Тьма в полдень — страница 25 из 104

Эта мысль не вызвала в нем почти никакой реакции. Что из того, что угнали, что из того, что он ее когда-то любил, что она казалась единственной и необыкновенной – девятиклассница, похожая на Лукрецию де Пуччи. Неделю назад, в Ново-Украинке, он видел, как пьяные полицаи выводили из дома скрывавшуюся там еврейку, тоже совсем молоденькую, лет семнадцати, и тоже похожую на итальянку со старинного полотна. Он видел ее глаза. Он видел воронку на Подгорном. Что ему теперь до того, что Людмилу Земцеву угнали в Германию!

Глава девятая

Это был первый эшелон, и из Энска его отправляли торжественно: были флаги, песни, духовой оркестр играл марш, представитель гебитскомиссариата произнес энергичную речь о задачах, стоящих перед населением «освобожденных от жидо-большевистского ига» областей. Потом, целую неделю, мимо открытой двери теплушки под похоронный перестук колес неудержимо и для многих невозвратно уходила на восток Украина – молчаливое круженье белых полей, наспех восстановленные мосты, обугленные развалины полустанков и скелеты вагонов, растерзанных бомбами в августе, в июле, в июне. Безостановочно и неудержимо уходила на восток родная земля, и, словно стремясь ее догнать, с ревом и грохотом неслись навстречу немецкие составы – вздыбленные под брезентами орудийные стволы на платформах, горбатые очертания танков, набитые горланящим пушечным мясом зеленые пассажирские вагоны...

Большую часть времени Людмила проводила на своем месте на нарах, в самом темном углу теплушки. Ею овладела какая-то мертвящая апатия. Девушки вели себя по-разному: одни плакали, другие во всеуслышание ругали немцев и все их порядки, третьи утешались разговорами о том, что живут, мол, люди и в неметчине, неизвестно еще, куда попадешь, а вообще поездить и посмотреть свет тоже интересно, – что они видели до войны? Теперь зато хоть в Европе побываешь.

Людмила, всегда такая общительная – в школе и в комсомоле ее считали прирожденной общественницей, – здесь держалась замкнуто. Почти не вступала в разговоры, никого не утешала, ни с кем не спорила. Она была уверена, что погибла. Встреча со страшной фрау Винкельман глубоко ее травмировала. Почем она знает, что в Германии с нею не случится того же?

Тане она всего так и не рассказала, просто не смогла себя заставить. Сказала только, что начальница хочет сделать ее своим личным секретарем-переводчицей и что такого предложения она, естественно, принять не может. В тот день, когда нужно было дать ответ фрау Винкельман, Таня пошла на биржу вместе с ней и осталась ждать у подъезда. Разговор с начальницей был коротким, – через десять минут Людмила вышла на улицу и молча показала Тане свою регистрационную карточку, жирно проштемпелеванную большой буквой «R». Один удар штампа превратил ее в рабыню. «Мы все-таки живем в гуманный век, – сказала она, пытаясь улыбнуться. – Раньше это делали каленым железом...» Таня обняла ее и заплакала навзрыд прямо на улице. Никто из прохожих не удивился, – перед дверьми арбайтзамта всегда кто-то плакал...

В вагоне было холодно, – девушки все время толпились у отодвинутой двери, и железная печурка посередине не справлялась со сквозняками. Да и уголь приходилось экономить, суточной порции едва хватало. Правда, топливом им удалось немного разжиться в Проскурове, где эшелон простоял почти целый день; на соседнем пути оказался состав с углем, и наиболее отчаянные, не обращая внимания на ругань охранников, ухитрились накидать в вагон с мешок отличного антрацита. Девчата из других теплушек последовали их примеру. Полицаи запыхались, бегая взад и вперед и раздавая пинки и затрещины. В конце концов прибежал сам пан вахмайстер – начальник охраны эшелона, красномордый толстяк, обидно похожий на Тараса Бульбу.

– Посказились, курвы! – орал пан вахмайстер. – Зараз позапираю вагоны – до самого Берлину носу не высунете, трясця вашей матери!! Геть по местам, шлендры непотребные, паскуды!

– Ну ты там потише, – издевательски, с ленцой, отозвался голос из темноты теплушки. – Ишь, разорался! Мы еще немцам скажем, чем там твои бандиты занимаются. На каждой станции уголь на курей да на самогонку меняете, думаешь, никто не видит! То-то нажрал ряшку – шире задницы...

Пан вахмайстер побагровел еще больше и убежал доругиваться к другому вагону.

Людмила лежала, кутаясь в пальто, подмостив под голову рюкзак. Как тогда сказала Таня – «угораздило же нас родиться в историческую эпоху»? Для историков эти сороковые годы будут просто кладом... для историков, для социологов. Сколько проблем, сколько неожиданностей! Вдруг, в середине двадцатого века, в цивилизованном государстве возрождаются институты рабовладельческого общества. Как? Почему? Никто ведь этого не предвидел, не мог предвидеть. И вот по тем самым местам, где четыреста лет назад татары гнали на невольничьи рынки свой ясырь, снова везут полонянок – на этот раз, правда, в другом направлении. И везут не в гаремы, а на заводы, только и разницы. А впрочем, и на этот счет нельзя быть уверенной...

