Василий Сергеевич пристально смотрел на Герасима и сказал:
– Благодарю вас. Вы теперь меня с краю не поставите, и на такую дурацкую охоту я не пойду. Это уж дудки. Не угодно ли. Конечно, он везде шляется.
– А кто его знает? – сказал Герасим. – Может, это другой.
Друзья мои, охотники, решили, и гофмейстер сказал, чтобы не было этого всякого вздора. Мы к вечеру пойдем на болото на перелет уток.
– Только я прошу взять какие-нибудь доски, так как я не желаю стоять по колена в воде.
– Чего ж, – сказал Герасим, – это можно. Я вам, ваше высокопревосходительство, бочку прикачу. Из бочки-то вам будет сподручнее, и уткам вас не видать будет.
– Вот это прекрасно, – сказал гофмейстер.
Я видел, как Герасим под горку к болоту катил бочку. С горы она катилась сама и хлопнулась в воду болота. Бочка была большая и широкая, и Герасим стоял в ней с гофмейстером.
Охота была удачна, настреляли уток, и генерал записал в свой охотничий дневник:
«1 октября 1906 года, Владимирской губернии, Карашской волости. На болоте, у реки Нерль, стрельба из бочки на перелете по уткам».
Осенней порой
Моросит мелкий дождь. Сумрачно. Упавшими листьями покрыто крыльцо моего дома. Я зажигаю лампу, и комната моя освещается. В окна видны темные ели и тоскливые дали лесов.
Окутанная платком, в больших сапогах, пришла из деревни соседка моя, тетушка Афросинья. Принесла крынку молока.
– Один ты, Лисеич, скушно, поди, тебе. Ненастье… И-и дорога… ноги ползут. Вот когда морозом-то прихватит – туды-сюды. А то чего… мокрехонько.
– Ну, как Феоктист? – спрашиваю про ее мужа.
– На печке лежит. Поясница болит. Это к погоде у его. Да ведь смолоду сломан был, в пильщиках жил. Да.
– Спасибо, – говорю, – тетенька Афросинья, груздей вы мне насолили бочонок да капусты кочанной. Гости приедут: есть – будет, чем угостить.
– Чего еще… Вот валуев да белянок наготовлю, да рыжиков. Сейчас только засолила тебе, рыжиков-то, бочонок. А Каморова говорит: «Не надо рыжиков, не солю». А то муж-то ее, как рыжика увидит – пить вино зачинает. «Скажи, – говорит, – ему, что не уродились ныне. А то пьет». Вот оно что… Гриб такой – на вино зовет. И Феоктист тоже такой: как рыжик увидит – ну, давай стакан. А валуй, ну, тоже гриб… Никто не удержится. Уж кто не пьет – так выпьет. Солить надо крупной солью да анису-травы положить. Кто хошь выпьет, не удержится нипочем. А груздь, белый, опенок – ничто, не зовет на вино ничуть. Это постный гриб.
– Мастерица вы, тетушка Афросинья. Пироги тоже хороши. Руки у вас золотые.
– Ну, что… И то сказать, верно. Вот и ваши гости, тоже другой и то и это ест, не разбирает, а вот Юрь Сергеич с понятием, и любо глядеть. Тихо, скромно нальет рюмочку, положит грибок, поглядит, выпьет – ну и закусит. Видно, не зря; понимает. Такому барину и служить много приятности есть. Видать, что с понятием барин кушает. А то, ну… – И тетушка Афросинья поморщилась и сказала:
– Ну, что я, ничего… Подам сейчас вам пирог да куру холодную. Сейчас накрою. Дедушка хворосту принесет, затопит вашу печь, камин. Повеселее станет… Самовар согреет… – И Афросинья уходя, повернувшись в дверях, сказала: – А Леньку-то отправили, знать?..
– Да, в Москву послал с письмом да купить кое-что.
– Ну-ну, он смирный. Ничего не пьет. Только говорит про вас, что всё, говорит, у его в голове пустяки. Рыбу ловит, охота, деньги зря бросает…
– Да неужели?
