боль — это основа, первоисточник любого чувства. Травинки и стебли стали ножами, лапки бегущего паука — иглами, порывы ветра жгут негасимым пламенем. Они стоят там, в чернейшем сердце своей мертвой Обители, в темнейших глубинах горы, что воздвиглась и над ними, и вокруг них, стоят и хором из десяти тысяч стенаний оплакивают утраты, что разорвали всем им сердца. «Я, признаться, не поверил этому». Они стоят там — прославленный отец и взлелеянная им дочь, чьи имена давно забыты, их обутые в сандалии ноги касаются края бездны, разверзшейся пустоты, подобной зевающей пасти проснувшегося дракона. Человек присаживается рядом, поблескивая неизвестными знаками власти, и продолжает: «Местные утверждают, что ты убил дочь одного из них». Эти твари столь тошнотворны, что оскорбляют взор, лица его братьев — его расы, натянутые, надетые на морды омерзительно бледных, не считая засохших дерьма и крови, отродий, что скачут по оскверняемым ими равнинам, что вопят, подобно звериным самкам, визжат и несутся куда-то, прижимая к выпирающим животам свои скрюченные конечности. Черные волосы человека трепещут на ветру, как птичье оперение. Извечная печаль посещает его — или память о ней, — его братья, ишрои, врываются в толпу халароев — изморенных голодом матерей, обнимающих своих не менее изможденных детей. «Впрочем, все это неважно, — говорит человек. Нужно быть преступником, чтобы совершить преступление…» Он становится свидетелем разрушительной магии — воплощенного зверства, когда мольбы и крики превращаются в жалкое безмолвие, озаренное алыми колдовскими знаками. «Нужно быть… кем-то ничтожным, — холодный, самодовольный взгляд. — А ты, мой псевдочеловеческий друг, скорее, сама необъятность».
Его родич, Пиль’кмирас, извивается в пыли, корчится, как подыхающий пес, выхаркивая какую-то незримую погибель. Покажи мне! Где?
Человек осматривается, сощурившись от яркого света. «В этом отношении мы с тобой одинаковы. — Подняв палец, он лениво ковыряется в зубах. — Когда я был ребенком, моя бабуля посадила меня на коленки и сообщила мне, что я неподсуден. — Он усмехается. — Боги, — говорила бабуля, а говорила она, частенько растягивая слова, поскольку жила в промежутках между пьянством и забытьем, — Боги говорят нам, что благость наших деяний, мой дорогой, исходит из нашего статуса. Знаешь, что это значит, моя душенька?» Ей нравилось касаться своим лбом моего. «Это значит, что ты не можешь согрешить в отношении меньших с-с-с-себя!»
Человек прерывается, сияя столь обаятельной улыбкой, что она способна вскружить голову кому угодно. «Представляешь? Чтобы родная бабушка говорила подобные вещи ребенку?» Враку обрушиваются на них, подобно кораблям, кованным из железа, тела их — хлещущие розги. Пламенеющие потоки скрещиваются, как мечи. «Свихнулась она, моя бабуля. Помешалась от собственной хитрости». Да… Вот те, кто терзал их, кто настолько изводил их своей огненной отрыжкой, что они, вопя от ужаса, спешили укрыться в безопасном месте, где можно было хотя бы дышать, не чувствуя запаха гари, и глотать пищу, не ощущая во рту вкуса пепла. «Может ли красота быть знаком, как ты думаешь? — вопрошает человек. — Может ли она указывать на того, кто сам по себе определяет, что есть правосудие? Вот о чем мне нужно спросить тебя…» Скафра раскрывает сияющие изгибы своего обширного тела, являя еще живого Пар’сигиккаса, чья плоть наполовину бела, а наполовину обуглена дочерна. Что печалит тебя, сын Сиоля? «Раньше я думал, что моя бабуля мудра, потому что жила так долго. Теперь я считаю, что она просто… злобная стерва, да еще и вечно трясущаяся от страха. — Человек замолкает, непроизвольно стискивая челюсти и тихо рыча от едва сдерживаемого гнева. — Но ты… Ты видел такие вещи… и времена, ты был свидетелем такого, что нам, людям, и не снилось, не говоря уж о том, чтобы представить себе наяву!» Ведь все подлинно великое, что есть на свете, — рычит пасть древнего ящера, — всегда циклично, Синиал’джин. Всегда возвращается на круги своя. «Ты видел достаточно, чтобы сгнить изнутри, как они говорят. Вроде… дыни». Пар’сигиккас взирает оставшимся глазом с наполовину ободранной головы. «Но вот ведь в чем штука, кунорой, гляжу я на тебя и вижу… — Смертный лукаво подмигивает. — Себя».
Враку, облаченный в пламя, как в собственную кожу. Настанет день, и ты тоже низвергнешься за край этого мира.
«Вот почему я спас тебя… Ты для меня вроде карты… или чертежа». Куйяра Кинмои попирает ногами алтарь, злорадно, неприкрыто, безудержно демонстрируя все свое буйное высокомерие, понимая, что ближние сочтут его нечестивые выходки проявлением и свидетельством силы, а враги возрыдают от горя и ярости. «Мне любопытно… — Он печально улыбается, подобно матери, осознавшей вдруг ограниченность и посредственность своего дитя. — Ты чувствуешь то же, что и я? Или это лишь дурацкое предположение — что все прочие в твоем присутствии как бы умаляются… усыхают?» И первый проблеск, первое дуновение помешательства приходит через ту часть тебя, где все еще живут возлюбленные души, они боль, они западня, память о них прогрызает внутри тебя ветвящиеся тоннели, что, постепенно расширяясь, становятся пустотами, темными пещерами, в которых завывают ветра безумия. Что Сиоль требует — Сиоль забирает! Тирания — вот истинная суть кунороев. Когда я простираю руку, вы все должны стать ее тенью! «Каково это — осознавать себя бессмертным? Уверен… мне знакомо это чувство. Но не имея возможности сравнивать, не имея примера…» Человек склоняется, поднося к его лицу нож, который в своей сверкающей близости представляется чем-то сверхъестественным, каким-то монолитом, кристаллом, сужающимся к сияющему острию, к точке, в которой сходятся все грани земного бытия. Сходятся, чтобы быть пресеченными смертью.
Насмешливая улыбка сползает с его лица, обнажая мертвящую тень, обитающую в стылой глубине глаз. «Боюсь, я должен настаивать, чтобы ты заговорил со мной».
Яростный взгляд Куйяра Кинмои скользит над возникшей сумятицей, рыщет в гомонящей толпе и вдруг вонзается прямо в него. Да. Ты знаешь.
Неужели он дрожит?
Человек поигрывает ножом с издевательской неловкостью старшего брата, дразнящего младшего. «Ты должен сказать мне что-нибудь. Уверен, Шлюха найдет тебе для этого повод». Они приближаются к северному входу, к Пути Возвышенных Королей, где всегда, вне зависимости от времени года, цвели персиковые сады… но не обнаруживают там ничего, кроме пятнающего облачное небо столба черного дыма, возносящегося из разгромленной утробы Обители. «Ш-ш-ш… Просто скажи мне… — Нож прокалывает его щеку. — Скажи мне…» Владыка-Гора содрогается, как будто что-то терзает ее, и они видят его — обнажившийся стержень осевой шахты, вонзенный черным копьем в их скорбящие сердца. Хотя сам он не может шевельнуть и пальцем, его душа съеживается, дрожит, затворяется; острие лениво покачивается, на мгновение, равное удару сердца, задержавшись над его зрачком, а затем падает вниз, и он лишь смотрит на это, смотрит как будто изнутри разрезаемой острым ножом виноградины. Искаженные лица и крики. Как любить кого-то в подобные времена? — шепчет Аишаринку, прижав его голову к своей, так, что его слезы капают ей на грудь. Вибрирующий смех, подобный пению свирели — смех смертных. Лицо, искаженное всесокрушающим гневом. Уста, обращенные в бездну. Нечто… Нечто, облаченное в плоть. И озарение — никогда ему не постичь этих животных.
Человек ложится рядом, опираясь локтем на примятые травы, и смотрит на него сверху вниз с какой-то непонятной, почти родственной нежностью. И он просто… толкает… ее… Аишралу. Движение, столь же простое, сколь убийственное и безумное, движение, открывающее дверь или, возможно, закрывающее ее. И он чувствует поцелуй ее кожи, касающейся его ладони, рука отца на спине дочери, взлелеянной дочери; толчок, и ничего более, усилие достаточно легкое, чтобы проскользнуть сквозь сети осознания, усилие, не требующее ничего сверх этого, но, тем не менее, по-прежнему представляющееся зверской расправой, нечто невозможное, дикое, преступное в большей степени, чем что угодно другое. Пустая ладонь на ее спине и шее, сгорбленные плечи, склонившиеся над порченым чревом, его рука, толкающая ее с той же нежной настойчивостью, с которой подталкиваешь младшего брата поближе к привлекательной девушке… и целая жизнь опрокидывается в бездну, взлелеянная жизнь, всепоглощающее присутствие… пропадает… как? как? … легкий толчок, приводящий к потере равновесия и скольжению вниз, за край обрыва… Поднявшийся ветер шумит и стонет в ветвях орехового дерева. Стремительное падение, возлюбленный голос, изломанный испуганным криком, звук, бьющий словно под дых сапогом, высекающий из сердца искры. Нет… И жизнь, соскальзывающая в бездну, утекающая с края обрыва, как струящаяся вода. Жизнь, сжимающаяся до чего-то настолько малого, на что достаточно одного лишь глоточка. Тонкий визг… Нет…
«Ты меня… заинтересовал».
Образ его, залитый кровью и солнечным светом, колеблется. Во взгляде человека… зависть.
Пожалуйста, папа…
Последнее откровение. Солнечный свет, дробящийся в спутанных ветвях. Целая гора, хрипящая рыданиями тысяч сокрушенных душ. Ветер — опаляющий до костей, всепожирающий… Опрокинутый мир.
Нет.
Пустая ладонь на ее спине…
Нож, что всем по руке
Часть первая
«Слава упивается кровью и изрыгает историю».
Будучи триумфатором Шранчьих Ям, ты неизбежно носишь всю их свирепость с собою в тюках. Жесткость — болезнь, и она заразна.
