Тьма в полдень — страница 71 из 104

тивления. Игумен Радонежского монастыря Сергий благословил Дмитрия Донского на Куликовскую битву. «Может быть, – не без ехидства добавил Болховитинов, – вы в школе этого не проходили, но исторические факты существуют независимо от того, упоминается о них в учебниках или нет. А подвиг патриарха Гермогена, замученного поляками за отказ выступить в поддержку Лжедмитрия?» – «Ну и что такого, – возразила Таня, – просто этот Гермоген и этот, как его, Сергий были прежде всего русскими людьми; в них говорил патриотизм. Но вот почему, например, попы и монахи всегда боролись против просвещения? » Марсианин выкрутился и тут, сославшись на монахов Кирилла и Мефодия. Кто это такие, Таня и понятия не имела. «Подумаешь, – сказала она независимо, – какие-то два монаха!»

Однажды Болховитинов пригласил ее в кино – посмотреть «Сердце королевы» со знаменитой Леандер в роли Марии Стюарт. Таня попыталась уговорить Володю присоединиться, но тот отказался, и они пошли вдвоем. Единственный кинотеатр в городе, открытый для населения, находился на площади Урицкого – бывший «Серп и молот», чудом уцелевший от бомб; теперь он назывался «Тиволи». Они пришли за четверть часа до начала сеанса, в ободранном холодном фойе кривлялась на эстраде какая-то жалкая певичка, тщетно старавшаяся выглядеть неотразимой; подыгрывая себе на аккордеоне, она с залихватскими ужимками пела «Лили Марлен».

Только уже в зрительном зале, когда на экране замелькали кадры очередного выпуска Wochenschau[23] Таня сообразила, что именно здесь были они впервые с Сережей. Она вспомнила и похолодела. Выпуск – довольно старый, еще августовский – был почти весь посвящен боям на Северном Кавказе: Ю-87 бомбили переправы через Кубань, горели грозненские нефтепромыслы, грузно, по-кабаньи, ворочались в кукурузе танки, орущие автоматчики с засученными, как у мясников, рукавами бежали через высокую, в человеческий рост, пшеницу...

Она тут же встала бы и ушла, если бы не Болховитинов. Он сидел рядом с нею – бесконечно чужой и в то же время уже непонятно близкий; сидел так же, как три года назад сидел справа от нее Сережа.

Журнал кончился, на экране появились рыцари, пажи. Цара Леандер низким контральто пела какую-то старинную балладу. Таня вообще очень любила исторические романы и фильмы, и в другое время это захватило бы ее; но сейчас – какое ей было дело до запутанных отношений шотландской королевы с ее мужем и ее возлюбленными, до всех этих чужих страстей четырехвековой давности?

Она чувствовала, что совершает какое-то едва уловимое предательство, сидя в этом кино рядом с Болховитиновым, – предательство по отношению к Сереже, предательство по отношению ко всему своему прежнему внутреннему миру. Она ощущала это совершенно ясно, хотя и не могла четко определить, в чем именно состояло предательство. Она ведь по-прежнему любит Сережу, по-прежнему он ей дорог и необходим – ее самый близкий на свете, самый любимый... А Болховитинов – кто он для нее? Просто знакомый, с которым интересно поговорить, интересно поспорить. И интересно-то, может быть, потому, что очень уж он непохож на всех, кого она знала до сих пор...

Глава четвертая

О том, что будет после войны, Володя Глушко впервые задумался, прочитав в «Дойче-Украинэ Цайтунг» статью о положении в Сталинграде. Написанная берлинским военным обозревателем, статья эта поразила его своим необычным для немецкой печати тоном – озабоченным и почти пессимистическим; до сих пор немцы ни разу не писали так о своих военных делах, даже во время зимнего отступления из-под Москвы.

В статье прямо говорилось об отчаянном положении окруженной шестой армии и почти так же прямо давалось понять, что ее разгром может иметь катастрофические и далеко идущие последствия для всего Восточного фронта.

Володя перечитал ее еще раз, теперь уже со словарем в руках, чтобы не ошибиться ни в одном слове. Нет, все было так, как он понял.

– Потрясающая штука, – пробормотал он, ероша волосы. – Как могли такое напечатать? Очевидно, есть указания заранее готовить общественное мнение к тому, что с Волги придется отступить... Скажут – отступили, но зато избежали окружения и разгрома...

Рассуждал он сам с собой, – в комнате никого не было. Последнее время это с ним случалось.

Он аккуратно сложил газету и спрятал ее, чтобы перевести статью для Кривошипа. Потом сел к печке, зябко съежившись и зажав руки коленями; ему с утра нездоровилось, и он решил не идти на работу, попросив Таню забежать в обеденный перерыв в мастерскую. От печки веяло приятным сухим жаром, топить теперь можно было вволю, – несколько дней назад фон Венк прислал им машину угля. Володя сидел, сгорбившись, смотрел на летящие за окном редкие сухие снежинки и думал, что вот и окончилась первая, самая трудная половина войны.

Он и сам не смог бы ответить, почему эта мысль пришла ему в голову под впечатлением одной газетной статьи, посвященной положению на одном из многих участков фронта. Конечно, статья была необычна, но все же – из-за одной статьи...