Ей теперь почему-то было уже почти не страшно. Так или иначе, она пропала. Глупо как все получилось... Не сорвись она тогда на бирже, не вступи в разговор с этой Винкельман, та не обратила бы на нее никакого внимания. Кто ее дернул вылезти со своим знанием немецкого... В такие моменты ведь не всегда соображаешь, что лучше и что хуже. Ее просто взорвал этот наглый тон: «...могла бы сойти за девушку из хорошей семьи, если бы не отрепья...» До чего глупо, надо было взять себя в руки, ответить через переводчицу и уйти...

Да, надо было сделать именно так, но получилось иначе. За себя, в сущности, ей уже не страшно. Что еще могут с ней сделать? А за Таню страшно: как она там будет, совершенно одна, такая неприспособленная, слабая?..

Интересно, что пережила доктор Земцева, когда прочитала в сводке об оставлении Энска. А может быть, ей вообще некогда читать сводки? Интересно, приехал ли туда Кривцов. И что он сказал, встретившись с сотрудниками института. Пожалуй, единственное, что ему теперь остается, – это утверждать, что все, кого он должен был эвакуировать, погибли во время бомбежки. Сейчас никто не проверит, а потом... потом всегда можно найти какое-нибудь объяснение. Так или иначе, если только Кривцов добрался до Ташкента, ее уже считают мертвой. Ну что ж, тем лучше.

Они стояли в Проскурове до самого вечера. После обеда эшелон перегнали на другой путь, по соседству с санитарным поездом. Вагоны, с наглухо замазанными белым окнами, с огромными кровавыми крестами на стенках и крышах, наводили на мысль о кладбище, – длинные, тихие, они были похожи на гробы. Девушки притихли, столпившись в дверях.

– Тоже небось и немцам достается...

– А ты думала! Это еще морозы настоящие не вдарили, а то запрыгают. У нас стояли, так один все жаловался: «Никс гут Украина, кальт, плёхо»... Будет им еще «кальт»!

– А нехай, мы их на галушки не звали. Сидели бы у себя в неметчине...

– Девчата, чего это написано на вагоне? А ну, кто умеет по-ихнему! Слышь, Люда, глянь-ка – чего написано, «Митрофан», что ли, какой-то...

Людмила выглянула: поверх широких окон санитарного вагона шли большие выпуклые буквы «MITROPA», из-под облупившейся камуфляжной краски на О была видна потемневшая позолота.

– Не знаю, девочки, – сказала она. – «Митропа»? Может быть, название какое-то? – Она вспомнила «Красную стрелу», на которой в прошлом году возвращалась из Ленинграда, и догадалась. – Это, наверное, название экспресса.

– Во, девчата, – вздохнул кто-то, – чего война наделала. Когда-то в этом вагоне люди отдыхать ездили.

Вечером бывший экспресс бесшумно тронулся и, медленно набирая ход, ушел на запад, – молчаливая вереница четырехосных пульмановских гробов, помеченных кровавыми крестами. Наконец двинулся и эшелон. Девчата закрыли дверь, в полумраке тускло светилась докрасна накаленная реквизированным антрацитом печка. «Ой, не свиты мисяченьку», – тоскующим сильным голосом запела Наталка Демченко – та самая рыжая насмешница, что переругивалась с паном вахмайстером. Кто-то заплакал.

– Чего зажурились! – крикнула Наталка, оборвав песню. – Не дрейфь, девчата, мы еще с тех фрицев юшку будем давить. А ну, заспиваемо чего повеселее! «Як була я маленька» – все знают?

Як була я маленька -

Колыхала мене ненька!

Ой дуб, дуба, дуба,

Дивчина моя люба...

А як стала пидростаты –

Стали хлопцы колыхаты...

– Ой дуб, дуба, дуба, – подхватили девчата. В следующем куплете Наталка загнула такую импровизацию, что все покатились от хохота.

Ночью эшелон пересек границу, – об этом догадались только утром, увидев написанное не по-русски название полустанка. Стало еще холоднее, болты и заклепки на стенах обросли инеем, дверь теперь уже не открывали, оставили только маленькую щель для вентиляции. Снаружи проплывал чужой галицийский пейзаж – заснеженные холмы, каменные фольварки среди ржавых дубовых рощ, островерхие костелы. Не останавливаясь, эшелон прошел через Львов, по-новому Лемберг, – большой, сказочно красивый в розовом и серебряном морозном тумане, и снова под стук колес потянулась мимо ровная снежная пустыня.

В пересыльном лагере Перемышль было много народу, в основном молодежи из западных областей – Львовской, Винницкой, Ровенской. Население все время менялось, почти ежедневно какой-нибудь новый эшелон разгружался на подведенной к лагерю ветке, а потом эти же теплушки, приняв очередную партию полонянок, шли дальше – в Силезию, или в Померанию, или в Восточную Пруссию. А то и куда-нибудь в Вюртемберг.

Одних отправляли сразу, другие жили здесь уже по две недели. Впрочем, эти не горевали, – торопиться было некуда. Кормили в лагере сносно, на работу не гоняли, если не считать обычных дежурств по кухне и по уборке территории.

Каждое пополнение прежде всего проходило санобработку и медосмотр, но накануне прибытия эшелона из Энска произошла авария в котельной и баня не работала три дня. На четвертый день утром их погнали в одну из новых секций (по перемышльской тюрьме можно было изучать историю, площадь она занимала огромную, поделенную на дворы и дворики, и рядом с приземистыми кирпичными бараками времен Франца-Иосифа высились бетонные корпуса, возведенные здесь перед самой войной). В обширном холодном помещении, пахнущем сыростью и дезинфекцией, девушек встретила раздраже