По этой и многим другим причинам Туррор Эрьелк держался в стороне от толпы, наводнившей «Третье солнце», таверну, известную весьма разношерстной публикой. С незапамятных времен заведение это славилось как пресловутое «скопище каст», место, где «пляшет золото», где решения, принятые на шелковых подушках, становятся делишками городских низов.
Заполняя окутанные благоуханным дымом галереи, идущие вдоль стен, возлежала на своих диванах кастовая знать, то откидываясь назад и сотрясаясь от смеха, то склоняясь, чтобы всмотреться в суету нижнего яруса. Торговцы, челядь, солдаты и даже жрецы толпились внизу, на грохочущих под их сапогами досках, возглашая тосты, обсуждая деловые интересы, любовные похождения или хитросплетения политики. Проститутки либо отправлялись прямиком в их похотливые руки, либо, напротив, старались избегать внимания простолюдинов. Нагие подростки — норсирайские рабы — высоко держа подносы, заставленные яствами и напитками, умудрялись ловко, словно намасленные, проскальзывать сквозь ряды грубо лапающих их завсегдатаев.
Эрьелку же вполне по вкусу было уединение у входа в таверну. Воистину, он стал известен сразу, как ступил на мостовые Каритусаля — в равной мере из-за своей ярко-красной шевелюры и выдающегося телосложения. Ратакила — Красногривый — звали его темноволосые айноны, и все они, без исключения, остерегались его. Даже тогда они ощущали в нем некое Воплощение, неслышный пульс неотразимой Смерти. Они видели, как тростинками ломались шеи в его огромных руках, но, даже становясь свидетелями его деяний в Шранчьих Ямах, они лишь убеждались в том, о чем догадывались ранее. Что-то не так было с Туррором Эрьелком, новым Инрис Хизхрит, Священным Свежевателем, нынешним чемпионом Ям.
Но колодец глупости, как они сами утверждали, бездонен.
— Ты новый Свежеватель? — пропищал вдруг рядом чей-то голос.
— Грязь и дерьмо! — выругался холька на своем родном языке.
Он выпал из задумчивости, оценивая обратившегося к нему человека. Человек оказался отнюдь не обычной чуркой, а чуркой иного рода — хорошенько заточенной и смазанной, что никак не вязалось с его манерой речи. Острым, опасным жалом, принесшим в этот мир столько смертей, что лишь добрая выпивка смогла бы на какое-то время очистить его душу. Он был одет на манер купца — в киройскую рубаху, шафрановый окрас которой от длительной носки и бесконечных стирок давно поблек и выцвел до бледно-желтого. Его черная бородка торчала засохшим пучком неухоженных волос. Даже пот его вонял, как у какого-нибудь немытого лавочника из касты торговцев, давно пристрастившегося к дешевому пойлу. Но человек был кем-то иным — Эрьелк хорошо видел это.
Все колдуны несут знак своего греха.
— Ты ли, — невнятно, подобно пьянчуге, пробормотал человек, — новый Свежеватель?
Нынешний чемпион Ям стиснул зубы. Он окинул взглядом посетителей, сидевших за столами неподалеку, и нашел того, кого искал, прислонившимся к ближайшей из множества колонн «Третьего Солнца».
Эрьелк одарил крысу из школы взглядом, полным насмешки, а затем повернулся к нему всем телом. Колдун разглядывал его с задумчивостью человека, решающего какую-то дурацкую шараду.
Руки, подобные узловатым змеям, плечи шириной с дугу большого лука, грудная клетка, огромная, как саркофаг. Его боевой пояс мог бы служить седельным ремнем, и все равно глубоко врезался в тело. Загорелые, почти слоновьи ноги, виднеющиеся из-под кольчужной юбки. Само его присутствие внушало благоговение всем, кто находился рядом или попадал в его тень. Эрьелк ткнул человека в грудь, как делал всякий раз, когда к нему обращался чей-нибудь ищущий мести родственник. Не потому, что счел колдуна одним из них, но поскольку того требовал дурацкий ритуал. Это была великая хворь, поразившая Каритусаль — превращать все подряд в дешевую пантомиму.
— Мужи, что пали от моей руки, были приговорены к смерти, — сказал он, — имеешь что-то против — ступай к своему Саротессеру. Лишь он в ответе за твои обиды, чурка.
Безымянный колдун как-то странно затряс головой. Прошла минута, прежде чем Эрьелк вдруг понял, что человек смеется.
— Не угадал, варвар.
Второе сердце варвара застучало где-то глубоко в груди — бом-бом. Приближающийся приступ зашевелился внутри него, одна паутинно-тонкая линия за другой проступали слабо алевшим рисунком, просвечивающим сквозь его бледную кожу. Будь этот чурка тем пропойцей, которым казался — проблема бы уже разрешилась сама собой. Но он не был.
Эрьелк почесал свою коротко стриженную бороду. Гладь колдунов по шерстке, советовал ему как-то старый друг, ублажай их настолько, насколько тебе дорога твоя жизнь. Играй в их игры, особенно здесь — в Каритусале, что служит домом треклятым Багряным Шпилям.
— Если ты знаешь, что за все в ответе король, то зачем бросать мне свои счетные палочки?
Окружающий шум вдруг сменился безмолвием, и медленный стук воинского сердца Эрьелка — бом-бом-бом — объял его плоть, отдаваясь в костях.
— Затем, что я видел тебя, — ответил колдун голосом мягким, как у педика. — Я видел, как королева одарила тебя своим благоволением.
Холька проследил за крысиным взглядом до белой ленты, заткнутой за его собственный пояс и свисающей вдоль бедра. Каждый, приглядевшись, смог бы увидеть, что она по всей длине исписана аккуратным почерком. Глазами своей души он вновь узрел ее — королеву Сумилоам, склонившуюся, подобно золотой статуе, из своей ложи.
Бом-Бом-Бом-Бом…
— Скажи мне, — продолжил мерзкий грызун, — зачем тебе маска? Почему в Ямах ты скрываешь свое лицо, если любой сможет без ошибки признать тебя по фигуре?
Нахлынули воспоминания.
Он стоял так, как стоял всегда, купаясь в кровавых плодах минувшего Воплощения, один, окруженный останками тех, что только что жили и дышали. Стоял, пытаясь оглядеться, что в Яме могло означать одно — смотреть наверх. Концентрические ярусы были настолько крутыми, что зрители практически свисали со своих мест. Они стояли, высунувшись наружу и держась за пеньковые веревки, ряд за рядом, образуя какой-то поросший жабрами гигантский рукав. Казалось, что Яма — это нечто вроде срамного места, извлеченного из недр глубочайшего моря. Непристойность, поверх живой и горячей плоти покрытая мельчайшими, фильтрующими пищу ворсинками. Мерзость, кормящаяся тем, чем может одарить свершаемая им бойня.
— Это мое второе лицо.
Бом-бом-бом-бом…
Крысу это позабавило.
— Надо же. Любому в Каритусале нужно запасное лицо.
Даже палатины нависали, согнувшись над тем, что звалось Уступами Ямы. Только балкон Неусыпной Зоркости обеспечивал роскошь, позволявшую с удобством возлежать, наслаждаясь зрелищем, не говоря уже о возможности приходить или уходить в любое время по своей прихоти. Но только гости и члены семьи короля Саротессера IX имели возможность ступить в эту, считавшуюся священной, ложу.
— Ты говоришь о необходимости лгать, — насмешливо оскалился Эрьелк, — я же говорю об истине.
Поговаривали, что они столь же стары, как древний Шир. Шранчьи Ямы — зиккурат, где живых существ потрошили, чтобы удовлетворить интерес обывателей к смерти.
Бом-бом-бом-бом…
Усики крысы дернулись в изумлении.
— Об истине? — огрызнулся он. — Хм… да это же просто небольшой фокус, чтобы смотреться повыигрышнее.
Они не все знают о нем, понял холька, или, как минимум, ничего не знают о Воплощении. Они импровизируют. Они просто видели, что королева бросила ему ленту с благоволением, а затем прождали целый день, чтобы взяться за него здесь — в «Третьем Солнце», где теснящиеся толпы позволят им легче схватить его или, быть может, не дадут ему скрыться.
Они — Багряные Шпили. Не было места в Каритусале, где не маячили бы их башни, возвышавшиеся над городскими кварталами, выстроенными из обожженного кирпича. Эти башни невозможно не заметить, особенно когда красные эмалированные пластины, покрывавшие их как чешуя, отражали сияние солнца. Эрьелк собственными глазами видел высочайшую из них — Мэракиз, каждым утром по пути в Лекторий. Весь целиком — от Ям до вершин — Каритусаль казался пропитанным кровью. И в той же мере, в какой его обитатели жаждали кровавых зрелищ, и насколько прославляли бойцов, подобных Эрьелку — стараясь, правда, держаться от них подальше, — столь же неподдельно страшились они Багряных Шпилей, самой ужасающей и величайшей из всех колдовских школ в Трех Морях.
— Я презираю джнан, — солгал Эрьелк, заговорив как чужестранец, что означало: «скажи, наконец, чего тебе от меня надо».
Бом-бом-бом-бом…
— Наша благословенная королева… — пробормотал крыса, держась еще более зажато, — как бы это сказать… Позвала тебя отдохнуть на ее любимом диване, не так ли?
— Мне-то откуда знать?
Бом-бом-бом-бом…
— Хочешь, чтобы я поведал тебе, о чем говорится в этом послании? — спросил колдун, указывая на ленту.
Ну да, можно подумать, в Каритусале грамоте обучены только крысы.
— Я умею читать ваши цыплячьи каракули, — раздраженно проскрежетал холька. Ему даже не нужно было смотреть на свои руки, чтобы знать, насколько покраснела кожа.
Бом-бом-бом-бом…
— И что? — издевался крысеныш. — Королева Айнона, безвестная жена какого-то несчастного прыща, святейшего Саротессера IX, бросила тебе благоволение на своей ленте, а ты… что? Забыл его прочитать?
Они не все знают о нем.
Бом-бом-бом-бом…
Оставшаяся часть Туррора Эрьелка оскалилась в гримасе, заставлявшей рыдать матерей.
— Нельзя забыть того, что произошло не с тобой.
Крысеныш рассмеялся и понес какую-то тарабарщину на языке, звучавшем как гусиное гоготание.
