Тьма в полдень — страница 39 из 104

А листья сгребают в кучи и жгут, и терпкий, горьковатый дымок расплывается по притихшим улицам. На солнце он кажется совсем синим.

Как любила Таня эти костры! Тогда, в сентябре, они несколько раз опаздывали из-за этого в школу. «Послушай, ну постоим немножко, смотри, какая куча, сейчас он ее подожжет... А до звонка еще целых семь минут, и вообще смешно – торопиться в школу, это не кино, правда?»

Он открыл глаза, увидел над собой шатающийся, из желтых облезлых планок, потолок вагона, увидел плывущие к вентилятору струи махорочного дыма, услышал голоса спорящих попутчиков. Где-то в немыслимо далеком мире, словно на другой планете, остался зеленый город его детства, дом, школа, изрезанная перочинными ножами скамейка, на которой он впервые обнял любимую и впервые – ладонями, сердцем, всем своим существом – ощутил жаркую невесомую тяжесть девичьего тела.

Все это было так далеко, что уже воспринималось им не как реальность, а как что-то прочитанное в книге или услышанное от другого. Это даже перестало быть его прошлым.

Теперь, вспоминая о прошлом, он вспоминал только войну: разламывающую позвоночник усталость на сорокакилометровых переходах, неумело намотанные и растирающие ногу портянки, свинцовую тяжесть полной походной выкладки и запах псины от набухшей под дождем шинели. Он вспоминал мертвенное сияние ракет над Стручью, над малиновыми трассами и тонущими среди пулевых фонтанчиков товарищами, вспоминал раскисшие от осенних дождей дороги Смоленщины, и радость первой победы, и бабьи вопли на заснеженных пепелищах Подмосковья.

Это, и только это, было теперь его настоящим прошлым.

А будущего он не мог пока разглядеть. Оно было затянуто мглой, и сквозь эту мглу, раскачиваясь и тускло вспыхивая отраженными бликами на скошенных броневых листах, опять и опять, как много раз во сне после того боя, шли на него серые, цвета пережженной земли и пепла, меченные черно-белым крестом низколобые танки...

Сергей грубо выругался и повернулся на бок, плотнее натягивая на уши поднятый воротник шинели, – в вагоне было холодно, из расшатанной оконной рамы тянуло ледяным сквозняком. Спор внизу продолжался, уже на повышенных тонах.

– ...Вы меня не пугайте, я пуганый, – зло и громко говорил кто-то, – судя по голосу, тот самый из двадцать шестой армии. – И я вам объясняю вполне объективно, как это получилось! На Украине до коллективизации зажиточных было не меньше, чем на Дону или на Кубани, в основном крепкие мужики, хуторяне; середняк у них был покрепче нашего кулака. Вы что ж думаете, что ихнее сознание за две пятилетки переделалось? Или что они тридцать второй год забыли? Бросьте агитацию разводить, нашли время...

Говоривший замолчал, послышалось щелканье зажигалки, потом он выругался и попросил прикурить.

– Я считаю, война людей сама рассортировала, – примирительно вмешался другой голос – В тылу, понятно, это не так заметно, а вот на фронте... Чего, в самом деле, народ прошел с боями полтысячи километров, заметьте – отступая, в самый трудный период. Кто хотел, тот всегда мог остаться, мало ли их по селам разбрелось «в зятья»... А ведь как иной раз бывало: выйдут люди из окружения, оружие, знамя сохранили, еще и из трофеев кое-что прихватят, а тут начинается... «При каких обстоятельствах, да как, да почему?..»

– Странно вы рассуждаете, товарищ майор, – возразил другой голос, помоложе и повыше тембром. – Как будто под видом окруженца не может явиться любой диверсант, да хотя бы и просто разведчик! Враг – он хитер, вы его повадок еще не знаете...

– А вы потрудитесь меня не учить! – вскипел майор. – Я его повадки на собственной шкуре изучал, когда вы, извиняюсь, титьку сосали!

– Ладно, ладно, товарищи, – успокаивающе вмешался кто-то. – О чем тут спорить, бдительность во время войны безусловно нужна, речь идет о перегибах.

– О бдительности никто не спорит, – опять послышался злой голос человека из двадцать шестой армии. – В душу людям нельзя плевать, вот про что я толкую!

– Дело даже не в перегибах, – сказал уже спокойно майор, как видно из отходчивых. – Дело в нервах, вот в чем. Что греха таить, войну мы себе иначе представляли, кто мог думать, что она так обернется. Ну, занервничали, понятно. Отсюда и недоверие излишнее. Капитан совершенно справедливо сказал: плохо мы до сих пор воевали, неграмотно и неумело... Да я не о людях, – повысил он голос, очевидно в ответ на какое-то не расслышанное Сергеем возражение. – Кто о людях говорит! Бойца нашего я знаю, против нашего бойца ни один солдат в мире не выстоит, уж на что отменные солдаты у японцев... Ну, те дисциплиной берут, видел я их в Монголии, у них все по божественной иерархии построено. Высшее божество – император, микадо по-ихнему, а самое низшее – ротный фельдфебель. Низшее, но все же, заметьте, божество! Тут слепое повиновение, с закрытыми глазами. Наш боец – другое дело, он и дисциплинирован, но главное у него – смекалка собственная в бою, вот это самое, во! – Слышно было, как майор похлопал себя по лбу. – Так что я не про него говорю, что плохо, мол, воевал... Боец наш чудеса делал прошлым летом, про одних этих окруженцев – придет время – книги будут писать, про то, как они по двести-триста километров лесами к своим пробивались... Я про другое – с командными кадрами у нас плоховато...

