То было давно… — страница 11 из 82

Московская жара

Давно было это. Народу в Москве осталось мало, все уехали на дачу:

Летом все живем на даче.

Невозможно нам иначе,

Будь хоть беден, хоть богат,

Город летом – сущий ад…

Я смотрю в окно. Сосед-часовщик из немцев стоит у своей лавки. Я ему говорю из окна:

– А часы-то, опять не ходят…

– Что же вы хотите, – отвечает часовщик. – Такая раскалеванная атмосфера. У меня в магазине все стоят…

Железные крыши московских домов, зеленые и красные, блещут от солнца. На крышах сидят вороны – рты у всех раскрыты: от жары…

Я лег на подоконник и лениво смотрю на улицу, на окна московских домов, на синюю вывеску «Восточные номера», на ворота, овощную лавку.

На углу – городовой, бляха сияет на солнце. Воздух как бы тает, струится под солнцем. Едут ломовые, порожние, дребезжат. На углу, поворачивая, задели тумбу. Остановились. Слезают и у овощной лавки распивают квас, опрокидывая бутылку в глотку, стоят долго – какой-то разговор с городовым. Потом поехали, дребезжа по мостовой. Скука и пыль. Лень.

А надо идти в мастерскую. Не поехать ли лучше купаться в Косино? Да одному скучно. Я лег на диван.

Вдруг слышу в коридоре звонок. В дорожном пальто, весь в пыли и обливаясь потом, ко мне вошел мой приятель Кузнецов, из себя полный, помещик, лицо раскалено жарой. Ну какой помещик, так – живет в деревне. Его можно считать и художником: занимался живописью, да бросил.

– Здравствуй, Костя, ну и жара… Приехал на выборы, остановлюсь у тебя.

А дворник уже приносит чемоданы, все серые, в пыли. Глядя на них, я вспомнил дорогу к Кузнецову – Тарусу, луга, леса и Наташу, дочь отца Василия.

– Что тебе за охота, – говорю я, – ехать из деревенского рая в такую жару, в пекло, в Москву. У тебя там и речка, и сад. И какой сад – диво… А ты – выборы… А дочь отца Василия, я слышал, вышла замуж…

– Кто тебе сказал, нет… Да кто возьмет: погост, бездоходное место.

– А хороша Наташа…

– Хороша, это точно…

На столе у меня стояла бутылка воды «Гуниади Янус» с красным яйцом на ярлыке. Умывшись с дороги, Кузнецов освежился, принарядился, и мы решили поехать с ним обедать. Тут-то, перед самым уходом, Кузнецов и обратил внимание на бутылку с ярлыком.

– Что это? – спрашивает. – Отчего на бутылке яйцо?

– Вода, – отвечаю, – для желудка. Вообще бодрит. Иногда пью. Вода хорошая…

– Дай-ка, я попробую, – и берет стакан. – Пить хочется… От жары…

И не успел я оглянуться, как он всю бутылку «Гуниади» и ахнул.

– Что ты, – говорю, – всю бутылку. Это нельзя.

– Как нельзя, когда жара… Жажда…

Вскоре мы сели на извозчика и поехали в Петровский парк обедать.

От Триумфальных ворот, смотрю, Кузнецов отвернулся, нагнулся с пролетки и как будто выпускает чернила изо рта.

– Володя, что это черное… – затревожился я. – Что это у тебя, точно чернила льются…

– Ничего… Жара, – отвечает он. – Да вода твоя…

– Но отчего же она почернела?

– Не понимаю, – говорит. – И оставь меня…

Дорога ровная, кремнистый путь, а по дороге, вижу, сзади, точно черная змея ползет за нами: Володины чернила…

– Ну водица, – только качает головой Кузнецов.

Пообедали. Еще где-то ели и пили. В голове от жары туман, в глазах – дым.

По дороге домой Кузнецов объяснил мне, что вода, которую он пил, «черт знает, какая сила, и яйцо не зря там помещено».

И разговорился:

– Яйцо, Костя, – это символ жизни, понимаешь… Ты вот пьешь и не понимаешь. А я, брат, понял… Ее надо с водкой пополам, твою воду… Во мне, брат, всё играет. Вот яйцо-то почему Ага… Это Эрос… Понимаешь теперь… В «Мавритании» сегодня четыре из русского хора мне мигали. Адреса в кармане, брат… Понимаешь… И всё твоя вода. Я домой не еду. Стой! – закричал он вдруг извозчику у аптеки на Тверской-Ямской.

Вылезая из пролетки, он мне сказал:

– Как называется вода-то… Как ее… Пойдем, пожалуйста: скажи им.

В аптеке одну бутылку «Гуниади Януса» он положил в карман, а другую ему откупорили. Он пил, смотря на провизора. Провизор, брюнет, как все провизоры в Москве, поглядел на Кузнецова через пенсне и кисло сказал:

– Прием не более полутора стаканов…

Кузнецов тоже надел пенсне и, молча глядя на него, выпил всю бутылку.

– Да что ты, подумай! – говорю я ему, садясь на извозчика. – Ведь это же пюргатив[4], ты заболеешь.

– Оставь, Костя, дай мне жить, я хочу жить. Я хочу жить. Понимаешь… Ты брось нотации – пюргатив, – у меня своих довольно… Не понимаешь всей глубины… Что у меня тут… – И Володя ударил себя в грудь: – Тут, брат, буря! Мне вот как надоела и деревня, и сад! А эта живая вода всё уносит к черту… Обновление. Иностранцы понимают, какая вода нужна нам. Другое было бы, если б я эту воду раньше знал… А то что – пошли будни, всё так положительно… Спрашивают вечно – что ты любишь, какой соус, телятину?.. Надоело, понимаешь… Все эти заботы обо мне… Довольно…

Володя говорил, а по его лицу бежал пот. У моего подъезда он сказал:

– Я еду дальше. Прощай… Ваню надо увидать… И других.