Бом-бом-бом-бом…
— О да, конечно… другой ты…
Бом-бом-бом-бом…
— Умная крыса, — прохрипел он.
Бом-бом-бом-бом…
— Что ты сказал?
Бом-Бом-Бом-Бом…
— Крыса, способная спалить других крыс, способная править ими, становится владыкой народа крыс…
Его голос — воплощенная ненависть — скрежетал как мельничные жернова.
— Заткнись, шавка!
Бом-Бом-Бом-Бом…
— …и должна почитаться как крыса крыс.
БОМ-БОМ-БОМ-БОМ…
— Наглая тварь! Да ты в самом деле…
Лиловой монетой звали они это гиблое место…
Дно Ямы.
Красногривый закружился и, схватив какого-то прохожего, толкнул его на замешкавшегося колдуна, затем, поднырнув вперед и скрывшись из поля зрения крысы, перекатился и, прыгнув к ближайшей колонне «Третьего Солнца», сокрушительным ударом разбил висок смуглому недоумку, стоявшему там — одному из тех, что прятали у себя на груди колючие шипы небытия. Человечка развернуло и отбросило, за ним потянулся след из слюны и крови, левый глаз выскочил из глазницы и повис на тонкой ниточке. Первые колдовские слова скрутили реальность, искажая звуки и смыслы, — «умма тулутат ишш…» — Красногривый рванул на упавшем испачканный кровью камзол, задирая одежду, как изголодавшийся до податливой плоти насильник, — «…киаприс хутирум…» — и, выдавив хору из пупка трупа, — «…тири…» — сжал ее железную твердость в своем огромном багровом кулаке — «…тотолас!».
Размашисто бросил. Из окружившей колдуна сферы посыпались небольшие сверкающие молнии, рождавшиеся сразу и здесь, и за пределами Сущего, ветвящиеся линии, оставлявшие в воздухе запах грозы. Какой-то парень, мгновенно пронзенный блистающим росчерком, сотрясаясь, рухнул замертво. Ряды посетителей отхлынули к стенам, спотыкаясь о столы и скамейки. Вся таверна подалась назад, прочь от схватки. Искаженные ужасом побелевшие лица. Кто-то с воплем рухнул на пол, сражаясь с пылающей одеждой.
Бом-Бом-Бом-Бом…
Воин-холька невредимым промчался сквозь весь этот хаос, воздев обнаженный меч — огромный клинок, что звался Кровопийцей.
И зубастая пасть вдруг сомкнулась вокруг него, погасив ослепительный свет.
И снова.
— Фу… Даже маска воняет.
— Угу… Серой.
Женские голоса — один юный, другой немолодой.
— Колдовство?
— Именно поэтому нам и пришлось делать все то, что мы сделали.
И снова он стал самим собой.
— Он дышит как бык.
— Довольно, глупая девчонка. Чего ты так на него глазеешь?
Воплощение всегда возвращает взятое.
— Он выглядит таким странным…
— …но притягивает взгляд.
Этот мир всегда возвращается, всегда просачивается назад…
— Он ведь не обычный человек?
— Нет. Он холька.
Так или иначе, проще или труднее.
— Холька?
А он всякий раз оказывается насквозь промокшим и измочаленным.
— Невежественное дитя. Потаскушка вроде тебя должна все знать о мужчинах…
Ему пришлось куда-то бежать. Он чувствовал последствия этого — стесненность в груди, жар в чреслах.
— …и о таких, как этот, в том числе.
Он не мог даже шевельнуться, но чувствовал порхание холодных пальцев по своему животу.
— Да он ведь и не человек вовсе… Не может им быть!
Он чувствовал запах благовоний. Нет — духов. Духов и еще чего-то, словно бы витающего воздухе… гари. Подушки, на которых покоилась его голова, были мягкими, как влажный дерн.
— Может. И есть. Холька живут высоко в горах, зовущихся Вернма, на самых вершинах, где ночами хозяйничают шранки.
Что же произошло?
— В давние времена среди них родился ребенок, обладавший двумя сердцами. Его звали Вайглик. Ты о нем слышала? Ну разумеется, нет.
Судя по всему, он выжил после встречи с крысой из школы.
— Времена были грозные, и народ холька стоял на самом краю пропасти. Вайглик, в сущности, спас их всех от ужасной смерти. Его сила была столь велика, что, по общему решению, утробы всех их жен и дочерей стали вместилищем его семени.
— Ух ты… вот так Вайглик.
— Хихикаешь, а сама по-прежнему глазеешь на него, как красна девица.
Но выжила ли крыса после встречи с ним?
— Так у него два сердца?
— Так говорят…
И почему не двигаются его сраные руки и ноги?
— А если я приложу ухо к его груди?
— Быть может, ты их услышишь.
И как он оказался на попечении этих женщин?
— А это… это безопасно?
— Сейчас — да. А позже — кто знает.
Даже язык и губы отказали ему.
— О чем ты? — спросила младшая голосом, дрожащим от страха.
— Ритуал просто обездвижил его, — ответила старуха. Ее голос звучал теперь на расстоянии — она либо вышла куда-то, либо что-то заслонило ее.
Туррор Эрьелк напрягся, пытаясь диким усилием воли заставить себя пошевелиться. Ничего. Тело, ранее служившее его послушным продолжением, теперь было недвижимым и бесчувственным, как стекло.
— Ты имеешь в виду, что он может… может слышать нас?
Старуха, вероятно, находившаяся в какой-то невидимой ему нише, рассмеялась.
— Ну да, если, конечно, очнулся.
— А… а если он когда-нибудь ве-вернется?
Лающий смех возвестил, что старуха снова рядом.
— Эй, холька! — крикнула она, склонившись расплывчатым пятном над его лицом. — Когда вернешься, чтобы как следует тут всем отомстить, попроси позвать Исил’альму…
— Что ты делаешь? — взвизгнула девчонка.
Старуха вновь засмеялась — хрипло и печально, как может смеяться лишь умудренный прожитыми годами и обретенным опытом матриарх. Эрьелк знавал ей подобных. Ей знаком был секрет, ускользающий от многих, кто доживает до седых волос: понимание, что озорство и проказы помогают сохранить в старости крепость духа и жизненную силу. Но, так как любое озорство связано с опасностью, она не могла не добавить в свои речи и толику злости.
— Эх, глупышка ты, глупышка, — ее голос по-прежнему звучал над его лицом.
Она была бы похожа на его добрую, старую бабушку.
Не будь сраной крысьей ведьмой.
— Тебя что, мул в младенчестве пнул? Или твой отец лупил тебя палкой по голове?
Обиженное фырканье.
— Нет, нет, дитя мое, — сказала старуха, судя по голосу, немного отступив в сторону, чтобы осмотреть его. — Тебе не нужно бояться это прекрасное чудище.
Дыхание, разящее отчаянной жаждой и злобной тоской, словно луком и сыром.
— То, на что наложили руки Багряные маги, назад не возвращается никогда.
Грязь и дерьмо!
Может быть, он и не выжил вовсе.
Группа людей, одетых в кольчуги, немедленно явилась по зову старухи. Они грубо потащили Эрьелка куда-то, осыпая изобретательными ругательствами неподъемность его туши. Он услышал заискивающие женские голоса — что-то вроде спора об условиях, способах и безусловной необходимости перемещения куда-то его беспомощного, неподвижного тела. Пыхтя и бормоча проклятия, стражники в конце концов зашвырнули его в телегу золотаря. Ощущая голым телом, он, пожалуй, смог бы составить точную карту целых континентов и архипелагов присохшего к ней дерьма. Он чувствовал себя в целом неплохо, но не мог при этом даже пошевелиться.
Когда телегу начало подбрасывать и шатать над грудами мусора, его тоже трясло и подкидывало, будто труп. Веки Эрьелка слегка приподнялись, и он мог видеть в свете ущербной луны, заливавшем их путь под покровом ночи, парад обветшалых кирпичных фасадов на фоне усеянной звездами черноты, зиявшей между каньонов, образованных почти смыкающимися крышами. Особенно неприятная оплеуха, полученная от тележных досок, перевернула его набок, и он обнаружил, что смотрит вдоль собственных щек на крытый алой тканью паланкин, следующий за ними.
Ложе паланкина крепилось к покрытым черным лаком шестам, достаточно длинным для двадцати, или даже большего числа, носильщиков, но сейчас их было только двенадцать — рабов, что ни в коей мере не походили на таковых, поскольку были вооружены и носили доспехи. Вся процессия провоняла колдовством, острым запахом гнили, который холька ощущал даже сквозь эту шаркающую ногами темноту. Сидящий в носилках, скрытый за шелковыми занавесками, тлел пятном своего греха с тошнотворной ясностью, без тени сомнений указывающей на ужасающую истину.
Багряные Шпили и впрямь наложили на Эрьелка свои руки.
Так обстоят дела.
Неистовейшему из сынов Вайглика уже приходилось смотреть в глаза своему року. Были времена, когда опасность даже была предметом его любопытства — будь то поход в кишащий шранками лес, морское пиратство или наемничество. Нельзя родиться с такими дарами, как у него, и не прийти в конце концов к кровавым свершениям. Даже сейчас, парализованный Ритуалом, в плену у самой жестокой и могучей школы Трех Морей, он не столько мучился беспокойством, сколько задавался вопросами. Только неведение всю жизнь страшило его хоть в какой-то мере — факт, который Ститти, его наставник и приемный отец, всегда находил чрезвычайно забавным. «Знать — значит бояться», — поговаривал этот старый чурка, не делая секрета из собственной трусости. И наоборот — если о чем-то не знаешь, можно не обращать на это внимания и, ни шиша не предпринимая, обладать неиссякаемым мужеством. Нельзя бояться того, о чем ничего не знаешь. Вот почему предстоящая драка многим пьянит голову. Вот почему те, кто научен горьким опытом, становятся малодушными, воспитанными и послушными…
Поэтому на свете почти нет таких, как он — жаждущих знаний и опасности, осведомленности и риска. Его душа была перевернута с ног на голову, как говорил старый торговец шранками, а это, в сочетании с тем, что он оставался холька, делало его такой же редкой диковиной, как нимиль. «Если бы только у тебя доставало воли и дисциплины, — все Три Моря однажды трепетали бы перед тобой!»
