все-таки иноземец. — Глаза их встретились. В серых читался упрек. — Говорить так — значит кликать беду. И потом, мне мало того, что вы мой. Мне хочется…
Она замолчала.
Сент-Герман внимательно посмотрел на нее.
— Чего? — Он догадался: — Детей? Но я уже говорил, что это для нас невозможно.
— Но вы также говорили, что кровь — это жизнь, — храбро возразила она. — Разве из этого не может что-нибудь получиться? — Глаза ее с тревогой зашарили по его вдруг замкнувшемуся лицу. — Нет? Я сказала что-то не то? Я неправильно поняла вас?
Сент-Герман секунду отсутствующим взором глядел на нее, потом словно очнулся.
— Нет-нет, никакого непонимания не было. — Он взял ее лицо в свои руки, поцеловал в глаза. — Это я плохо объяснил вам. — Мысли вихрем неслись в его голове. — Дети получаются только одним способом, Ранегунда. — Он помолчал. — Но именно к нему-то и неспособны ни люди одной со мной крови, ни я. Единожды обманув смерть, мы навсегда теряем способность… возжигать искры жизни.
— Но… люди одной с вами крови — они ведь берутся откуда-то, — запротестовала она. — Значит….
— Это мало что значит. Вы — моя кровь. А я — ваша.
— Как это? — Ранегунда наморщила лоб, потом отпрянула и спросила с тревогой: — Вы воздерживаетесь от извержения своего семени из опасения как-то мне повредить? Я права? Говорите! Мне надо знать.
— Нет, — ответил он, привлекая ее к себе. — Все не так мрачно. Но и не просто. — Он стал приглаживать завитки ее непокорных волос. — От того, чем мы занимаемся, детей не бывает.
Лицо ее омрачилось, потом просветлело. В нем засветилась надежда.
— Есть ведь другое. Великие герои совсем не всегда рождались на свет от соития. Христос Непорочный, например. Есть и другие примеры. Неужели у вас никогда не было детей? Ни от одной женщины? Никогда?
— Тех, кого любил, я одаривал только любовью, — терпеливо произнес он, расстегивая булавку, которой был сколот ее плащ. — В них и мое потомство, и моя семья.
— Но собственных детей у вас нет, — настаивала на своем Ранегунда, обескураженная услышанным. Она быстро перекрестилась. — Это, должно быть, ужасно: знать, что никто после тебя не будет носить твое имя.
Он взял ее за плечи, поглядел в глаза.
— Я уже прожил столь долго, что вы не можете и вообразить. Я был уже стар, когда Христос сошел на землю. Имя мое живет вместе со мной, тут нет причин для печали.
Говоря это, он понимал, что все слова бесполезны, что в ее представлении каждый достойный мужчина обязан стремиться к продолжению своего рода и весь смысл его жизни заключается именно в этом.
— Как можно тут не печалиться? — Ранегунда вздохнула.
— Можно. — Сент-Герман помолчал. — Иногда мне думается, что я был обречен на бесплодие еще до рождения.
— Как… — Она задрожала и в отчаянии прикусила губу. — Как вы можете жить со всем этим?
— Никто из таких, как я, не имеет детей, Ранегунда, Я уже говорил вам это и повторяю опять. Это не недостаток или порок, это свойство, и после перерождения его обретете и вы.
— А… я вам не надоем? — спросила она, беспокоясь все больше. — Ведь у меня нет ничего такого, что могло бы вас удержать. Ни контракта, ни земельных владений. Если не дети, то что может заставить вас быть со мной? Клятва? Но от нее можно отречься. Все наши клятвы — всего лишь слова.
Вот оно что, подумал он с болью. Ее точит страх. Страх оказаться отвергнутой — как им, так и всеми.
— Нет, дорогая. — Он нежно поцеловал ее. — Наши клятвы совсем не слова.
— И вы будете со мной… до конца моих дней? — Она хотела перекреститься, но удержалась.
— Обязательно… если смогу.
— И я стану похожей на вас?
— Не совсем, — отозвался он ласково. — Вы не потеряете способности сближаться с мужчинами, и они одарят вас всем, что со мной — увы! — недоступно.
— Кроме детей. — Она вздохнула и прикоснулась к его темным вьющимся волосам. — И в чем же тогда нам искать утешения?