– Вот, вот. И гости у его все такие… В голове у них тоже… всё пустое.
– Да неужели?..
– Вот, вот. Да Бог с ним. Он-то ничего – смирный.
– Смирный, – говорю, – только дурковат малость.
– Что делать…
И тетка Афросинья ушла.
Сторож Дедушка принес большую охапку хвороста для камина. С ним пришла собака моя Польтрон. Весь мокрый подбежав ко мне, Польтрон мокрые лапы положил мне на колени.
– Пошел, ты мокрый. Где ты шлялся? – говорю я.
Собака пойнтер ходила кругом, вертя хвостом.
– На реку бегает, – сказал Дедушка. – Болотная собака. Погода – непогода: ему все одно. Гоняет по воде за утками. Хоть бы что…
– А заяц-то где? – спросил я.
– Заяц у печки в дровах с бараном спит. Вот, заметь, дружно живут, но баран зайца боится. Кочерыжку дал – баран тоже кочерыжку любит. Погрызть кочерыжку охота. Куда тут… заяц не даст. Прямо по морде ему лапами бьет. Вот часто!.. Нипочем барану кочерыжку укусить не даст. Сам ест – боле ничего. Не велит – чисто хозяин. Баран его слушает. Меня бодает, зайца – нет… Боится. Ну вот что это?.. Ну, заяц озорной. Сапоги новые, а он их грызть норовит. «Э-э, – думаю, – постой». Взял за уши, и хворостиной его драть. «Вот тебе сапоги, вот тебе сапоги! Сапоги – восемь целковеньких. А ты что?!» Понял. Ничуть – больше. Наука нужна кажинному.
– А барана-то ты, Дедушка, не учил, не порол его?
– Порол, – ответил Дедушка. – Как же, не однова порол. Ничего. Без понятиев… Разума в баране ничуть нету. Хоть что. Возьмите, это что же такое? Иконы поднимают, водосвятие, Дарья и Прасковья, Григорьева дочь, икону большую несут, а он их с разбегу рогами сзади – раз!.. А они – чуприк – обе упали. Ну тут его Феоктист прямо поленом по лбу огрел. Убьет, думаю. Нет, хоть бы что. Не отучишь. Голова чисто камень. Да и то сказать: он себя опоганил. Его теперь и резать нельзя. Куда он?.. Ведь он змею съел. Все видели… Вот у елки поймал и съел. Вот что. А после этого кто его есть станет… Ну вот вы хоша, ежели котлеты из его… Хоша какой повар сготовит – станете есть.
– Нет, – говорю я, – невозможно.
– Ну вот ума в нем нет ничего. Баран и баран, сам себе портит.
В кухне залаяла собака.
– Знать, идет к нам кто-то.
– Герасим пришел, – говорит тетушка Афросинья, ставя на стол самовар. – Нитки живой нет, мокрехонек…
– Дай ему валенки, переодеться что.
– С ним еще лесничий с Шахи.
– Ну, вот я рад, – говорю, – приятели. Тетушка, достаньте в шкафу перцовочки.
Оба мои приятели входят. Герасим смеется:
– Эх, ну и погода. С утра вышел, думаю, достану глухаря, зайду к Лисеичу. Ну вот поди…
Лесничий высокого роста, Андрей Иванович, сказал, здороваясь:
– Давно я к вам собирался. Хотел звать к нам, приехать хотели. Списать пустыню нашу, говорили.
– Помню, – говорю. – До чего хорошо у вас там. Никуда бы и не уехал. Какой лес, речка. Кругом никого. Волки воют… Помню… Садитесь. Вот перцовка. Озябли, поди?
Рад я был друзьям.
– Тетенька Афросинья, позови Феоктиста. Чай чтоб приходил пить. У вас сапоги мокрые, – говорю лесничему, – переоденьтесь. Скидавайте скорей. Дедушка, – кричу, – тащи валенки, давай пальто!
Больше уж не будет таких вечеров никогда, да и мало где они есть.