Если бы только…
Варвар почувствовал исходящий от реки смрад. Каритусаль, подобно любому забитому скотиной хлеву, должен был куда-то девать свое дерьмо, и река Сают, во всей своей вялой необъятности, не могла не стать вонючей сточной канавой. «Зачем бы еще Багряным магам строить себе такие высоченные башни?» — частенько острили на улицах. Колеса телеги месили хлюпающую грязь. С шестами, будто торчащими из плеч носильщиков, паланкин напоминал огромного, влажного, покрытого хитином жука, куда-то спешащего во мраке. Лишенные окон ветхие амбары и склады воздвигались теперь вдоль его пути.
Влажность все росла. И паланкин, и телега остановились. Одоспешеные носильщики согнули колени и, отпустив шесты, сделали шаг в сторону. Тем не менее, паланкин остался висеть в воздухе. Рабы были просто украшением, понял Эрьелк, — и, вероятно, средством, призванным защитить своего господина от оскорблений, которым могла бы его подвергнуть распаленная религиозным экстазом толпа. Экианнус XIV с тех самых пор, как несколько лет назад стал шрайей Тысячи Храмов, яростно призывал свою паству к уничтожению школ.
Волны плескались о сваи невидимого во мраке причала. Варвар скорее почувствовал, чем увидел, как одетые в кольчуги носильщики приблизились к телеге.
Позолоченные носилки опустились, зависнув менее чем в локте от земли. Сидевший внутри откинул расшитую створку и, распрямившись, как журавлиная шея — рычаг старинного колодца, шагнул наружу. Он направился прямо к Эрьелку, двигаясь вполне бодро, несмотря на весьма почтенный возраст. Сияние Гвоздя Небес заставляло поблескивать его лысую голову, обостряло и огрубляло черты лица.
Толстые губы, рассеченные белеющим оскалом зубов. Отблески фонарного света, играющие на дне глаз.
— Скир-хираммал топта эз…
И за оставшееся ему биение сердца Туррор Эрьелк успел понять, что Ститти ошибался. В действительности, кое-кто еще разделяет его одновременную тягу к знаниям и к опасности.
Колдуны.
Ветер стегал его тело.
Его Отец Плоти, тот, что исторг его из материнских чресел, умер, когда ему было лишь четыре года. Мойяр звали его. Эрьелк о нем ничего не помнил, а его дядья неустанно твердили, что он поразительно похож на отца.
Реки текли внизу, змеясь и переплетаясь, как черные веревки. Его Отец Духа был хозяином кимрама — всего лишь работорговцем, что вел дела у Шестого Потока, верховий реки Вернма, области вблизи извечных границ племени холька. Ститти звали его, Хирамари Ститрамозес. У местных он пользовался уважением, но среди своих был лишь изгоем, которому навеки заказан вход в родной Каритусаль, где он ранее был аж Королевским Книжником, повелителем тысяч, не говоря уже о том, до каких высот его могла бы еще вознести история. Бароны, даже палатины склонялись перед ним в поисках благоволения, и так продолжалось до тех самых пор, пока по рукам не пошли некие сочинения, написанные его весьма характерным стилем, которые тяжко задели тонкую душевную организацию айнонского государя.
Покрытые чешуей башни проступали из-под покрова густых туманов.
Мойяр когда-то сумел стать лучшим поставщиком живого товара для Ститти. Шранчьи Ямы назывались так неспроста, ибо были не чем иным, как бездонными утробами, еженедельно поглощавшими этих бесноватых созданий сотнями, а в дни Священных празднеств — в еще большем числе. Все это вынуждало работорговцев всячески угождать своим поставщикам, особенно в тех случаях, когда дело касалось поставок шранков. Вот почему Мойяр и Ститти стали лучшими друзьями. И по этой же причине юный Эрьелк из-за какого-то позорного соглашения, которого ему так никто и не смог объяснить, стал после смерти отца подопечным Ститти.
Колдовские башни рогами вспарывали небо. Возвышаясь над туманной дымкой, они отбрасывали во тьму алые отблески, отражая полированной чешуей сияние Гвоздя Небес.
Вот так мальчик-холька, выросший на самом краю цивилизации, узнал все, что только можно, о великом, больном и развращенном городе Каритусаль и его наиболее знаменитых и грозных обитателях.
О тех, что раздувались от важности в своих чешуйчатых, необъятных громадах, маячивших на горизонте, притягивая и царапая его взгляд.
О Шпилях!
Эрьелк и Ститти тренировались сегодня до кровоточащих рубцов, затем скрестили свои затупленные мечи, соблюдая джнан, и, расслабив гудящие конечности, уселись у очага, созерцая и размышляя.
Манера речи Ститти была несколько небрежной, в ней слышался легкий, но обманчивый налет презрения, как если бы он рассуждал об истинной драгоценности, принадлежащей ненавидимому им человеку.
— Среди поразивших сей город хворей Багряные Шпили относятся к числу самых отвратных и смертоносных. Коллегиане утверждают, что к сему времени они проникли даже в область Ста Преисподен, общаясь с нечистыми духами. Молись, чтобы тебе никогда не пришлось иметь с ними дело.
— А если, к несчастью, мне все же придется?
— Гладь их по шерстке, парень. Ублажай их настолько, насколько тебе дорога твоя жизнь.
— А если мое сердце мне этого не позволит?
Ститти постоянно жевал семена гау-гау, стараясь держать свои мысли за зубами и предпочитая лишний раз подумать…
— Тогда твоя плоть станет твоим погребальным костром.
Где-то… Да. Он находился где-то.
— Те, кто хоть что-то знает о Каритусале, — промурлыкал рядом чей-то голос, — обязательно упомянут два наиважнейших, по их мнению, места…
Где-то, где было довольно темно.
— Шранчьи Ямы…
Он был растянут и скован — лодыжка к лодыжке, запястье к запястью, чем-то напоминая голого ныряльщика.
— …и Багряные Шпили.
Крепость оков часто нельзя оценить, просто прикоснувшись к ним. Нужно нечто большее. Эрьелку необходимо было попробовать цепи и кандалы на прочность, чтобы понять, сможет ли он разорвать их.
Просто чтобы противопоставить хоть что-то этому голосу.
— Ямы или Шпили. Где же скопилось больше злобы и нечестивого богохульства, вот в чем вопрос?
Неистовейший из сынов Вайглика извернулся в своих оковах, шипя и пыхтя от усилий. Исполинские мышцы вздулись и напряглись, повинуясь могучей воле. Вены набухли, реками и ручьями пронизывая его рельефные мускулы. Могло показаться, что сейчас из мрака обрушится потолок — таковы были мощь и неистовство этих шумных рывков.
Но его оковы даже не заскрипели.
Голос продолжал вещать, как ни в чем не бывало, не обращая на старания Эрьелка ни малейшего внимания.
— Как ты считаешь, кто из нас впитал в себя больше Проклятия?
Он стоит прямо за спиной, понял Эрьелк. Так обычно делают жрецы во время молитв и песнопений — чтобы Боги услышали их.
— Ты, любимец черни… — вопрошал голос, перемещаясь из ниоткуда в никуда, — Или же я…
Похититель наконец появился в поле зрения. Он оценивал Эрьелка, словно работорговец.
Вот черт!
Шинутра. Глаза Эрьелка не способны были даже сфокусироваться на нем — столь отвратным, гнилостным пламенем тлела его Метка. Никогда прежде ему не приходилось видеть душу, более замаранную неисчислимыми колдовскими богохульствами. Великий магистр был весьма высок ростом — вполне соответствуя ходившим о нем слухам, едва ли не выше, чем какой-нибудь разбойник из народа холька. Он был одет в странный халат из черного шелка, обернутый вокруг тела, как погребальный саван. Его плечи были такими узкими, что Эрьелку могло бы показаться, что перед ним мальчик, взгромоздившийся на другого человека, прячущегося под одеяниями. Но огромная и жуткая голова Шинутры мгновенно развеивала подобную иллюзию. Магистр был любителем чанва. Смуглый оттенок, свойственный его народу, зелье напрочь вымыло из его кожи, так, что теплое мясо, казалось, просвечивало сквозь нее. Его глаза кроваво алели. Оставшиеся на голове волосы, редкие и седые, кое-где торчали спутанными, засаленными клоками, а кое-где истерлись до голого скальпа.
— Знаешь ли ты, почему они столь радостно чествуют тебя?
Шинутра. Он казался старым знакомым, столь часто приходилось Эрьелку слышать о нем. Обитатели Червя звали его Молью, и выглядел он именно так — с этой своей огромной головой, нескладно сидящей на замотанном в странные одежды, сутулом и почти лишенном плеч теле. Кастовая знать называла его Сичариби — прозвищем достаточно пренебрежительным, чтобы ублажить коллегию, но не настолько презрительным, чтобы всерьез оскорбить школу.
Кви Шинутра, великий магистр ужасных Багряных Шпилей.
— Мне действительно интересно — почему? Почему чернь столь высоко ценит жестокую руку, но ненавидит жестокий разум?
Варвар-холька, по-прежнему раскачивавшийся в цепях после попыток освободиться, взглянул на своего ужасного похитителя и сплюнул, пытаясь избавиться от вкуса прокисшего чеснока у себя во рту.
— Вполне здраво с их стороны доверять лишь тому, кого может вместить их разум, — прохрипел он в ответ.
— Да! — воскликнул великий магистр, выказывая не столько удивление, сколько согласие. — С тем, кого легко понять, легко иметь дело! Вот почему чернь так любит подобных тебе, Свежеватель. Вот почему они связывают все свои фантазии с душами, подобными твоей. Даже маленькие мальчики в состоянии «вместить» тебя. Ты нож, подходящий любой руке…
Шинутра по какой-то неясной причине расхохотался, утерев большим пальцем сочащуюся изо рта слюну.
— Но чернь презирает подобных мне, ибо нас они удержать не могут. Вероломство — сама суть интеллекта, они знают об этом с рождения — так же, как овцы знают о волчьих клыках. Жестокий разум есть вероломный разум — вот, быть может, самая навязчивая мысль, посещающая все туповатые души.
— И что из того? — прорычал холька.
Оскорбленный взгляд.
— Но ведь именно поэтому ты здесь, разве нет?
