Тьмать — страница 12 из 75

и летят, как лист в леса,

телеграммы,

объявленья,

милых женщин адреса.

Милый город, мы потонем

в превращениях твоих,

шкурой сброшенной питона

светят древние бетоны.

Сколько раз ты сбросил их?

Но опять тесны спидометры

твоим аховым питомицам.

Что ещё ты натворишь?!

Человечество хохочет,

расставаясь со старьём.

Что-то в нас смениться хочет?

Мы, как Время, настаём.

Мы стоим, забыв делишки,

будущим поглощены.

Что в нас плачет, отделившись?

Оленихи, отелившись,

так добры и смущены.

Может, будет год нелёгким?

Будет в нём погод нелётных?

Не грусти – не пропадём.

Будет, что смахнуть потом.

Мы летим, как с веток яблоки.

Опротивела грызня.

Но я затем живу хотя бы,

чтоб средь ветреного дня,

детектив глотнувши залпом,

в зимнем доме косолапом

кто-то скажет, что озябла

без меня,

без меня…

И летит мирами где-то

в мрак бесстрастный, как крупье,

наша белая планета,

как цыплёнок в скорлупе.

Вот она скорлупку чокнет.

Кем-то станет – свистуном?

Или чёрной, как грачонок,

сбитый атомным огнём?

Мне бы только этим милым

не случилось непогод…

А над Римом, а над миром —

Новый год, Новый год…

…Мандарины, шуры-муры,

и сквозь юбки до утра

лампами сквозь абажуры

светят женские тела.

1 января 1963

СТАНСЫ

Закарпатский лейтенант,

на плечах твоих погоны,

точно срезы по наклону

свежеспиленно слепят.

Не приносят новостей

твои новые хирурги,

век отпиливает руки,

если кверху их воздеть!

Если вскинуть к небесам

восхищённые ладони —

«Он сдаётся!» – задолднят,

или скажут «диверсант»…

Оттого-то лейтенант,

точно трещина на сердце —

что соседи милосердно

принимают за талант.

ИЗ ЗАКАРПАТСКОГО ДНЕBНИКА

Я служил в листке дивизиона.

Польза от меня дискуссионна.

Я вёл письма, правил опечатки.

Кто только в газету не писал —

горожане, воины, девчата,

отставной начпрод Нравоучатов —

я всему признательно внимал.

Мне писалось. Начались ученья.

Мчались дни.

Получились строчки о Шевченко,

опубликовали. Вот они:

СКBОЗЬ СТРОЙ

И снится мрачный сон Тарасу.

Кусищем воющего мяса

сквозь толпы, улицы,

гримасы,

сквозь жизнь, под барабанный вой,

сквозь строй ведут его, сквозь строй!

Ведут под коллективный вой:

«Кто плохо бьёт – самих сквозь строй».

Спиной он чувствует удары:

правофланговый бьёт удало.

Друзей усердных слышит глас:

«Прости, старик, не мы – так нас».

За что ты бьёшь, дурак господен?

За то, что век твой безысходен!

Жена родила дурачка.

Кругом долги. И жизнь тяжка.

А ты за что, царёк отёчный?

За веру, что ли, за отечество?

За то, что перепил, видать?

И со страной не совладать?

А вы, эстет, в салонах куксясь?

(Шпицрутен в правой, в левой – кукиш.)

За что вы столковались с ними?

Что смел я то, что вам не снилось?

«Я понимаю ваши боли, —

сквозь сон он думал, – мелкота,

мне не простите никогда,

что вы бездарны и убоги,

вопит на снеговых заносах,

как сердце раненой страны,

моё в ударах и занозах

мясное

месиво

спины!

Все ваши боли вымещая,

эпохой сплющенных калек,

люблю вас, люди, и прощаю.

Тебя я не прощаю, век.

Я верю – в будущем, потом…»

Удар. В лицо сапог. Подъём.

1963–1965

СТРЕЛА B СТЕНЕ

Тамбовский волк тебе товарищ

и друг,

когда ты со стены срываешь

подаренный пенджабский лук!