– До чего хорошо у вас в лесу, – говорю я, – красота… Я бы никогда не уехал оттуда. Только бы картины писал.
– Да, – согласился лесничий, – верно, хорошо летом. Раздолье. Рядом речка, вода чистая, всё дно видно, песок. Рыба ходит. Встанешь, искупаешься, дом рядом. А лес какой, воздух, жизнь – воля…
– Рай, – говорю я.
– Да, вот одно только, что всё начеку надо быть. А к ночи пуще. Убьют – вот и рай.
– Да что вы? – удивился я, – кто же?
– Как – кто? Люди. Я ведь лесничий. Сторожу лес. Ну еще, думают, деньги есть. Да и бывают деньги, казенные. Вот оно в этом-то всё и дело. Как бы деньги отнять.
– Это верно, – сказал Герасим. – Вот, Лисеич, говорят и про тебя – богатый. А не воруют у тебя. Я раз пришел – никого нет. Летом было, все ушли. Смотрю – а у тебя в саду на террасе самовар, ложки серебряные. А в доме и одежа хорошая… и всё. И часы у тебя золотые, на руке кольцо дорогое. И вот ничего. Слыхал я – на станции говорили: его, говорят, не тронут. Всегда стакан поднесет. Полтину даст. Значит, его не трожь.
– Что ты, Герасим, я что-то не слыхал. Неужели здесь грабят? Не слыхал. И не думал. Действительно, живу я здесь в лесу тоже, глухое место. Деревня далеко. И ничего что-то.
– Да, все знают. Вот постой. Спросим Дедушку.
– Дед-сторож, белый как лунь, сидел в сторонке за столом, пил чай и слушал.
– Ну, сторож, скажи-ка: что, ходят к Лисеичу эдакие-то, что украсть или вроде?
– Как же, ходят. Ко мне приходят. Вот зимой больше. Всё вроде за лекарством. Ну вот им поднесешь, покормишь и двугривенный дашь; папиросы тоже… Да кто знает? Иной бродяга, конечно. Но ничего… Да вот и сейчас в сарае двое спят. А то и в беседке, бывает.
Я удивился:
– Что ты, Дедушка. А ты мне ничего и не говоришь.
– Да ведь почто… Это знамо дело: они тоже сторожат. Ведь вас нипочем не обидят. И неча… Велено, значит. Такой указ у них на вас: его не трожь. У нас в сарае-то пять пудов, почитай, судака сухого. Даем… Ну и для болести настойки: перцовка, полынная. Ну и болести! – сказал он, покачав головой. – Выпить охота – ну и говорят: «Вот живот болит, до ужасти», – говорят. Ну им подносишь стакан. «Хорошо?» – спросишь. «Лучше, – говорят, – ну, дай еще». Вот как…
Герасим, лесничий, Афросинья – все смеются.
– Чудно́, – говорю я, – а кто же в сарае-то спит?
– Да кто знает – прохожие. Они сами не знают, кто они, не помнят родства. Они ничего – тихие. Кто что, а наш заяц покажет: ночью начнет лапами стучать. Будит меня. Ну, значит, кто-то есть, ворог близко. Не то волк, а не то кто ходит. Ну я выйду с ружьем. Хоронит Бог.
– В первый раз слышу, – удивлялся я.
– Сбруя висит у нас хорошая в сарае, не заперта… Не берут, не воруют…
– Как не воруют! А сыр у меня в лукошке висел – украли.
– Да ведь это свои… парни деревенские. Девок угощали. Ну и морды им били… И-их ты: все синие стали. Боялись, что сыр-то украли – и приезжать не станет. А без его скучно. Ну и доход тоже, и лечить бросит. Тогды где выпьешь. Вот…
– Ну и леченье, – сказал Герасим и засмеялся.
– На леченье, – говорит Дедушка, – ровно четверть в день выходит. Я-то знаю. Я сам настой веду, справляю: перцовку, полынную, анис, мятная… Вот они там стоят, готовые. Я готовлю, – говорил Дедушка серьезно и деловито.