Эрьелк извернулся в оковах и заглянул себе за плечо, уколовшись бородой.
— Ты о чем?
Шинутра бесстрастно взирал на него тем мягким, безразличным и бездонным взглядом, что можно встретить лишь у тех, кто давно обуздал и оседлал свою смерть.
— Ты находишься здесь потому, что среди своих, среди своего народа, ты был бы лишь отщепенцем.
Неистовейший из сынов Вайглика впился взглядом в великого магистра Багряных Шпилей.
Бом-Бом-Бом…
— Такова суть Проклятья, — молвил Шинутра, — быть презираемым. Это сжирает душу… и опустошает.
Однажды, когда Эрьелку только исполнилось тринадцать, Ститти обнаружил его яростно точащим нож.
— Воевать собрался?
— Они зовут меня чуркой.
Насмешливое фырканье.
— Они и меня зовут чуркой.
— Ты и есть чурка.
— Грязь и дерьмо, парень! А ты кто?
— Я холька.
— Да — а еще ты читаешь и пишешь. Обучаешься широнгу. Даже играешь в бенджуку!
— Значит, и я тоже чурка!
— Нет. Ты нечто большее, чем какой-то там чурка. И большее, чем просто холька.
— Неужели? Почему не меньшее?
— Действительно, почему?
— К демонам твои крысячьи шарады и прочую трескотню!
— Что ж — ступай, утоли свою ярость, поквитайся за поруганную честь, призови на мой дом кровную месть, погуби убогого чурку, сделавшего тебя чем-то большим, чем вся твоя родня.
Эти слова ошарашили его, как оплеуха.
— Но я должен сделать хоть что-то!
— Так сделай, — молвил хитрый работорговец. — Посмейся вместе с ними. Будь к ним ближе, покажи им широту своего характера и глубину своей души, а сам смотри на них и думай, не произнося, конечно, вслух ничего: «о эти… несчастные… вонючие… дикари…» И они почувствуют это, но так как ничего обидного от тебя не услышат, то растеряются. А растерянность — то же самое, что и страх.
— Так вот, значит, что ты делаешь! Перебрасываешься словами, как делают все чурки. Играешь с нами в свои крысиные игры — играешь в свой сраный джнан.
Работорговец пожал плечами.
— Я просто не трачу время на чью-то глупость.
— Ты делаешь кое-что еще. Ты заставляешь их глупость работать на тебя.
Кудахтающий смех.
— И что? Это разве плохо? Как ты думаешь, почему кто-то вроде меня сумел снискать подобное уважение у этих людей?
Он покачал головой, словно лошадь, как делал всегда, столкнувшись с очередными абсурдными представлениями холька о собственной чести.
— Сделай из их дурости свое знамя, парень. Смейся, чтобы показать им свою силу и донести до них всю безмерность их собственного ничтожества. Встань к ним ближе, чтобы заставить их чувствовать себя неуверенно, чтобы они могли ощутить всю свою телесную ущербность в сравнении с тобой, чтобы показать им, как быстро все их развязные выходки, вся их напускная храбрость может оказаться у них в глотке вместе с их же зубами. А сам при этом думай о том, насколько ты их презираешь — чтобы выглядеть увереннее…
— Это какое-то чужеземное помешате…
— Для них! — взревел миниатюрный человечек с внезапной яростью. — Не для нас! Не! Для! Нас!
Оба на мгновение замерли, тяжело дыша.
— Взгляни на меня, парень. Я понимаю, как ранят и жгут тебя эти слова…
— Суть человека, — крикнул Эрьелк, — определяется тем, что он обязан сделать. Даже Айенсис говорит ровно то же самое.
Но старый работорговец уже опять покачивал головой.
— Философы, — процедил он. — Вся их беда в том, что они вечно забывают свою черепушку где-то на небесах. Забудь про Айенсиса. Когда у кого-то такое сердце, как у тебя, нет большей глупости, чем задаваться вопросами о том, кто же он есть на самом деле…
— Нет…
— Да. Уж поверь мне, парень. Ты знаешь себя в той мере, в какой владеешь собой.
— Нет!
— Нет? Нет? И почему я не удивлен…
— Это кровь говорит во мне, Ститти, — кровь. Ей всегда есть что сказать.
Неистовейший из сынов Вайглика рванулся и выгнулся в приступе хохота, пронзившего окружающий мрак и грохочущим эхом отразившегося от невидимых стен. Он смеялся все громче и резче, в конце концов заставив мерзкое лицо Шинутры сморщиться.
Бом-бом…
— Грязь и дерьмо! — проревел Эрьелк, хищно оскалившись.
Великий магистр на шаг отступил под напором его дикой ярости. Среди всех хитросплетений его извращенной, богохульной души оставалась лишь одна подлинно человеческая черта, и он не мог не дрогнуть, столкнувшись с подобной статью и повадками. Варвар хохотал.
— Что с тобой, крыса? Цепенеешь ко всем чертям от страха, сталкиваясь с кем-то вроде меня?
Бом-бом-бом-бом…
Улыбка искривила бескровные губы.
— Да уж больно ты какой-то несуразный, — глумливо усмехнулся Шинутра, — аж противно.
— Уродливоголовый колдун, подсевший на чанв, жалуется на чью-то несуразность? — завыл Туррор Эрьелк еще громче.
Ему приходилось раньше встречать людей вроде Шинутры — почитающих себя мудрецами просто потому, что они умели направлять свои мысли иными, более изощренными путями. Но мысли подобны рекам — чем больше они ветвятся, тем больше появляется вонючих болот там, где раньше была твердая почва. Мудрость — это лишь безмерно раздутая хитрость. Оружие, выкованное, чтобы побеждать в ничего не значащих битвах.
— Кем? — прорычал он в лицо великому магистру. — Кем была та крыса, что я убил в «Третьем Солнце»?
Бом-бом-бом-бом…
Алые глаза сощурились.
— Так это правда. Ты и в самом деле не помнишь, что делаешь, когда Гилгаоль вселяется в твою душу.
— Как его звали? — рявкнул Эрьелк.
— Нагамезер.
— И что будет кому-то вроде меня за его убийство?
Бом-бом-бом-бом…
Еще одна насмешливая улыбка — вроде нелепой картинки, нарисованной на приклеенной к коже прозрачной пленке.
— Нагамезер… просто убыл по нашим делам, — ухмыльнулся колдун, будто бы погрузившись в воспоминания.
Бом-бом-бом-бом…
— О, так вот оно что. Я, похоже, избавил тебя от соперника. Отрезал ломоть, который сам ты отрезать не мог.
Бом-бом-бом-бом…
Великий магистр Багряных Шпилей опять ухмыльнулся, как если бы знал чью-то гнусную тайну.
— Соперник? Да нет. Просто дурачок. Нагамезер решил, что иметь дело с тобой — это что-то вроде еще одной легкой прогулки. Он вполне заслужил трепку.
Эрьелк впился взглядом в отвратного собеседника.
— Но ты ведь все равно прикончишь меня, не так ли?
— Вот еще. Нет, конечно.
Бом-бом-бом…
— Уверен, ты не удивлен, — произнесли мерзкие бескровные губы. — Каритусаль — словно корабль в бурном море, варвар. Так продолжается уже целую вечность. Иногда он может пойти ко дну из-за возмущения волн, а иногда из-за возмущения людей. Все полагают, что король и великий магистр в равной мере правят сим городом, но в действительности им владеет лишь чернь, все те бесчисленные души, что копошатся, как черви, в его кишках.
Как же так?
Бом-бом…
— И в той же мере, в которой чернь ненавидит и презирает мне подобных, — продолжил Шинутра, — она обожает подобных тебе.
Грязь и дерьмо!
Так не бывает!
— Мои братья твердят, что Ямы уже целые поколения не видели никого, кто мог бы сравниться с тобой… так что, если я убью тебя, мне это еще припомнят — припомнят так, как ничто другое на свете… — внезапный глумливый оскал разрезал лицо колдуна. — Тебя! Ничтожество! Фигляришку! Презренного наемника-норсирайца!
— А ты бы предпочел, чтобы тебе припомнили лишь то, что ты — ободранная крыса? — спросил Туррор Эрьелк, давясь утробным смехом.
Бом-бом-бом-бом…
— Ты меня провоцируешь? — прошипел великий магистр Багряных Шпилей, на диво задетый.
— Прикончи меня! Обессмерти свое имя!
— Твои слова бренчат как пустая посуда, холька. Чернь наиграется безделушкой вроде тебя и просто выбросит ее.
Бом-бом-бом…
— У-у-убей меня-я-я! — зарычал варвар. — Или когда-нибудь я убью тебя!
Тухлый цветок колдовских Напевов расцвел в узилище, и пол под Эрьелком, казалось, обрушился в бездну, в Яму более глубокую, чем та, с которой он смог бы совладать.
Бом-бом-бом-бом…
Часть вторая
«У души тысяча стремлений, у мира же лишь одно».
Чудовищные сны.
Его лицо, опаленное пламенем преисподней. Корчащиеся в огне и дыму великие храмы.
Тела, горящие, как мешки со смолой.
И затем… Комья земли, вдавившиеся в щеку. Тоненькие лучики света, пробивающиеся сквозь окружающий мрак. Гомонящие рядом голоса, прорастающие сквозь множество прочих звуков…
Какой-то рынок? Или оживленная улица?
Неистовейший из сынов Вайглика, сощурившись, поднял свою огромную руку, заслоняясь от слепящего света, и сплюнул, пытаясь избавиться от мерзкого вкуса во рту — память подсказывала ему, что это сера.
Что же произошло?
Они просто оставили его в каком-то переулке, понял Эрьелк. «Грязь и дерьмо!» — прорычал он, заставляя себя подняться на непослушные ноги. Он прислонился к почерневшей стене, чтобы собраться с мыслями и прийти в себя, и почувствовал облегчение, обнаружив, что его вещам, так же как и его телу, не нанесено никакого ущерба. Даже его меч, Кровопийца, так и висел у бедра. Навершие выглядело слегка опаленным, но лезвие было по-прежнему острым.