Как в ГУМе отмеряют ситец,

с плеча откинется рука,

стрела задышит, не насытясь,

как продолжение соска.

С какою женственностью лютой

в стене засажена стрела —

в чужие стены и уюты.

Как в этом женщина была!

Стрела – в стене каркасной стройки,

Во всём, что в силе и в цене.

Вы думали – век электроники?

Стрела в стене!

Горите, судьбы и державы!

Стрела в стене.

Тебе от слёз не удержаться

наедине, наедине,

над украшательскими нишами,

как шах семье,

ультимативно нищая

стрела в стене!

Шахуй, оторва белокурая!

И я скажу:

«У, олимпийка!» И подумаю:

«Как сжались ямочки в тазу».

«Агрессорка, – добавлю, – скифка…»

Ты скажешь: «Фиг-то…»

* * *

Отдай, тетива сыромятная,

наитишайшую из стрел

так тихо и невероятно,

как тайный ангел отлетел.

На людях мы едва знакомы,

но это тянется года.

И под моим высотным домом

проходит тёмная вода.

Глубинная струя влеченья.

Печали светлая струя.

Высокая стена прощенья.

И боли чёткая стрела.

1963

* * *

Сирень похожа на Париж,

горящий осами окошек.

Ты кисть особняков продрогших

серебряную шевелишь.

Гудя нависшими бровями,

страшон от счастья и тоски,

Париж,

как пчёлы,

собираю

в мои подглазные мешки.

1963

ПАРИЖ БЕЗ РИФМ

Париж скребут. Париж парадят.

Бьют пескоструйным аппаратом.

Матрон эпохи рококо

продраивает душ Шарко!

И я изрёк: «Как это нужно —

содрать с предметов слой наружный,

увидеть мир без оболочек,

порочных схем и стен барочных!..»

Я был пророчески смешон,

но наш патрон, мадам Ланшон,

сказала: «О-ля-ля, мой друг!..»

И вдруг —

город преобразился,

стены исчезли, вернее, стали

прозрачными,

над улицами, как связки цветных шаров,

висели комнаты,

каждая освещалась по-разному,

внутри, как виноградные косточки

горели фигуры и кровати,

вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,

над столом

коричнево изгибался чай,

сохраняя форму чайника,

и так же, сохраняя форму водопроводной

трубы,

по потолку бежала круглая серебряная вода,

в соборе Парижской Богомагери шла,

как сквозь аквариум,

просвечивали люстры и красные кардиналы,

архитектура испарилась,

и только круглый витраж розетки почему-то парил

над площадью, как знак:

«Проезд запрещён»,

над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,

дрожали каркасы статуй,

пружины были во всём,

всё тикало,

о Париж,

мир паутинок, антенн и оголённых

проволочек,

как ты дрожишь,

как тикаешь мотором гоночным,

о сердце под лиловой плёночкой,

Париж

(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,

плыла бритва фирмы «Жиллетт»)!

Париж, как ты раним, Париж,

под скорлупою ироничности,

под откровенностью, граничащей

с незащищённостью,

Париж,

в Париже вы одни всегда,

хоть никогда не в одиночестве,

и в смехе грусть,

как в вишне косточка,

Париж – горящая вода,

Париж,

как ты наоборотен,

как бел твой Булонский лес,

он юн, как купальщицы,

бежали розовые собаки,

они смущённо обнюхивались,

они могли перелиться одна в другую,

как шарики ртути,

и некто, голый, как змея,

промолвил: «Чернобурка я»,

шли люди,

на месте отвинченных черепов,

как птицы в проволочных

клетках,

свистали мысли,

монахиню смущали мохнатые мужские

видения,

президент мужского клуба страшился разоблачений

(его тайная связь с женой раскрыта,

он опозорен),

над полисменом ножки реяли,

как нимб, в серебряной тарелке

плыл шницель над певцом мансард,

в башке ОАСа оголтелой

дымился Сартр на сковородке,

а Сартр,

наш милый Сартр,