Ни ночью, ни к утру Кузнецов не вернулся – загулял, должно быть.

Утром опять ясное, раскаленное небо, хоть бы облачко. Жарища. Блещет томительно медь московских куполов.

Я пошел в мастерскую, в Большой театр. Долго шел я кверху со сцены в мастерскую по железной лестнице: мастерская под самой крышей. На полу там лежит огромный загрунтованный холст для декораций. Маляры спят на куче сшитых холстов, у всех маляров открыты рты, на губах сидят мухи. В мастерской такая жара, как в печке, и невыносимо пахнет клеем. В медной каске стоит дежурный пожарный.

– Жарко здесь, – говорю ему. – Просто пекло…

– Да-а… – отвечает пожарный. – Мы в огне живем завсегда: привычны, а и то здесь рот сохнет…

В темном углу мастерской, там, где бочки с грунтом, я вижу – что-то двигается. Как живой мех. Там кишат тысячи крыс.

Я разбудил маляра Василия и говорю ему:

– Что же это, Василий, смотри.

– Чего? – отвечает Василий. – Это крысы. Жара теперь. Ишь их што…

– Я принесу малопульку, вот перестреляю, – говорю я.

– Да что вы, нешто можно, изгрызут всего, их тут тышши… От жары оне злые… В них Карл Федорыч однова кистью бросил – так насилу ноги унес. Хорошо, хоть пожарную кишку пустил, а то съели бы…

Из душной мастерской я скоро ушел: лень работать. От жары.

На Тверской, в Английском клубе, куда я забрался, ни души, только старые лакеи в ливреях. На большом длинном столе в дивной зале накрыт стол; сбоку другой, маленький. На нем водка и закуски.

Один я сажусь обедать. Смотрю – входит старый генерал. Присел недалеко. Я выпил рюмку водки – и он, я закусил икрой – и он. Лицо у генерала тонкое и красивое, слегка смугловатое, и есть в нем что-то восточное. Когда он наклонил голову над тарелкой, в больших глазах его мелькнули синие огни и какая-то особая добрая кротость. Думаю: «Генерал наш и не наш – точно бы другой страны».

– Вот, никого нет, – сказал я ему, чтобы начать разговор.

– Должно быть, все разъехались, – ответил он.

– Жара, лето. Понятно… А вот как странно – когда только пусто, я замечаю, какой у нас красивый клуб. Прекрасные залы, библиотека… Здесь дух прежнего. Много было здесь настоящих людей, которые ушли… Я чувствую, слышу здесь шаги Александра Сергеевича Пушкина.

– Да, правда, – ответил генерал. – Отец мой любил этот клуб.

Смуглый генерал сказал слегка по-английски – «клэб».

Я радостно удивился. Смотрел на него и в чертах лица его увидел я как бы брезжущий облик Пушкина.

– Я помню отца не много, – рассказывал мне генерал. – Но помню, что он любил русскую зиму больше лета… И я, представьте, тоже не люблю жары. Петербург мне кажется лучше, чем московская жара.

– Ну как же, генерал, – говорю я, – ведь ваши предки – арапы…

– Арап, а вот, представьте – жары не люблю…

Я засиделся в тот день в клубе с Александром Александровичем Пушкиным…


А дома я узнал, что Кузнецов еще не возвращался.

Потом посыльный принес записку. Пишет какой-то доктор: «Приезжайте немедленно. Необходимо. Мы вместе с Володей Кузнецовым. Убедительно просим и ждем. Сокольники. “Золотой якорь”. Доктор И.И.»

Я подумал-подумал и поехал: все равно, когда такая жара.

В отдельном кабинете деревянного ресторана «Золотой якорь» – пир. Канделябры освещают стол, заставленный винами. Блестит хрусталь бокалов. За столом доктор, присяжный поверенный, архитектор и Володя – приятели мои, все голые, только перевязаны салфетками. Все немножко похожи на банщиков.

– Вот отлично, что приехал, – встретил меня Володя. – Вот это дружба… Понимаешь, это понять надо. Это воздушные ванны… Понимаешь… Спроси Ивана Ивановича. Он клинический врач, не кто-нибудь… Ванны воздушные принимаем.

– Это верно, – обратился ко мне доктор. – Видите в окнах – леса сосновые, резервуар, гениум, сосновый гениум[5]. Извольте видеть: Володя, открой рот, покажи свое нёбо. Смотрите, видите, – говорит доктор. – Нёбо видите?

– Да, черное, – говорю я. – Это только у злых собак бывает.

– Как у собак? – удивился Кузнецов.

– Открой рот, – приказал доктор. – Смотри: это солнечный удар жара, и вы его спаситель! Не будь «Гуниади Янус» – прощай, Володя…

– Слышишь, что доктор говорит? Еще полчаса, и прощай – потому жара. Благодарю друга… – Володя растроганно пожал мне руку, но при этом сказал мне на ухо: – Не верь докторам, чепуха, у меня никаких солнечных ударов. А нёбо мое потому черное и потому изо рта чернила лились, что я, когда от Тарусы ехал, всю дорогу до Москвы одну чернику ел.

Живая тень

Осень. Целый день идет дождь.

Пошел вечером на реку, на перелет уток. Думаю – застрелю утку, приедут приятели, угощу…