Пошатываясь, он подошел к выходу из переулка и окинул взглядом запруженную толпой оживленную улицу. Жара, особенно в сочетании с городским шумом, была почти невыносима. Храмовый комплекс Киро-Гиерран возвышался над потоками снующих туда-сюда прохожих. Дюжины храмовых проституток, полностью обнаженных под своими черными хламидами, томились на монументальной лестнице, с притворной застенчивостью сплетничая друг с другом. Эрьелк оказался на противоположном берегу реки Сают, в квартале Мим-Пареш, обитатели которого могли позволить себе поклоняться Гиерре, и где — что главное — валяющиеся без чувств воины могли без особой опаски ожидать, когда наконец очнутся. Окажись он в недрах Червя, воришки к этому времени уже растащили бы по кусочкам даже его собственную плоть.
Мышцы гудели от изнеможения. Болели суставы. Запястья и лодыжки саднили — кожа на них была содрана из-за его попыток освободиться. Мысли неслись вскачь. Шпили! Шинутра — сам их сраный великий магистр — допрашивал его. Ужаснейшая из школ похитила его, а затем просто выбросила, как рыбьи потроха. Он знал, что Ститти сейчас посоветовал бы ему немедленно бежать как можно дальше, чтобы расстояния и целые страны легли между ним и этими общающимися с демонами ублюдками. Забудь о всех наваждениях, связанных с оскорбленной честью и гордостью, сказал бы он ему. Грязь и дерьмо, парень! Выпивка и шлюхи — куда более дешевое лекарство, чем месть. Намного!
Но он оставался холька, и его доводили до исступления те оскорбления и надругательства, что ему пришлось вынести — висеть прикованным нагишом!
Никогда еще не приходилось ему испытывать подобного… унижения…
Бом… бом…
Никогда!
И было что-то еще… боль… или ужас. Что-то в нем согнулось и надломилось, он ощущал внутри себя какое-то головокружение, как будто некий туман лег на его чувства. Они чем-то запятнали его, замарали своим нечестивым ремеслом — он чувствовал это!
Он впустую слонялся, пока наконец не осознал, что именно ищет. На улице, напротив Храма Желания, теснилось множество торговых рядов, и ему пришлось потратить некоторое время, прежде чем он обнаружил среди них лавку медянщика. Отмахнувшись от пресмыкающегося перед ним владельца, он схватил самое большое и наилучшим образом отполированное блюдо. Изделие было безыскусным, и отражение плыло в нем, искаженное множеством вмятин, но образ его, тем не менее, оставался чистым, незапятнанным тошнотворной извращенностью Метки, что всегда выдает проклятого богохульника.
Он стоял, ошарашенный, среди всей этой кучи блестящих вещиц… Почему? Он же убил одного из них, опозорив внушающих трепет Багряных Шпилей в их же собственном городе… почему же они просто взяли и отпустили его?
Эрьелк оставил торговца, причитающего среди своих медяшек. Его мысли скрутились тугим узлом. Как и всегда, его встречала волна испуганных взглядов, за спиной раздавались шепотки, а трясущиеся руки творили охранные знаки, но этой дурацкой суеты он даже не замечал.
Всякий сброд всегда изумлялся подобным ему.
Он держал свой путь к Развалам — древнему рынку прувинехских специй, который, как шутили обитатели Червя, был едва ли не старше древнего Шира. Кругом виднелось множество жавшихся друг к другу солдатских палаток, образовывавших широко раскинувшиеся военные лагеря, достаточно обширные, чтобы можно было ясно видеть все ярусы Каритусаля. Там — над сложенными из белого мрамора поместьями и благоуханными садами Уединенности, буйством оттенков лилового, черного и золотого сверкали в свете закатного солнца знаменитые мозаики Палапаррайса: воздвигнутого самим Саротессером величественного дворца, который его развращенные потомки оскверняли своим дыханием вот уже четыреста лет.
Он взглянул на свой боевой пояс и заметил, что послание королевы Сумилоам все еще болтается там — ее благоволение, начертанное на белой ленте, какие женщины из айнонской кастовой знати повязывают обычно у своего левого бедра, когда хотят передать сообщение мужьям или любовникам. Он взял в руки эту вещицу — ту, что требовал у него первый колдун, Нагамезер — и осознал вдруг, что до сих пор не имеет ни малейшего понятия о том, что там написано.
Сторожащим Врата Лазутчиков сообщено о тебе.
Явись же, Герой!
Не все еще завоевано.
Он ухмыльнулся, задаваясь вопросом — интересно, королева действительно трепетала, как лань, когда писала все это… или она просто считает себя сильно умной?
Шинутра ошибался. Каритусаль был известен множеством вещей помимо Шранчьих Ям и Багряных Шпилей, возможно, вещей менее впечатляющих, но более распространенных. Болезни. Специи. Женщины. Косметика. Рабы. Наркотики. Все вместе они гораздо больше подходили для того, чтобы поведать кому-либо о древней столице Айнона. Она, как, пожалуй, ни один другой город на свете, заслужила множество прозвищ: Болящий Город, Город Мух, Шлюха Нираниса. В Трех Морях не было порта, куда кораблю из Каритусаля разрешили бы зайти без тщательного досмотра.
Эрьелк давно осознал, что смерть Ститти не столько сокрушила его, сколько лишила ориентиров в жизни. Те же самые бесцельные, напоенные кровью скитания, что привели его к визжащим в Ямах толпам, ранее затащили его на «Момасову Бурю», какое-то время известную как ужас купцов Трех морей. Корабль достался ему так же, как он впоследствии его и потерял — по броску игральных костей, ведь морские разбойники, отвергая весь мир, любят и почитают при этом азартные игры. Вот так он однажды и обнаружил себя сраным капитаном сраного корыта, набитого убийцами, ворами и насильниками. И тем же путем он узнал, что столица Айнона Каритусаль был центром целого мира, жившего за счет разграбленных кораблей, которые стремились прильнуть к его древнему берегу или, напротив, оставить его. Пираты Церн Ауглай славились невероятной жестокостью. Некоторые торговцы предпочитали предать огню и свои корабли, и самих себя, лишь бы не испытывать судьбу, вверяя свои жизни их ненасытной злобе. Ходившие на «Момасовой Буре» не сомневались, что их души с нетерпением ждет преисподняя, и посему каждый из них пытался высосать все, что мог, из грудей своей краткой жизни. Они были рвачами в самой сути своей, и горе тем несчастным, кого им доведется рвать.
Небеса приговорили их, и они были просто кучкой проклятых душ, любивших порассуждать о чужом проклятии. Каритусаль же для них оставался тем, в чем они нуждались, чтобы умерить муку, терзавшую их сердца, или сшить расползавшиеся трещины, то и дело возникавшие между ними. Для них столица Айнона была местом, способным, подобно умелому язычку опытной шлюхи, слизнуть на время огни их проклятия. Сверкающей диковинкой, как и описывал ее Ститти. «Каритусаль, — любил повторять он, — это лишь то, что случается, когда люди изживают свои древние законы и обычаи. В этом городе души рождаются уже дряхлыми, парень. Для них нет ничего важнее борьбы с собственной скукой. Они вечно всей гурьбой плетутся за модой, что всякий раз уже мертва или умирает…»
Каритусаль — просто то, что происходит с цивилизацией, когда она до конца исписала чернилами свиток, и теперь, раз за разом, соскребает и переписывает то, что уже было написано ранее. Это место, где разрешено все, что не мешает делам и торговле, где бессмысленное и бесцельное существование не осуждается…
Где святостью объявляется потворствование, а не умеренность.
Город нечестивцев-рвачей.
В котором непорочная королева может открыто хвастаться беспорядочными интрижками с белокожими фаворитами.
Врата Лазутчиков оказались калиткой, спрятанной в поросшей лесом расщелине у подножья Ассартинского холма. Охрана, слонявшаяся у входа, действительно была предупреждена и, демонстрируя неожиданную выправку и дисциплину, немедленно сопроводила Эрьелка на территорию дворца. Влажный полумрак царил под вековыми кипарисами. На протяжении всего пути гвардейцы лишь пару раз позволили себе взглянуть в его сторону — вероятно, именно такое указание было дано им по поводу посетителей, чтобы ухажеры их королевы-шлюшки могли надеяться сохранить свое инкогнито, понял варвар. Ни один охранник даже не удосужился проверить ленту с благоволением, что он сжимал в правой руке. Даже его оружие не вызвало озабоченности или беспокойства. Его привели к небольшому флигелю, построенному из кирпичей времен ширадской империи: многие из них выгорели на солнце, а на некоторых виднелась загадочная клинопись, причем, насколько он заметил, кирпичи зачастую были поставлены в кладку вверх ногами, боком или вообще вертикально.
Эрьелка проводили в гостевую комнату с низким потолком, не слишком богато, но заботливо меблированную. Там его ожидал человек, одетый в белый с золотой оторочкой наряд — облачение Тысячи Храмов.
— Меня зовут Юсуларес, — произнес он глубоким, мелодичным голосом.
Лицо его было гладко выбрито, но говорил он на чистом айнонском и, как догадывался Эрьелк, был родом откуда-то с сехарибских равнин. Посланник Святейшего Шрайи к Благословенной Королеве.
Пылавшие треножники, наполненные китовым жиром, стояли между небольшими диванчиками, давая достаточно света, чтобы варвар мог получше разглядеть внимательно оценивающего его человека. Его губы были настолько тонкими, что, казалось, их нет совсем, но он обладал какой-то утонченной красотой, напоминавшей странное изящество, свойственное шранчьим лицам.
— Ты жрец? — спросил Эрьелк.
Едва заметный кивок.
— Коллегианин?
Прекрасные черты потемнели, собеседник нахмурился, но было видно, что все это напускное. Глаза Юсулареса сияли в ожидании — даже в предвкушении.
— Этот мерзкий Шинутра, — осведомился он, — что-нибудь говорил обо мне?
Хотя Эрьелк и догадывался, что весь город уже наслышан о его похищении, он, тем не менее, ощутил легкий укол удивления. Тем лучше, решил он.
— Нет.
— А о благословенной королеве? Упоминал ли этот богохульник о нашей несравненной госпоже?
Эрьелк нахмурил лоб.
— Тот, первый, — он упоминал.
— Ты имеешь в виду Нагамезера. Колдуна, которого ты прикончил в «Третьем Солнце».
