То было давно… — страница 25 из 82

Приятели мои, посмотрев на меня, всё смеялись.

«Чудно́», – подумал я и сказал:

– Дураком я выхожу, вот что.

Смеются.

– Да нет, – сказал Герасим. – Чудно, это верно. Но заметь, Лисеич, не дают тебя в обиду Вот что. «Что делает, – про тебя говорят. – Чего-то списывает… красками. А то записывает». Ну и глядят… понять нельзя – что такое. А глядеть хорошо. То костер спишет, месяц глядит, ночь. То воду, то щук списал. Как живые. Антересно. Ну и говорят: «Пущай живет». Начальник станции сказал Казакову: он, говорит, жисть славит. Вот и поди. От его, говорит, вреда нет.

– Да, – сказал лесничий, – это совсем часть другая. А наше дело – совсем наоборот. Лес, лесничий. Не даю леса воровать. Кому надо – знаю. Бедность, не гляжу: бери. А вот другой – и не надо, норовит. Значит, я враг его выхожу. Я пугаю. Живу в стороне. Деревня далеко. Глухо. Собака хороша. Травили… Умная собака, не ест с отравой. Вот недавно. Гляжу – все трое ходят. Ночью стучат в окно: «Пусти ночевать». – «Не могу. Идите в деревню». Сам не сплю. Значит, чучело у меня, человеком одето вроде: рубаха, рожа – маска, волосы, картуз. Повесил его на двери у конюшни на веревку. Вроде как удавленник. Собаку в дом взял, а сам на чердак залез с ружьем. Гляжу: ночью лезут сзади через забор во двор, значит. Крадутся… В руках дубье… Увидали: висит удавленник. Остановились. А у меня веревочка в чучеле. Я дернул. Он рукой махнул. Вот они бежать, на забор… Я раз из ружья, другой. Холостым. Вот они бежать!.. Я другой стеганул дробью далеко, по ногам. Вреда нет. Вот что.

Только ночью не спим. По череде сторожим: жена, сестра, мать, я. А то сожгут. Ну теперь легче много. Придумала сестра. В Переяславле купил старую шинель, фуражку после покойного исправника ну и сделал чучело. Маску, фуражку надел. И у окошка сажаю. Видать снаружи: сидит вроде у меня, чай пьет становой. Прежде, кто ни едет – обязательно лезут ко мне: нет ли вина, и то давай, и это. А теперь увидят – и дальше скорей, никто не идет. Кто ежели по делу – я в другой горнице приму.

– Верно, – сказал Герасим. – Я сегодня видал. Прямо гляжу: что, думаю, исправник у его сидит? Я сначала увидал, тоже уйти хотел. Поедем, Лисеич, завтра, если разгуляется ненастье, к нему. Картину напишешь.

– Поедемте, – говорит лесничий. – Теперь хорошо… Щука, налим на омуте берет. Половим.

– Очень рад, – говорю. А сам думаю: «Какая красота – жизнь».

– Надо картечи взять, – говорит Герасим. – Гусей там садится много, к озеру повыше.

Мы стали готовиться к отъезду. Герасим заряжал патроны. Я собирал краски, кисти, холсты, удочки. Вышел на крыльцо: темный сад. Тихо… Пахнет павшим листом и землей. Заяц прыгает около меня. Я сошел с террасы. Заяц сел и водил ушами.

С другой стороны, где моховое болото, виден просвет неба, и печально светит серп месяца среди оголенных ветвей. В темной выси слышится шум: улетают от нас, от холодной зимы, птицы в теплые страны. Заяц бьет меня лапами по ногам.

– Что ты, толстый? Побегай немножко… – И я хлопнул в ладоши.

Заяц прижался к земле и положил уши на спину.

Я пошел через лужок к елям, подошел к изгородке сада. Мутной полосой лежали туманы, и что-то тайное было в них, особенное, родное.

