ширинка адская.
На кокаине грех разжиряться —
только зрачки расширяются.
Поэтами не швыряются.
ПОЭЗИЯ РАСШИРЯЕТСЯ.
В саду ботаническом,
не платоническом,
читаем стихи орхидеям.
Лесные купавны
повторят губами
за нами, что мы не умеем.
Из бывших людей вы
ушли, орхидеи.
Усатые, словно креветки.
Ваш главный поклонник
повис, как половник,
хвостом зацепившись за ветки.
Стихи вам читали
мадам из Италии
и чёрная дева Астарта.
Цветок и мангуста
страдают от чувства,
взращённого на асфальте.
От чёрной разлуки
язык у гадюки
раздвоен, как светские фалды.
Де Сад ботанический
силлабо-тонический
стих понял, хоть был и невежда.
Мартын-половешка,
как девушка с Плешки,
хвост поднял на нас. Что невежливо.
Мы – детки фальстарта,
объедки Фальстафа.
Нам кажется пошлым Вивальди.
Быть может, моднее
и есть орхидеи —
люблю орхидею асфальта.
– Кем ты вырастешь, орхидея?
– Кустодиевской буржуазкой?
– Порн-моделью Фиделя Кастро?
– Комиссаркой с лицом Медеи?
– Или белой гориллой в маске?
Меня спросила кофточка с люрексом:
– Что: видеомы или стадионы —
полезнее для
революции?
Вопрос потонул
в сентенциях:
– Вы слыхали про
Вознесенского?
Он задумал как архитектор
храма белую орхидею.
– В Боготу едет батюшка.
С попадьёй.
– Ах, mon dieu!
– Вождь повстанцев – выпускник Лумумбы,
на петлицах проступают ромбы.
– Зомбированные бомбы.
– А ты лук ел?
– Мир облукойлел.
– Про потери в Чечне слыхали?
– У Ботеро такая харя!
– Кишки выпускают и пьют с тоски
московские выпускники.
Три орхидеи.
Так душно, что гаснут свечи.
Ботеро сказал: «Идея!»
И этим увековечен.
Он вырвал три орхидеи
из самых красивых женщин.
О’кей?
Вбил в каждую пару гвоздей.
И вот в галерее «New fashion»
работает двигатель вечный —
вентилятор из трёх орхидей.
ЗАДУМЫВАЮТСЯ КОНТРМЕРЫ:
ПАРТИЗАНСКАЯ ПУЛЯ ЗАСТРЯНЕТ В
НЕОБЪЯТНОМ ЗАДУ БОТЕРО.
– НАДО БЫ ИЗ БТРа…
Нам,
продавшим
в себе
человека,
не помогут
ни травка,
ни бром.
Мы балдеем
Серебряным
веком,
как Иуда
балдел серебром.
Улети моя боль, утеки!
А пока
надо мною плывут утюги,
плоскодонные, как облака.
Днища струйкой плюют на граждан,
на Москву, на Великий Устюг,
для отпарки их и для глажки
и других сердобольных услуг.
Коченеет цветочной капустой
их великая белая мощь —
снизу срезанная, как бюсты,
в париках мукомольных, вельмож.
Где-то их безголовые торсы?
За какою рекой и горой
ищет в небе над Краматорском
установленный трижды герой?
И границы заката расширя,
полыхает, как дьявольский план,
карта огненная России,
перерезанная пополам.
Она в наших грехах неповинна,
отражаясь в реке, как валет,
всюду ищет свою половину.
Но другой половины – нет.
Шёл в гору от цветочного ларька,
вдруг машинально повернул налево.
Взгляд пригвоздила медная доска —
за каламбур простите – «ЦветаЕва».
Зачем я езжу третий год подряд
в Лозанну? Положить два георгина
к дверям, где пела сотню лет назад —
за каламбур простите – субМарина.
С балкона на лагуну кину взгляд
на улочку с афишею «Vagina».
Есть звукоряд. Он непереводимый.
Нет девочки. Её слова болят.
И слава богу, что прошла ангина.
Люби меня!..
Одна была – как Сольвейг,
другая – точно конница Деникина.
Заныкана общественная совесть!