Проскользнувшие в голосе человека нотки удовлетворения подсказали Эрьелку, что тот не просто считает, что варвар поступил правильно, но искренне восхищается его поступком. Его собеседник был членом коллегии лютимов — длани Тысячи Храмов, что занималась преследованием, обвинением и осуждением колдунов. Юсуларес почти наверняка обладал даром Немногих — способностью видеть Метку, но, как и Эрьелк, он отказался от обладания проклятой силой, что была ему доступна. Правда, в отличие от Эрьелка, он предпочел служение Богу Богов тому, чтобы взять свою судьбу в собственные руки. Он отправился в Святую Сумну, где долгие годы обучался и размышлял над Трактатом и «Хрониками Бивня», чтобы однажды стать одним из тех, кто защищает Три Моря от величайшего и ужаснейшего богохульства из всех существующих — колдовства.
— Шинутра утверждал, что Нагамезер остался в живых, — возразил Эрьелк.
— Это, само собой, ложь, но Шинутра нипочем не признался бы, что Нагамезер сдох. В городе должны считать, что он жив, иначе Шпили не отпустили бы того, кто прибил одного из них.
Варвар пожал плечами.
— Он во что бы то ни стало хотел, чтобы я позволил ему прочесть вот это, — Эрьелк взмахнул измочаленной белой лентой.
Взгляд коллегианина метнулся к благоволению королевы и обратно к лицу холька.
— А позже, когда они допрашивали тебя в Кизе?
— Они пищали, как крысы, которыми и являются, но ни разу даже не упоминали о ней.
— Довелось ли тебе стать свидетелем каких-либо богохульств?
Неистовейший из сынов Вайглика усмехнулся в ответ:
— Ты тут коллегианин. Вот ты и скажи мне.
С тех пор как Туррор Эрьелк оказался в Каритусале, ему довелось побывать на многих диванах, принадлежавших кастовой знати. Путь, что лежал к дивану королевы Сумилоам, отличался от прочих лишь царившей вокруг роскошью и размахом. После разговора с Юсуларесом Эрьелка отвели в бани, где небольшое войско рабов счистило и смыло с его волос и кожи все следы городских улиц. Бледный писец переписал и куда-то уволок все его вещи. Затем его потащили в семейную часовню, где заставили принести клятву благоразумия перед каким-то несуразным идолом. И еще больше двух страж прошло, прежде чем два необъятных евнуха Сансоры наконец повели его, одетого лишь в белую церемониальную ширадскую юбку, на встречу с благословенной королевой. Невероятная пышность дворцового убранства сперва заставила варвара-холька обомлеть. Глаза жаждут блеска так же, как уста жаждут влаги, и для того, кто, подобно ему, родился на задворках цивилизации, эта нескончаемая череда изукрашенных блюд и инкрустированных драгоценными камнями кубков превосходила все, что ему доводилось видеть. Но он был не настолько глуп, чтобы благоговеть перед всей этой показухой. Ститти всегда говорил ему, чтобы он не забывал о страданиях, стоящих за подобной кричащей роскошью: запоротые насмерть рабы, искалеченные ремесленники, разграбленные храмы. «Из-за чего же еще твои родичи идут на смерть, добывая шранков мне на продажу? Смерть и убийства, парень. Смерть и убийства — вот фундамент любого великолепия».
Палапаррайс был склепом в той же мере, в какой и дворцом, напомнил он себе. Множество людей перемололи в муку, чтобы создать его. Только сад Наслаждений выбивался из местной монументальности и царивших вокруг намеков на смерть и мучения. Слишком много земли. Слишком много жизни. Цветущие лотосы заполняли чернеющие водоемы, во влажном полумраке свисали изысканные орхидеи. Золоченые статуи взирали с галерей, где клубился благоуханный дым, напоенный ароматом сандала и мирры. Тропинка вела куда-то вниз, петляя подлеском, выращенным так, чтобы придать ему определенную форму. Сопровождаемый жирными чернокожими евнухами, варвар размышлял — неужто крысы и впрямь могут вырастать столь огромными? Впереди, среди зарослей бамбука и акации, виднелся декоративный грот — округлая ложбина, уставленная пышными диванами вдоль стен и дополненная низким — не выше его голеней — покрытым лаком столиком, стоящим в самом центре. Высокие фонари пылали позади бумажных ширм, украшенных затейливым узором из сплетающихся драконов. Проходящий сквозь них свет создавал на беломраморном полу грота свирепые, яростные видения, полыхавшие багровыми и алыми отблесками. В воздухе витали ароматы амбры и запах сырого торфа.
Юноша, скорее даже мальчик, и женщина, в которой он тут же узнал королеву, расположились друг напротив друга, устроившись на подушках. Обнаженный меч лежал на заставленном золотой посудой столе меж ними. Оба евнуха немедленно упали на колени, с яростью взирая на варвара, поскольку тот из противоречия остался стоять.
Королева нахмурилась, но мальчика все это, казалось, не обеспокоило ни в малейшей степени. Он, лучась от счастья, вскочил на ноги и радостно воскликнул:
— Какая честь! Ты превращаешь это место в храм Божий, Священный Свежеватель, в подлинный храм!
Сумилоам обратила свое хмурое лицо к юноше.
— Это Хозия — старший сын моего мужа, — сказала она, стрельнув в Эрьелка своими огромными, подернутыми поволокой глазами, — он сумел настоять на встрече с тобой.
— И я ослеплен! — продолжал орать Хозия. — Взгляни на него, мачеха! Разве он не сама воплощенная свирепость?
Эрьелк заметил, что это его меч — Кровопийца — столь небрежно брошен на стол промеж тарелок и кубков.
— Хм-м. Ну да, пожалуй.
— Ты отмечен, северянин! На тебе печать бога войны!
Неистовейший из сынов Вайглика усмехнулся. Некоторые айнонцы видели в Ямах нечто подлинно религиозное, нечто более возвышенное, чем просто кучку мартышек, орущих от вида крови. Хозия, похоже, был как раз из таких.
— Скольких ты убил, как ты думаешь? — завывал подросток. Он не столько подошел, сколько был, казалось, поднесен к варвару каким-то порывом. — Уверен, что такие, как ты, не ведут никаких подсчетов, но если предположить — то какое бы число ты назвал?
Грязь и дерьмо! Да он, варвар, понимал в джнане больше, чем эта лоснящаяся крыса.
— Шранков или людей? — спросил он.
Хозия не сможет выжить под тяжким грузом своего нечестивого наследия, понял Эрьелк. Он для этого слишком чокнутый и слишком мягкотелый. Королева обхватила руками обнаженные плечи, возможно, тоже ощутив неумолимую поступь рока, но взгляд ее при этом не отрывался от Эрьелкова голого торса…
— Ступай, ступай, Хозия, — воскликнула она с той нежной досадой в голосе, которую люди обычно приберегают для глуповатой родни. — Ты ведь уже посмотрел на него!
— Быть может, мы еще поужинаем потом? — умоляюще спросил его мальчик. — Мне столь многое хочется обсудить!
Эрьелк понял, что пялится как слабоумный. Просто он вдруг заметил в тени бамбуковых зарослей несколько коленопреклоненных фигур — почти дюжину рабов, полукругом дежуривших на назначенных им местах и, вне всяких сомнений, с нетерпением ожидавших возможности удовлетворить малейшие прихоти королевы.
Крысы. Хорошенько выдрессированные крысы.
— Мы м-могли бы выпить… — канючил принц.
Шранки без конца вопили в своих загонах той ночью. Но слух у Эрьелка был неестественно острым. «У тебя слух, как у „тощих“», — всегда говорил ему Ститти. Он услышал скрип досок наверху и затем шарканье сапог на нижнем этаже. Голым он выскользнул из своей постели, его безволосую кожу обожгло ночным холодом. Схватив меч своего умершего отца, он стремглав бросился вниз по лестнице, прокрался через сумрак кухни, мимо остывшего очага, и проник в кладовку, где Ститти хранил посуду. Там он обнаружил одетого во все черное работорговца, роющегося в холщовом мешке.
— Куда ты ходил? — спросил Эрьелк хриплым со сна голосом.
Ститти резко развернулся, его глаза сверкнули белыми пятнами с зачерненного лица.
— Парень? Ступай обратно в постель!
— У тебя лицо в саже. И ты весь в крови.
Долгое молчание.
— Священный обряд моего народа. Один из тех, о которых нельзя распространяться.
— Кто? — настаивал мальчик. — Кто это был?
— Грязь и дерьмо! Ступай обратно в постель!
— Кого ты убил?
И снова молчание — еще более долгое.
— Камана Фирасеса, — не моргнув глазом, наконец ответил Ститти. — За кровную обиду, о которой тот даже не знал, что она существует.
— Фирасеса. Из торговой миссии? Да ведь он вроде только приехал.
— А обида ждала его здесь годами.
Глаза юного Эрьелка сощурились.
— А ведь ты даже не вспотел. И в глазах у тебя совсем не видно тревоги… Ты уже делал это раньше!
Беспощадность, сверкнувшая в глазах работорговца, была ему лучшим ответом.
— Пришло время тебе поучиться, — произнес Ститти.
— Поучиться чему?
— Широнгу.
— Широнгу?
— Это продолжение джнана. Нечто большее. Большее, чем просто обычаи и уловки. Большее, чем игра в бенджуку словами.
Юный варвар наконец опустил меч.
— О чем это ты?
Взгляд айнонца стал колючим. Он искоса посмотрел на юного холька, как смотрят на детей терпеливые, но жестокие мужи.
— О крови.
Королева Сумилоам потакала прихотям своего старшего пасынка — наследного принца — не больше и не меньше, чем требовалось, чтобы унять его затуманенный разум.
Хозия был из тех ни на что не годных сыновей, мальчишек, способных лишь мечтать о талантах, каких у них никогда не будет, человеком, который в присутствии мужчин всегда будет оставаться ребенком. Изолированный от всех самим своим происхождением и положением, вечно пребывающий в плену фантазий, Хозия был просто неспособен постичь мрачную истину о своем месте в этом мире и той судьбе, что определила ему история. Его мачеха зашла слишком далеко, чтобы заставить его удалиться в сопровождении жирных евнухов, но он по-прежнему не обращал ни на что внимания.
— Старшенький моего мужа — тот еще идиот.