Повернувшись, увидел темным силуэтом мой дом, и свет в окнах оживил мрак ночи. Туман, и свет окна, и ночь, и месяц – всё как-то поет душе чувством родной печали, тайны несказанной, красоты неразгаданной доли.

– Ишь ты, гулять ходил, – говорит Дедушка, посмотрев на зайца. – Со мной тоже ходит. А в деревню нипочем не идет: от ворот назад лупит, к сараю, и забьется в хворост. А вот к реке, в лес – любит, идет, ничего не боится. А в деревню – нет.

– Герасим, – говорю, – отчего это наш заяц не белеет, октябрь ведь?

– Снег, значит, не скоро. А то сразу… Завтра, знать, погода на ясное выйдет: видать, туман лег в болото.

В моей большой комнате-мастерской ложимся спать. Ушли Афросинья и Феоктист, теплится камин. Лесничий Андрей Иванович говорит:

– В такие ночи лес объезжаю – привык. Вот еду раз и слышу, кто-то плачет. Слышу, плачет женщина. Я ближе. Слышу, плачет дальше. Я туда, вот рядом. Гляжу – никого нет. Думаю: «Это бывает, дерево о дерево скрипит». Только отъехал – слышу, кто-то бежит по лесу, кричит: «Убили, убили!» Кто это?.. Я на голос еду. Никого. «Что такое?» – думаю. Вдруг лошадь бросилась в сторону и понесла меня. Не удержу. Вынесла на дорогу. Вижу, на дороге человек стоит. Я к нему. «Куда, – говорю, – идешь?» – «На Ловцы. А вот чего-то в лесу не ладно; пугает, бегает, плачет. Я с тобой пойду. Что-то неладно в лесу». Я ему и говорю: «Я тоже слышал. Не поймешь, что такое». Идет рядом. Вдруг он в сторону, в чащу ударился. Бегом. Лес-то густой. Понять нельзя.

Подъехал к дому. Рассказал. Жена мне говорит: «Должно быть, убили кого-нибудь». И что ж, правда: в Ловцах жил вдовец, еще не старый, с достатком. И женился. Взял молодую, красивую, из Выселок. Бедная она была. Вышла замуж, а другого на уме держала. Ну, родные выдали, конечно. Вот она пошла на Выселки к матери, а он не пускает – «часто ходишь!». Она на своем поставила, пошла, а он проследил. Видит, она в лес с дороги свернула. Он по лесу за ней и видит, как к ней парень подошел… Он за ней, значит, да ножом ее в спину. Парень убёг… И она бежать. Гонял за ней по лесу, нагнал да и кончил. Этого-то парня на дороге я и встретил. А жена пропала – не нашли. Два года прошло… И парень тот тоже ушел и пропал. Мужа сослали в Сибирь.

Прошло шесть лет… Больше… Только что ж – муж вернулся, а парень-то тот в Астрахани на Волге богатейший стал и женился на ней, которая будто убита была, и так жил. Двое детей у него, сыновей. Узналось дело. Муж-то прощает, а закон нет. Ее в тюрьму, судили. Оправдали. Он подал прошение Государю: просит разрешения поставить монастырь в лесу, у нас-то, у реки; дает пятьсот тысяч. Нет, не разрешили, и денег от него не взяли. Так он деньги-то фельшару дает, который ее рану вылечил. Отдал. А фельшар взял из них десять рублей, а остальные не берет. Характерный тоже. В казну – казна не берет: царь не велел, боятся. Куда деньги деть? Отдает мужу ейному – муж не берет. Тоже характерный. Нашел начальника: тот деньги взял на богоугодное заведение. Начальника выгнали со службы, а деньги ему назад…

Так-то – любовь и туда и сюда поворачивает, а закон свое велит. Не выдержал человек – запил с горя и помер…


Наутро было солнце. Дали лесов синели, ярко блистали желтые мелколесья. Красные осины горели рубинами. Стога сена, как сторожа, чередами стояли в лугах, и дымили черные овины.