Поэт в себе соединял несое
динимое.
Две женщины – Рассвета и Заката.
Сегодня и когда-то. Но полвека
жил человек на ул. Павленко,
привязанный, как будто под наркозом,
к двум переделкинским берёзам.
Он, мальчика, меня учил нетленке,
когда под возмущения и вздохи
«Люби меня!» – он повелел эпохе.
Он не давал разъехаться домашним.
«Люби меня!» – он говорил прилюдно.
И в интервью «Paris dimanche»-м,
и в откровении прелюдий.
Любили люди вместо кофе – сою.
И муравьи любили кондоминиумы.
Поэт собой соединил несое-
динимое,
любили всё: объятия, и ссоры,
и венских стульев шеи лебединые.
А жизнь давно зашла за середину,
У Зины в кухне догорали зимы.
А Люся, в духе Нового Завета,
была, как революция, раздета.
Мужская страсть белела, как седины.
Эпоха – третья женщина поэта,
его в себя втыкала, как в розетку —
переходник для неисповедимого.
У Зины в доме – трепет гарнизона,
и пармезан её не пересох.
У Люси – нитка горизонта
развязана, как поясок.
– Вас сгубит переделкинский отшельник, —
не царь, не государственный ошейник, —
две женщины вас сгубят.
I’m sorry.
Настали времена звериные.
Какие муки он терпел несои-
змеримые.
А жёны помышляют о реванше.
И, внутренности разорвавши,
берёзы распрямлялись:
та – в могилу,
а эта – с дочкой в лагерь угодила.
И в его поле страшно и магнитно
«Люби меня!» – звучит
без возражений.
И этим совершалось воскрешенье.
Летят машины – осы Патриарха.
Нас настигает осень Пастернака.
У Зины гости рифмами закусывали.
У Люси гости – гении и дауны.
Распятый ими губку в винном соусе
протягивает нам
из солидарности.
У Зины на губах – слезинки соли,
у Люси вокруг глаз синели нимбы…
Люби меня!
Соедини несое-
динимое…
Тебя я создал из души и праха.
Для Божьих страхов, для молитв
и траханья.
Тебя я отбирал из женщин разных —
единственную.
Велосипедик твой на шинах красных
казался ломтиками редиски.
Люби меня!
Философизм несносен.
Люзина? Люся?! Я не помню имени.
Но ты – моя Люболдинская осень.
Люби меня!
Люби меня!
Люби меня!
Лик Демона похож на Кугультинова.
Поэт уйдёт. Нас не спасают СОИ.
Держава рухнет треснувшею льдиною.
ПОЭТ – ЭТО РАСПЛАТА ЗА НЕСОЕ-
ДИНИМОЕ
Море разглаживает морщины.
В море – и женщины, и мужчины.
Глупо расспрашивать про причины.
Море разглаживает морщины.
Спят пеликаны, как нож перочинный.
Сколько отважных море мочило!
Пляж не лажает тебя. Молодчина!
Горе не страшно. Оно – не кручина.
Море разглаживает морщины.
Деньги пахнут будущим,
тем, на что их тратим, —
для детсада булочкой
или же терактом.
Деньги пахнут жизнью,
мыслью миллионов.
Пахнут потным жимом
нищих чемпионов.
Деньги пахнут женщиной,
страстною мотовкой,
чуждой сбереженщине…
Новенькой церковкой.
Богом деньги пахнут,
детским марципаном.
Баху, как и Пахмутовой,
нужны меценаты.
Пахнут волей, Господи,
иногда тюрягою.
Чем их больше копите —
больше их теряете.
Впрочем, неприлично
говорить о деньгах.
Как хвалиться лично,
Колько трахнул девок.
Живите незапахнуто,
даже тот, кто в розыске.
Удобренье пахнет
будущими розами.
Как палец, парус вылез.
И море – в бигуди.
И чайки смелый вырез
у неба на груди.
Рыбу третьей свежести едим из Сетуни.
Поэты третьей свежести набрались сил.
Но не бывает отечества третьей степени.
Медведь вам на ухо наступил.
Моё отечество – вне всякой степени,
как Бога данность, —
к нему, точно к песне, всегда не спетой,
испытываю благодарность.