Эрьелк всегда вел себя весьма раскованно с женщинами, с которыми собирался спать, вне зависимости от их красоты или положения.
— Ты сильно рискуешь, так говоря о нем.
Она кинула быстрый взгляд на стоявшую рядом прислугу.
— Так он же не может нас услышать.
Холька фыркнул.
— Но другие-то могут. В таких черепушках, как у него, всегда многовато дырок, но тем легче вложить в них тлеющие угли.
— О чем ты, варвар?
— О том, что ты слишком обленилась, решив, что весь мир потакает твоим беспечным капризам. Но это лишь видимость.
— Ты назвал меня обленившейся? Свою королеву?
Он стоял с той суровой, величавой неподвижностью, которую всегда использовал, чтобы привести в замешательство людей из высших каст. Пусть они пытаются дергать за невидимые ниточки, играя в свой джнан. Подлинная сила всегда побеждает.
— Нет, — ответил он, — я назвал обленившейся Сумилоам…
— Кого?
— Сумилоам. Женщину, обладавшую достаточной хитростью, осторожностью и терпением, чтобы суметь занять то место, которое заняла. — Он склонился над ней и почувствовал дрожь, что пошла в ответ по ее телу. — Та женщина, готов поспорить, не оценила бы твое безрассудство.
Ее глаза оценивающе прищурились. Возможно, как и Хозия, она запала на него еще до его появления здесь. Возможно, она провела всю прошлую ночь в томлении, ожидая их встречи. Но если нет, то, вне всяких сомнений, теперь-то она точно запала на него. Сумилоам была актрисой. И убийцей. Но сейчас, одной лишь этой фразой, он раздел ее, сорвал одежду с мест куда более сокровенных, чем ее чудесная смуглая кожа.
— Так это правда, — сказала она с придыханием, — то, что про тебя говорят.
— А что про меня говорят?
Улыбка, исполненная девичьей застенчивости.
— Что ты ухаживаешь за женщинами столь же свирепо, как и сражаешься.
Он положил свою огромную, покрытую шрамами руку на золоченую спинку дивана, нависая над королевой.
— Правда в том, — сказал он, — что я лишь кажусь свирепым, но в действительности, так же как и ты, стремлюсь поддаться в этой гонке.
Жар сгущался меж ними, окутывая грот. Она подняла ладонь и пробежалась пальцами по его груди и животу, скорее намеком, чем касанием воспламеняя его кожу. Ее левое колено медленно сдвигалось наружу, одновременно как бы и избегая его близости, и приглашая.
— А скажи мне, Священный Свежеватель, цветет ли порченая роза ярче и ненасытнее, чем луговые ромашки?
Боковым зрением он увидел какую-то тень, пробравшуюся через мешанину зарослей, чтобы проскользнуть к гроту и занять место среди полукруга ожидающих приказа слуг. Еще один раб?
Он сжал ее грудь мозолистыми пальцами.
— Она не порченая, — прорычал он, заглушив ее стон, — просто ослабла.
Она выскользнула из его объятий и вскочила, пританцовывая и кружась.
— Ну давай, варвар, — озорно воскликнула она, заходясь каким-то сиплым, скорее мужским, смехом, — напои Сумилоам хитростью и мудростью. Обрети награду, служа своей королеве.
Ее черные как смоль волосы были заколоты булавками и уложены в затейливую прическу, модную нынче у высших каст. Лицо ее было скорее искренним, чем прекрасным, скорее правильным, чем утонченным — и все из-за подчеркивающих ее исключительность глаз — глубоких, карих и сияющих, столь же бездонных, как глаза знатных женщин на древних ширадских скульптурах. Она была одета в длинное сари, сшитое из белой парчовой ткани, прикрывавшее ее тело от плеч до лодыжек, не считая, конечно, длинного разреза, идущего слева — на «стороне желания». Когда она повернулась, чтобы отвести его к огромному дивану, располагавшемуся чуть ближе к безмолвному полукругу рабов, подол ее платья закружился и, распахнувшись, подобно страницам раскрывшейся книги, явил его взгляду умащенное ароматными маслами сокровенное великолепие.
Прикрыв на мгновение глаза, он вдруг узрел сотрясающегося от смеха Шинутру, огромная голова колдуна просвечивала розовым мясом.
На какое-то мгновение улыбка Эрьелка угасла.
— Ну давай, возглашенный чемпион, — промурлыкала Сумилоам, королева Айнона.
Кровь или семя, как говорят среди его народа. Кровь или семя.
— Освежуй свою благословенную королеву.
Что-то должно излиться.
Она слегка вскрикнула, когда это случилось, а затем они соединились — тело к телу, пульс к пульсу — и их нагота затрепетала, как золотой лист под ударами молота.
— Что ты? — ахнула она, словно от боли.
— Холька, — выдохнул он.
— Да… но что такое… холька?
— Мальчик, — начал он, но запнулся, вновь узрев внутри себя безумный лик Шинутры. — Мальчик с двумя сердцами родился среди нашего народа в давние дни. Его звали Вайглик…
Она медленно покачивалась на его бедрах. Ее брови поднялись, изогнувшись полумесяцем, а глаза подернулись томной поволокой.
— И я — неистовейший из его потомков, — закончил он, дыша глубоко, словно бык.
Мягко улыбнувшись, она запрокинула голову и вместо того, чтобы стерпеть щекотку, слегка подула, прогоняя непослушный локон, заслонивший ее глаза. Все это лишь распаляло его.
— И зачем… — вновь ахнула она. — Зачем ты явился в мой город?
Его первой любовницей в Каритусале была одна вдова, давно остававшаяся бесплодной. «Ты — опасность», — прошептала она ему как-то. Эта опасность превратила Эрьелка в самый желанный наркотик. Ее терзал страх, что столь могучее семя все же сумеет в ней укорениться.
Страх и желание узнать.
— Затем, что лишь этот город может вместить меня.
Тихий крик исторгся из неги ее осторожных усилий.
— Лишь Каритусаль достаточно безумен, чтобы я оставался в своем уме.
Это казалось чем-то мистическим — говорить все эти слова, погружаясь все глубже в сладостное соитие… Произносить все эти речи.
И тут, глазами своей души, он вновь узрел кудахтающего Шинутру. Когти прошлись вдоль его живота, поглаживая рыжий пушок.
Желудок скрутило узлом. Его второе сердце сжалось в грозящий кулак. Бом-бом…
— Ты имеешь в виду… порочен, — прошептала она.
Скрежет хитиновых лапок.
Он перекатился на нее, терзая ее силу своей несравненной мощью, позволяя ей ощутить его естество во всем его молотящем великолепии. Смуглая кожа, придавленная красной. Ее крик, присоединяющийся к его крику… тихий шепот… медленно… медленно… ее ноги все больше раздвигались, уступая напору его бедер, из ее груди извергся хрип изумленных рыданий. Его дыхание вырывалось наружу подобно рыку дракона, он изгибался дугой, чувствуя, как она нанизывается на него, всякий раз вздрагивая и трепеща, и это лишь придавало чистоты его блаженству…
Вот! Вот, что случилось!
Шелушащаяся, чешуйчатая кожа.
Она задыхалась, хватая ртом воздух, как будто бы видения, возникающие в его голове, вдруг окружили их.
Варвар моргнул и опять узрел Шинутру — ссутулившегося, засаленного и уродливого. Усиленно трудящегося над его чреслами. Весь мир взбрыкнул и задергался в цепях и оковах…
Что они сделали с ним?
Неистовейший из сынов Вайглика взревел, ублажая королеву своим пронзающим напором, наполняя до краев чашу ее ненасытного желания, переполняя ее, заставляя излиться криками страсти, превращая всех ее предыдущих любовников в застенчивых ребятишек…
В особенности ее размалеванного мужа.
Сумилоам вопила в бреду, заливаясь смехом.
А варвар-холька заметил вдруг короля Айнона, стоящего неподалеку и делающего вид, что он всего лишь один из рабов-прислужников. Вот! Вот! Вот, что случилось!
Его кожа вспыхнула алым. Бом-бом-бом-бом-бом-бом…
Скованный цепями и вздернутый над преисподней. Удушливая вонь дымящейся серы. Разящий ужас. Нечто мерзкое охватывает его бедра, взбирается, седлает его… Бом-бом-бом-бом-бом-бом-бом…
Сумилоам стонала, умащивая его соками своего блаженства, а Красногривый выл, заходясь немыслимым хохотом. Яростный стук его второго сердца достиг наивысшей точки. Бом-бом-бом-бом-бом-бом…
Он ревел, как дракон, как вырвавшийся с Той Стороны демон… Бом-бом-бом-бом-бом-бом…
А Шинутра хрипел, исполненный бешеной злобы… Бом-бом-бом-бом-бом-бом…
— Ну, давай, порази же теперь сию истинную Яму своим гнусным обликом!
Сумилоам рыдала от… от… Бом-бом-бом-бом-бом-бом…
Вопли. Свистящие розги. Блеск паучьих глаз. Зияющие чудовищными непристойностями щели.
— Насилуй его! — завизжал во весь голос великий магистр.
Бом-бом-бом-бом-бом-бом…
— Разори его плоть. Да наполнит срам его душу! Трахни его! Да! Да!
Очнувшись на речном берегу, под сколоченным из гнилых досок причалом, Туррор Эрьелк обнаружил себя свернувшимся возле Кровопийцы и одетым лишь в липкую грязь и засохшую кровь. Когда он, наконец, решился выползти из укрытия и осмотреться, то увидел, что во всех кварталах Каритусаля бушуют пожары, а густые клубы дыма черным покровом окутывают небеса. И хотя он не помнил почти ничего из случившегося, кроме того, что крутил любовь с королевой в дворцовом гроте, он мог ясно видеть отпечаток произошедшего в запекшейся крови, багровой коркой покрывавшей его с головы до ног.
Визжащих видений долго ожидать не придется.
Шинутре не было нужды пятнать его богохульным Проклятием, а достаточно было лишь довериться тому проклятию, что уже жило в его крови. Достаточно было лишь немного узнать его, чтобы суметь сотворить из него нож в еще одной руке…
И Туррор Эрьелк покинул Каритусаль, зная, что даже если ему доведется вернуться, он пожнет урожай своего отмщения, лишь когда тот дозреет… Как научил его Ститти.