Весело было ехать по кривым дорожкам проселка, заезжая в леса у сжатых полей. Собака моя Польтрон бежала впереди и возвращалась, поглядывая на меня.

– Постой, Лисеич, – сказал Герасим.

Мы стали.

– Ну-ка, возьми ружье. Чего-то тут, погоди… собака-то, я вижу, прихватывает…

Я слез с тарантаса и пошел за Герасимом. Собака шла впереди, вдруг остановилась и опять пошла.

Порубь, мелкий лес. Собака, крадучись, шла вперед и стала. С треском вылетели, как темные шары, глухари. Герасим и я выстрелили. Глухарь падает вблизи, и Польтрон несет во рту огромную птицу. Глаза собаки как-то особенно растопырились, и Польтрон ходит кругом меня важно.

– Давай, давай, молодец, – говорит Герасим и берет глухаря. – Вот и охота, Лисеич, выводок. Эк, здоровые…

– Стой!

Герасим бежит, я слышу выстрел, и собака несет глухаря.

Доро́гой Герасим говорит:

– Летом бывал я здесь. Не было глухарей, ничуть. Это из бора переселились, на ягоду. Здесь брусники много…

Спускаемся к речке. Мост гнилой, старый. Остановились.

– Это мост нешто, – говорит Дедушка, – не переедешь нипочем.

– Как же теперь?

– Пониже брать надо. Ишь, река-то как напухла, полная… не переехать…

Едем ниже.

– Может, брод тут есть?

Едем краем, справа лес идет в гору.

– Это, от видать, переезжали здесь. Ну, Господи, благослови! – И Дедушка хлопнул вожжами.

Лошадь идет по реке, и наш тарантас опускается в воду.

– Выноси, милый…

Вижу, ноги мои в воде.

– Стой! – кричу я.

– Ну, ну, и-и-и…

Вода по колени. Лошадь сильно тянет. Видна только ее спина, потом стало мельче.

– Слава Те… – говорит старик.

– Утки, утки! – кричат сзади.

Низко над нами пронеслись утки, шумя крыльями. Чувствую, у меня в сапогах вода. Выехали из реки, слезли на бережку и стали разуваться. Лесничий снял сапог и выливает воду. Обертывая портянками, надевает опять – не лезет.

– Затопим тепленку.

Собираем хворост.

– Давай можжухи, а то сырость одна.

Костер горит, дымит можжуха. Греем портянки, чулки.

– Тепло… – говорит Герасим, – нече сапоги надевать.

– Надо водкой натереть ноги, – советую я лесничему.

– Чего натирать… – смеется Герасим, – надо в нутро пустить, а бутылки три опосля, тогда помогает…

– Ну тогда не доедем до завтра… – сказал Дедушка.

– А ты что ж, промокли ноги? – спрашивают его.

– Не-е… Я-то ноги поднимал.

Костер трещит. Так хорошо у реки. Кругом лес. Темными кучами стоят зеленые ели среди серых, опавших ольх. Около нас частые кусты. Среди синих ветвей на кустике висят ягоды, как сережки – розовые, черные: волчья ягода.

– Ишь, гляди, уж плывет…

Большой уж, подняв голову, плыл у берега. Извиваясь, пополз по песку бережка. Я подошел. Уж свернулся и зашипел, гордо подняв голову. Синие глаза его горели.

– Смотри, Лисеич, не трожь его, грех… Они тоже знают… это не змея.

– Что знают, Дедушка?

– То знают.

– А что?

– А то, ежели он около дому живет, всё хорошо, и пожара не будет… Ушел – ну, знай – быть беде. – Вот что.

– А вот у нас нет у дома…

– Как нет? Под домом живут четыре, здоровые… Там, где печь. Не кажут, барана боятся – сожрет. Я им молоко ставлю – молоко любят.

– А вот ты мне не сказал.

– Не надоть… и ты не говори, не надоть. Горохов убил ужа, ну вот – в тот год и помер… Это верно… Вот ёж змею загрыз, а ужа ничуть не трогает.