Он не столько видел, сколько угадывал приближение какой-то огромной перемены во всем, перемены, масштабы которой было трудно предвидеть. Во всяком случае, немцам, очевидно, конец. Судя по этой статье – а писал ее совсем не дурак, – они и сами прекрасно это понимают. Трудно сказать, какими законами стратегии это предопределено, но, очевидно, отступление с Волги не может не повлечь за собой (рано или поздно) вообще отступления из России...

Если немцы покатятся из-под Сталинграда, то через три-четыре месяца их вышибут и отсюда, с Правобережья. Это может случиться весной, самое позднее летом сорок третьего. Вот тогда-то можно будет повоевать по-настоящему – до самого Берлина. А потом?

Володя очень хорошо представлял себе, как будет воевать после освобождения Энска, надев форму и заняв, наконец, свое место в какой-нибудь стрелковой роте.

Он даже иногда пытался представить себе тот немыслимо далекий, сказочный день, когда радио объявит о прекращении военных действий и в какой-то определенный час по всему земному шару прокатится тишина – умолкнут орудия в Европе, в Африке, в Тихом океане... Ему представлялось, что это случится зимой, в тихий и не очень морозный день, в ранние сумерки; и сразу же начнут зажигаться огни. А когда совсем стемнеет, люди будут тихими толпами стоять на тротуарах, смотреть на яркий, ослепительно яркий после стольких лет мрака свет из ничем не замаскированных окон и слушать тишину. Просто молчать и слушать тишину.

Все это Володя представлял себе очень ясно. И всякий раз ему приходила в голову беспощадная мысль, что сам он в этот вечер, если вообще доживет до него, будет стоять и слушать тишину один. Совершенно один. И на этом, сразу оборвавшись, кончались все его мечты о будущем.

С того дня, как он вернулся в Энск и узнал о гибели своей семьи, прошло уже больше года. Но ощущение потери не притупилось за это время, – наоборот, оно становилось постепенно все более всеобъемлющим; так человек, только что очнувшийся после тяжелого множественного ранения, постепенно обнаруживает у себя одно увечье за другим.

Он никогда раньше не думал, что семья значит для него так много. У него были хорошие отношения с родителями, хотя он считал их, в общем, людьми довольно отсталыми и иногда испытывал легкую досаду, видя, что их интересы и стремления ограниченны; мать была просто домохозяйка, не очень много читающая, всегда занятая детьми и мужем, а отец, несмотря на свое революционное прошлое, с годами забурел и превратился в самого что ни на есть рядового обывателя – любителя покопаться в огородике, сходить в выходной день на рыбалку, посидеть с сослуживцами за пивком или перекинуться в преферансишко. Восьмиклассник Володя Глушко, гордясь своей беспристрастностью, был убежден, что родители могли бы быть и получше. Есть у других отцы и матери, которые что-то открывают, ставят рекорды, летают в Арктику...

Сестренка и братишка тоже не доставляли ему особых восторгов. Чаще, пожалуй, они бывали причиной неприятностей. Когда он был во втором классе, ему иногда поручали погулять с Леночкой, ей тогда было года три, и один раз она потерялась; другой раз они с ребятами устроили гонки – хватали коляску с ревущим от ужаса ребенком и во весь дух мчались вокруг квартала, кто скорее; на одном из поворотов ее в конце концов вывернули на тротуар. Так что с Ленкой он намучился. Когда родился Олег, он, Володя, был уже значительно старше и мог ссылаться на занятость домашними заданиями, поэтому нянчить этого не пришлось, но все равно – то одно, то другое: то письменный стол зальет чернилами, то тетрадку затаскает...

А теперь их не стало. Всех, сразу, одной бомбой. Чудовищная несправедливость: почему нужно было из всей семьи остаться в живых ему одному, наименее нужному? Родители были костяком, основой семьи, они не должны были умирать, а дети не имели права погибнуть просто потому, что младшие не имеют права уходить из жизни раньше старших. Почему должна была умереть двенадцатилетняя девочка, едва подступившая к порогу юности, почему умер мальчуган, который теперь уже никогда не выведет ряда кривых палочек в своей первой тетради, не построит ни одной модели, не заглядится впервые на девчонку с соседней парты?..

Только теперь он понял, что значила для него семья. Только теперь он сообразил, что все его мечты и все планы на будущее были всегда так или иначе связаны с мыслями о близких. Просто удивительно, как незаметно проявляется иногда любовь, он ведь никогда не думал, что до такой степени любит своих – всех своих, включая шкодливого братишку.

Сейчас он представлял себе, что вот кончится война, и он поступит в МАИ, и станет авиаконструктором. Это, разумеется, хорошо. Но кому он доставит этим хоть каплю радости? Просто так, не думая о личном, а для блага своей страны? Разумеется, разумеется. Но ведь этот самый МАИ выпускает каждый год определенное количество инженеров-авиастроителей, и от того окажется ли в их числе некий Глушко, страна ничего не выиграет и не потеряет. Его место в самолетостроении пустовать не будет, вот в чем суть дела. И во всем мире нет ни одного человека, который порадуется его у