Вот вам ростки сюрреализма. Сальвадор Дали мог
позавидовать этой хищной, фантастичной точности!
Не только Петрарка, не только неоплатонизм
были поводырями Микеланджело в поэзии.
Мощный дух Савонаролы, проповедника,
которого он слушал в дни молодости, —
ключ к его сонетам: таков его разговор с Богом.
Безнравственные люди поучали его
нравственности.
Их коробило, когда мастер пририсовывал Адаму
пуп, явно нелогичный для первого человека,
слепленного из глины. Недруг его
Пьетро Аретино доносил на его «лютеранство»
и «низкую связь» с Томмазо Кавальери.
Говорили, что он убил натурщика, чтобы
наблюдать агонию, предшествовавшую
смерти Христа.
Как это похоже на слух, согласно которому
Державин повесил пугачёвца, чтобы наблюдать
предсмертные корчи. Как Пушкин ужаснулся
этому слуху!
Неслучайно в «Страшном суде» святой
Варфоломей держит в руках содранную кожу,
которая – автопортрет Микеланджело. Святой
Варфоломей подозрительно похож
на влиятельного Аретино.
Галантный Микеланджело любовных сонетов,
куртизирующий болонскую прелестницу.
Но под рукой скульптора постпетрарковские штампы
типа «Я врезал Твой лик в моё сердце»
становятся материальными, он говорит о своей
практике живописца и скульптора. Я пытался
подчеркнуть именно «художническое»
видение поэта.
Маниакальный фанатик резца 78-го сонета
(в нашем цикле названного «Творчество»).
В том же 1550 году в такт его сердечной мышце
стучали молотки создателей
Василия Блаженного.
Меланжевый Микеланджело.
Примелькавшийся Микеланджело
целлофанированных открыток, общего вкуса,
отполированный взглядами, скоростным
конвейером туристов, лаковые «сикстинки»,
шары для кроватей, брелоки для ключей —
никелированный Микеланджело.
Смеркающийся Микеланджело —
ужаснувшийся встречей со смертью,
в раскаянии и тоске провывший свой
знаменитый сонет «Кончину чую…»:
«Увы! Увы! Я предан незаметно
промчавшимися днями.
Увы! Увы! Оглядываюсь назад и не нахожу дня,
который бы принадлежал мне! Обманчивые
надежды и тщеславные желания мешали мне
узреть истину, теперь я понял это… Сколько
было слёз, муки, сколько вздохов любви, ибо
ни одна человеческая страсть не осталась мне
чуждой.
Увы! Увы! Я бреду, сам не зная куда, и мне
страшно…» (Из письма Микеланджело.)
Когда не спасала скульптура и живопись, мастер
обращался к поэзии.
На русском стихи его известны в достоверных
переводах А. Эфроса, тончайшего эрудита
и ценителя Ренессанса. Эта задача достойно
им завершена.
Моё переложение имело иное направление.
Повторяю, я пытался найти черты стихотворного
тропа, общие с микеланджеловской пластикой.
В текстах порой открывались цитаты из
«Страшного суда» и незавершённых «Гигантов».
Дух создателя был един и в пластике,
и в слове – чувствовалось физическое
сопротивление материала, савонароловский
своенравный напор и счёт к мирозданию.
Хотелось хоть в какой-то мере воссоздать
не букву, а направление силового потока, поле
духовной энергии мастера.
Идею перевести микеланджеловские сонеты
мне подал в прошлом голу покойный
Дмитрий Дмитриевич Шостакович Великий.
Композитор только что написал тогда музыку
к эфросовским текстам, но они его не во всём
удовлетворяли. Работа увлекла меня, но
к готовой музыке новые стихи, конечно,
не могли подойти.
После их опубликования итальянское
телевидение предложило мне рассказать
о русском Микеланджело и почитать стихи
на фоне «Скрюченного мальчика» из Эрмитажа.
«Скрюченный мальчик» – единственный
подлинник Микеланджело в России – маленький
демон смерти, неоконченная фигурка
для капеллы Медичи.
Мысленный каркас его действительно похож
в профиль на гнутую напряжённую
металлическую скрепку, где силы Смерти
и Жизни томительно стремятся и разогнуться
и сжаться.
Через три месяца в Риме
Ренато Гуттузо, сам схожий с изображениями
сивилл, показывал мне в мастерской своей
серию работ, посвящённых Микеланджело.
Это были якобы копии микеланджеловских
вещей – и «Сикстины» и «Паолино» – вариации
на темы мастера. Шестнадцатый век пересказан
веком двадцатым, переписан сегодняшним
почерком. Этот же метод я пытался применить
в переводах.
