холмы Новой Англии близки.
Белыми церковками над ними
память завязала узелки.
В чёрную берёзовую рощу
заходил я ровно год назад
и с одной, отбившейся от прочих,
говорил – и вот вам результат.
Что сказал? «Небесная бесовка,
вам привет от северных сестёр…»
Но она спокойно и бессонно,
не ответив, надо мной растёт.
Да какой же ты русский,
раз не любишь стихи?!
Тебе люди – гнилушки,
а они – светляки.
Да какой же ты узкий,
если сердцем не брат
каждой песне нерусской,
где глаголы болят…
Неужели с пелёнок
не бывал ты влюблён
в родословный рифмовник
отчеств после имён?
Словно вздох миллионный
повенчал имена:
Марья Илларионовна,
Злата Юрьевна.
Ты, робея, окликнешь
из имён времена,
словно вызовешь Китеж
из глубин Ильменя.
Словно горе с надеждой
позовёт из окна
колокольно-нездешне:
Ольга Игоревна.
Эти святцы-поэмы
вслух слагала родня,
словно жемчуг семейный
завещав в имена.
Что за музыка стона
отразила судьбу:
и семью, и историю
вывозить на горбу?
Словно в анестезии
от хрустального сна
имя – Анастасия
Николаевна…
Друг мой, настала пора невезения,
глядь, невезуха,
за занавесками бумазейными —
глухо.
Были бы битвы, злобные гении,
был бы Везувий —
нет, вазелинное невезение,
шваль, невезуха.
На стадионах губит горячка,
губят фальстарты —
не ожидать же год на карачках,
сам себе статуя.
Видно, эпоха чёрного юмора,
серого эха.
Не обижаюсь. И не подумаю.
Дохну от смеха.
Ходит по дому моё невезение,
в патлах, по стенке.
Ну полетала бы, что ли, на венике,
вытаращив зенки!
Кто же обидел тебя, невезение,
что ты из смирной,
бросив людские углы и семейные,
стала всемирной?
Что за такая в сердце разруха,
мстящая людям?
Я не покину тебя, невезуха.
В людях побудем.
Вдруг, я увижу, как ты красива!
Как ты взглянула,
косу завязывая резинкой
вместо микстуры…
Как хорошо среди благополучных!
Только там тесно.
Как хороши у людей невезучих
тихие песни!
Соскучился. Как я соскучился
по сбивчивым твоим рассказам.
Какая наша жизнь лоскутная!
Сбежимся – разбежимся сразу.
В дни, когда мы с тобой развёрстаны,
как крестик ставит заключённый,
я над стихами ставлю звёздочки —
скоро не хватит небосклона!
Ты называешь их коньячными…
Они же – попаданий скученность
по нам палящих автоматчиков.
Шмаляют так – что не соскучишься!
Но больше я всего соскучился
по краю глаза, где смешливо
твой свет проглядывает лучиком
в незагоревшую морщинку.
Я снова в детстве погостил,
где разорённый монастырь
стоит, как вскинутый костыль.
Мы знали, как живёт змея
и пионервожатая —
лесные бесы бытия!
Мы лакомством считали жмых,
гранаты крали для шутих,
носами шмыг – и в пруд бултых!.
И ловит новая орда
мою монетку из пруда,
чтоб не вернуться мне сюда.
Стоит белый свитер в воротах.
Тринадцатилетний Андрей.
Бей, урка дворовый,
бутцей ворованной,
по белому свитеру
бей —
по интеллигентской породе!
В одни ворота игра.
За то, что напялился белой вороной
в мазутную грязь двора.
Бей белые свитера!
Мазила!
За то, что мазила, бей!
Пускай простирает Джульетта Мазина.
Сдай свитер в абстрактный музей.
Бей, детство двора,
за домашнюю рвотину,
что с детства твой свет погорел,
за то, что ты знаешь
широкую родину
по ласкам блатных лагерей.
Бей щёткой, бей пыром,
бей хором, бей миром
всех «хоров» и «отлов» – зубрил,
бей по непонятному ориентиру.
Не гол – человека забил,
за то, что дороги в стране развезло,
что в пьяном зачат грехе,
что, мяч ожидая,
вратарь назло
стоит к тебе буквой «х».
С великою темью смешон поединок.
Но белое пятнышко,
муть,
бросается в ноги,
с усталых ботинок
всю грязь принимая на грудь.
Передо мной блеснуло азартной фиксой
потное лицо Шки. Дело шло к финалу.
Подошвы двор вытер о белый свитер.
– Андрюха! Борьба за тебя.
– Ты был к нам жестокий,
не стал шестёркой,
не дал нам забить себя.
Да вы же убьёте его, суки!
Темнеет, темнеет окрест.
И бывшие белые ноги и руки
летят, как Андреевский крест.
Да они и правда убьют его! Я переглянулся
с корешом – тот понимает меня,
и мы выбиваем мяч на проезжую
часть переулка, под грузовики. Мячик
испускает дух. Совсем стемнело.
Когда уходил он,
зажавши кашель,
двор понял, какой он больной.
Он шёл,
обернувшись к темени нашей
незапятнанной белой спиной.
…
Андрюша, в Париже
ты вспомнишь ту жижу
в поспешной могиле чужой.
Ты вспомнишь не урок —
Щипок-переулок.
А вдруг прилетишь домой?
Прости, если поздно. Лежи, если рано.
Не знаем твоих тревог.
Пока ж над страной трепещут экраны,
как распятый твой свитерок.
Приближается век мой к закату —
ваш, мои отрицатели, век.
На стол карты!
У вас века другого нет.
Пока думали очевидцы:
принимать его или как? —
век мой, в сущности, осуществился
и стоит, как кирпич, в веках.
Называйте его уродливым.
Шлите жалобы на Творца.
На дворе двадцатые годы —
не с начала, так от конца.
Историческая симметрия.
Свет рассветный – закатный снег.
Человечья доля смиренная —
быть как век.
Помню, вышел сквозь лёт утиный
инженера русского сын
из Ворот Золотых Владимира.
Посмотрите, что стало с ним.
Бейте века во мне пороки,
как за горести бытия
дикари дубасили Бога.
Специален Бог для битья.
Века Пушкина и Пуччини
мой не старше и не новей.
Согласитесь, при Кампучии —
мучительней соловей.
В схватке века с активной теменью
каков век, таков и поэт.
Любимые современники,
у вас века другого нет…
…Изучать будут век мой в школах,
пока будет земля землёй,
я не знаю, конечно, сколько,
но одно понимаю – мой.
Я друга жду. Ворота отворил,
зажёг фонарь под скосами перил.
Я друга жду. Глухие времена.
Жизнь ожиданием озарена.
Он жмёт по окружной как на пожар,
как я в его невзгоды приезжал.
Приедет. Над сараями сосна
заранее освещена.
Бежит, фосфоресцируя, кобель.
Ты друг? Но у тебя – своих скорбей…
Чужие фары сгрудят темноту —
я друга жду.
Сказал – приедет после девяти.
По всей округе смотрят детектив.
Зайдёт вражда. Я выгоню вражду —
я друга жду.
Проходят годы – Германа всё нет.
Из всей природы вырубают свет.
Увидимся в раю или аду.
Я друга жду, всю жизнь я друга жду!
Сказал – приедет после девяти.
Судьба, обереги его в пути.
Рыдайте, кабацкие скрипки и арфы,
над чёрною астрой с причёскою «афро»,
что в баре уснула, повиснув на друге,
и стало ей плохо на все его брюки.
Он нёс её, спящую, в туалеты.