Как ты узнала в разлуку такую?
Я поднимусь – уступлю тебе место.
Чувствую – стало быть, существую.
Ловите Ротару
в эфирной трансляции,
ловите тревогу
в словах разудалых.
Оставьте воров,
милицейские рации, —
ловите Ротару!
Я видел:
берёза заслушалась в заросли,
надвинув грибы,
как наушников пару,
как будто солистка
на звукозаписи
в себя удалилась…
Ловите Ротару.
Порою
из репертуара мажорного
осветится профиль,
сухой, как берёста,
похожий на суриковскую Морозову,
и я понимаю,
как это непросто.
И волос твой долог,
да голос недолог.
И всех не накормишь,
по стройкам летая.
Народ голодает —
на музыку голод.
И охают бабы —
какая худая!..
А. Тарковскому
Блатные москворецкие дворы,
не ведали вы, наши Вифлеемы,
что выбивали матери ковры
плетёной олимпийскою эмблемой.
Не только за кепарь благодарю
московскую дворовую закваску,
что, вырезав на тополе «люблю»,
мне кожу полоснула безопаской.
Благодарю за сказочный словарь
не Оксфорда, не Массачусетса —
когда при лунном ужасе главарь
на танцы шёл со вшитою жемчужиной.
Наломано, Андрей, вселенских дров,
но мы придём – коль свистнут за подмогой…
Давно заасфальтировали двор
и первое свиданье за помойкой.
Памяти Р. Лоуэлла
Ты проходил переделкинскою калиткой,
голову набок, щекою прижавшись к плечу, —
как прижимал недоступную зрению скрипку.
Скрипка пропала. Слушать хочу!
В домик Петра ты вступал близоруко.
Там на двух метрах зарубка, как от топора.
Встал ты примериться под зарубку —
встал в пустоту, что осталась от роста Петра.
Ах, как звенит пустота вместо бывшего тела!
Новая тень под зарубкой стоит.
Клёны на кладбище облетели.
И недоступная скрипка кричит.
В чаще затеряно частное кладбище.
Мать и отец твои. Где же здесь ты?…
Будто из книги вынули вкладыши
и невозможно страничку найти.
Как тебе, Роберт, в новой пустыне?
Частное кладбище носим в себе.
Пестик тоски в мировой пустоте,
мчащийся мимо, как тебе имя?
Прежнее имя, как платье, лежит на плите.
Вот ты и вырвался из лабиринта.
Что тебе тень под зарубкой в избе?
Я принесу пастернаковскую рябину.
Но и она не поможет тебе.
Зеркало над казино —
как наблюдающий разум,
купольное Оно.
Ход в Зазеркалье ведёт,
называемый «кошкиным лазом», —
«Людям воспрещено!»
По Зазеркалью иду (Пыль. Сторожа с автоматами) —
как по прозрачному льду… Снизу играет толпа.
Вижу затылки людей, словно булыжники матовые.
Сверху лица не видать – разве кто навзничь упал.
По Зазеркалью ведёт Вергилий второй эмиграции.
Вижу родных под собой, сестру при настольном огне.
Вижу себя под собой, на повышенье играющего.
Сколько им ни кричу – лиц не подымут ко мне.
Вижу другую толпу, – уже не под автоматами, —
мартовский взор опустив, вижу другое крыльцо,
где над понурой толпой ясно лежала Ахматова,
небу открывши лицо.
О, подымите лицо, только при жизни, раз в век хоть,
небу откройте лицо для голубого НЕЗЛА!
Это я знаю одно. И позабудьте Лас-Вегас.
Нам в Зазеркалье нельзя.
Душа – это сквозняк пространства
меж мёртвой и живой отчизн.
Не думай, что бывает жизнь напрасной.
Как будто есть удавшаяся жизнь.
Почему два великих поэта,
проповедники вечной любви,
не мигают, как два пистолета?
Рифмы дружат, а люди – увы…
Почему два великих народа
холодеют на грани войны,
под непрочным шатром кислорода?
Люди дружат, а страны – увы…
Две страны, две ладони тяжёлые,
предназначенные любви,
охватившие в ужасе голову
чёрт-те что натворившей Земли!
Я не стремлюсь лидировать,
где тараканьи бега.
Пытаюсь реабилитировать
вокруг понятье греха.
Душевное отупение
отъевшихся кукарек —
это не преступление —
великий грех.
Когда осквернён колодец
или Феофан Грек,
это не уголовный,
а смертный грех.
Когда в твоей женщине пленной
зарезан будущий смех —
это не преступленье,
а смертный грех…
Но было б для Прометея
великим грехом – не красть.
И было б грехом смертельным
для Аннушки Керн – не пасть.
Ах, как она совершила
его на глазах у всех —
Россию завороживший
бессмертный грех!
А гениальный грешник
пред будущим грешен был
не тем, что любил черешни,
был грешен, что – не убил.
Опять надстройка рождает базис.
Лифтёр бормочет во сне Гельвеция.
Интеллигенция обуржуазилась.
Родилась люмпен-интеллигенция.
Есть в русском «люмпен» от слова «любит».
Как выбивались в инженера,
из инженеров выходит в люди
их бородатая детвора.
Их в институты не пустит гордость.
Там сатана правит балл тебе.
На место дворника гигантский конкурс —
музы носятся на метле!..
Двадцатилетняя, уже кормящая,
как та княгинюшка на Руси,
русская женщина новой формации
из аспиранток ушла в такси.
Ты едешь бледная – «люминесценция»! —
по тёмным улицам совсем одна.
Спасибо, люмпен-интеллигенция,
что можешь счётчик открыть с нуля!
Не надо думать, что ты без сердца.
Когда проедешь свой бывший дом,
две кнопки, вдавленные над дверцами,
в волненье выпрыгнут молодом…
Тебя приветствуют, как кровники,
ангелы утренней чистоты.
Из инженеров выходят в дворники —
кому-то надо страну мести!
Неужто это будет всё забыто —
как свет за Апеннинами погас:
людские государства и событья,
и божество, что пело в нас,
и нежный шрамик от аппендицита
из чёрточки и точечек с боков —
как знак процента жизни ненасытной,
небытия невнятных языков?…
Эти слава и цветы —
дань талантищу.
Любят голос твой, но ты —
всем до лампочки.
Пара падает в траву,
сломав лавочку,
под мелодию твою…
Ты им до лампочки.
Друг на исповедь пришёл,
пополам почти.
Ну а что с твоей душой —
ему до лампочки.
Муза в местной простыне
ждёт лавандово
твой автограф на спине.
Ты ей до лампочки.
Телефонит пол-Руси,
клубы, лабухи —
хоть бы кто-нибудь спросил:
«Как ты, лапочка?»
Лишь врагу в тоске ножа,
в страстной срочности,
голова твоя нужна,
а не творчество.
Но искусство есть комедь,
смысл Ламанческий.
Прежде, чем перегореть —
ярче лампочка!
Поэт не имеет опалы,
спокоен к награде любой.
Звезда не имеет оправы
ни чёрной, ни золотой.
Звезду не убить каменюгами,
ни точным прицелом наград.
Он примет удар камер-юнкерства,
посетует, что маловат.
Важны ни хула или слава,
а есть в нём музыка иль нет.
Опальны земные державы,
когда отвернётся поэт.
Лягу навзничь – или это нервы?
От земного сильного огня
тень моя, отброшенная в небо,
наклонившись, смотрит на меня.
Молодая чёрная берёза!
Видно, в Новой Англии росла.
И её излюбленная поза —
наклоняться и глядеть в глаза.
Холмам Нового Иерусалима