«Точно, – подумал Сергей, пытаясь устроиться поудобнее на твердой полке. – Особенно с такими вот, как я. На кой черт меня туда понесло... Был бы приличный боец, из тех, против кого ни один солдат в мире не выстоит, а так получился младший лейтенант-недоучка. Ну ладно, что ж теперь делать, на фронте будем доучиваться...»

Глава четвертая

Офицер приехал поздно вечером, когда Таня уже собиралась спать. Он вошел вместе с солдатом, бегло осмотрел комнаты, сказал «гут» и, не снимая плаща и фуражки, опустился на диван в столовой. Солдат вышел, со двора послышался скрип давно не отворявшихся ворот, урчанье мотора и треск ломаемых кустов. Потом солдат вернулся с чемоданом и клетчатым портпледом. Судя по цвету мундиров, приезжие были летчиками.

Офицер полулежал на диване, вдавив плечи в спинку и вытянув скрещенные ноги в ярко начищенных сапогах, и равнодушно наблюдал за Таней, которая убирала из столовой свои вещи. Раз или два она мельком взглянула на него, боясь задержать взгляд, – он был совсем молод, лет двадцати пяти, и был бы красив, если бы не страшные, лишенные выражения глаза – прозрачные, и какие-то совершенно пустые. Когда Таня их увидела, ей стало не по себе. Она торопливо собрала вещи и заперлась в своей комнате.

Недаром ей так не хотелось, чтобы Володя уезжал в этот Кривой Рог! Правда, он поехал ненадолго – достать для артели какие-то дефицитные латунные трубки, – но последние дни в городе появилось много войск, очевидно, шла какая-то переброска, и несколько домов на Пушкинской были уже заняты под постой. Таня очень боялась, что к ней вселятся как раз тогда, когда Володи не будет. Конечно, так оно и случилось.

А на следующий день – вот уж правда, беда одна не ходит! – Попандопуло преподнес ей еще одну приятную новость: объявил, что продает «Трианон» и намерен перебираться в Одессу.

– А как же я? – машинально спросила Таня, перепуганная распахнувшимися перед нею заманчивыми перспективами хождения в арбайтзамт и прочих радостей оккупационного быта.

– Поезжайте со мной, золотце, – виноватым тоном предложил великий комбинатор. – Оформлю вас как жену – чисто фиктивно, не подумайте чего-нибудь такого, упаси боже! Танечка, вы себе не представляете, шё за жизнь в Одессе. Никаких немцев, румынские товары, торговля полным ходом, Лещенко шикарное кабаре держит на Дерибасовской, на каждом углу бодеги пооткрывались...

– Что пооткрывалось? – спросила Таня с подозрением.

– Нет-нет, это просто кабачки такие – распивочные, больше в подвальчиках... Танечка, я на полном серьезе: приезжаем в Одессу, официально оформляем развод, и вы свободная птичка...

– Идите вы, – печально сказала Таня, – вечно у вас фантазии. Никуда я отсюда не уеду, вы это прекрасно знаете, мне только жаль, что вас не будет, я к вам привыкла. А за вас я рада, здесь вас рано или поздно повесили бы за ваши гешефты. Румыны, наверное, к этим вещам относятся более терпимо.

Попандопуло вздохнул и сказал, что в таком случае постарается заранее подыскать ей работу получше и полегче. Когда он ушел, Таня вспомнила вчерашнего офицера, и ей захотелось заскулить от тоски.

Постоялец, впрочем, оказался не таким уж страшным. Первые два или три дня она вообще его не видела: по утрам, когда уходила на работу, он еще храпел в столовой, а возвращался около полуночи, когда она уже читала, лежа в постели. Услышав его шаги на крыльце, Таня спешно выключала лампочку у изголовья, – однажды ей показалось, что офицер задержался и тронул дверную ручку, проходя мимо кабинета. Впрочем, может быть, он просто ошибся дверью.

Особенных неприятностей не доставлял и денщик, если не считать его болезненной любви к теплу. Дров оставалось уже совсем мало, Володя перед отъездом допилил остатки разломанного зимой сарайчика, а денщик охапками совал в печку драгоценное топливо. Таня часто заставала его на корточках перед открытой дверцей: блаженно зажмурившись, немец шевелил протянутыми к самому огню пальцами, словно его только что откопали из сугроба.

А потом у постояльца появился патефон. Однажды, вернувшись домой, Таня еще в прихожей услышала мелодию похоронного марша Шопена. Пока она умылась и поужинала у себя в комнате наспех разогретым вчерашним супом, немец успел прослушать пластинку три раза подряд, потом поставил что-то другое, не менее мрачное. Похоже, это был Вагнер. Она вышла в коридор, чтобы отнести на кухню пустую кастрюльку, – дверь в столовую была открыта, немец сидел за столом в застегнутом на все пуговицы мундире, с большим орденским крестом на шее, перед наполовину опорожненной бутылкой и патефоном, на котором кружилась траурно поблескивающая пластинка. Немец сидел выпрямившись, положив руки на стол, с закрытыми глазами. «Ненормальный» – подумала Таня со страхом.