Я пользовался первым научным изданием
1863 года с комментариями профессора
Чезаре Гуасти и сердечно благодарен
Г. Брейтбурду за его любезную помощь.
Тот же Мандельштам говорил, что в итальянских
стихах рифмуется всё со всем. Переводить их
адски сложно. Например, мадригал,
организованный рефреном:
О Diо, о Diо, о Diо!
Первое попавшееся: «О Боже, о Боже,
о Боже!» – явно не годится из-за сентиментальной
интонации русского текста.
При восторженном настрое подлинника
могло бы лечь:
О диво, о диво, о диво!
Заманчиво было, опираясь на католический
культ Мадонны, перевести:
О Дева, о Дева, о Дева!
Увы, это не подходило. В строфах идёт
ощущаемое почти физическое преодоление
материала, ритм с одышкой. Поэтому следует
поставить тяжеловесное слово «Создатель,
Создатель, Создатель!» с опорно-направляющей
согласной «д». Ведь идёт обращение Мастера
к Мастеру, счёт претензий их внутрицехового
порядка.
Кроме сонетов с их нотой гефсиманской скорби
и ясности, песен последних лет, где мастер
молитвенно раскаивается в богоборческих
грехах Ренессанса, в цикл входят эпитафии
на смерть пятнадцатилетнего Чеккино Браччи,
а также фрагмент 1546 года, написанный не без
влияния иронической музы популярного тогда
Франческо Верни. Нарочитая грубость,
саркастическая бравада и чёрный юмор
автора, вульгарности, частично смягчённые
в русском изложении, прикрывают, как это
часто бывает, ранимость мастера, нешуточный
ужас его перед смертью.
Впрочем, было ли это для Микеланджело
«вульгарным»? Едва ли!
Для него, анатома и художника, понятие мышц,
мочевого пузыря с камнями и т. д., как и для
хирурга, – категории не эстетические или
этические, а материя, где всё чисто.
«Цветы земли не знают грязи».
Точно так же для архитектора понятие
санузла – обычный вопрос строительной
практики, как расчёт марша лестниц
и освещения. Он не имеет ничего общего
с мещанской благопристойностью умолчания
об этих вопросах.
Наш автор был ультрасовременен в лексике,
поэтому я ввёл некоторые термины из нашего
обихода. Кроме того, в этом отрывке я отступил
от русской традиция переводить итальянские
женские рифмы мужскими. Хотелось услышать,
как звучало всё это для уха современника.
Понятно, не всё в моём переложении является
буквальным слепком. Но вспомним Пастернака,
лучшего нашего мастера перевода:
Поэзия, не поступайся ширью,
храни живую точность, точность тайн,
не занимайся точками в пунктире
и зёрен в мере хлеба не считай!
Сам Микеланджело явил нам пример перевода
одного вида искусства в другой.
Скрижальная строка Микеланджело.
Я удивляюсь, Господи, Тебе,
Поистине – «кто может, тот не хочет».
Тебе милы, кто добродетель корчит.
А я не умещаюсь в их толпе.
Я твой слуга. Ты свет в моей судьбе.
Так связан с солнцем на рассвете кочет.
Дурак над моим подвигом хохочет.
И небеса оставили в беде.
За истину борюсь я без забрала,
Деяний я хочу, а не словес.
Тебе ж милее льстец или доносчик.
Как небо на дела мои плевало,
Так я плюю на милости небес.
Сухое дерево не плодоносит.
Любовь моя, как я тебя люблю!
Особенно когда тебя рисую.
Но вдруг в тебе я полюбил другую?
Вдруг я придумал красоту твою?
Но почему ж к друзьям тебя ревную?
И к мрамору ревную, и к углю?
Вдвойне люблю – когда тебя леплю,
Втройне – когда я точно зарифмую.
Я истинную вижу красоту,
Я вижу то, что существует в жизни,
Чего не замечает большинство.
Я целюсь, как охотник, на лету.
Ухвачено художнической призмой,
Божественнее станет божество!
Уста твои встречаются с цветами,
Когда ты их вплетаешь в волоса.
Ты их ласкаешь, стебли вороша.
Как я ревную к вашему свиданью!
И грудь твоя, затянутая тканью,
Волнуется, свята и хороша.
И кисея коснётся щёк, шурша.
Как я ревную к каждому касанью!
Напоминая чувственные сны,
Сжимает стан твой лента поясная
И обладает талией твоей.
Нежней объятий в жизни я не знаю…