То было давно… — страница 33 из 82

спод хороших. В другой раз заедут, тогда покажу. Баню затоплю. Порадуются. – И она, смеясь, ушла в дверь.

Приятель Вася смотрел на всех с недоумением.

– Да-с, вещицы забавные, – заметил Сучков, глядя под печку.

– В чем же дело? – горячился гофмейстер. – Кто говорил этот вздор? Удивительно, презабавно и непонятно.

– Я тоже не понимаю, – сказал я. – Скажите, – обратился я к новым знакомым, – что это такое? Кто это говорил за печкой?

– Кто говорил? – смеялся дьячок. – Не узнать нипочем сразу. Вот Прасковья Васильевна и нас напужала, да так ловко, вот до чего. А в Петрове купца одного довела до того, что он в бочку залез да целый день сидел в бочке.

В это время открылась дверь, и огромная охапка сухого сена просунулась в горницу. Голос мужика сказал:

– Куда им стелить-то, сено?

Сено упало на пол, а за ним стояла Прасковья Васильевна и, весело смеясь, сказала уже своим голосом:

– Эх, гости дорогие. Охота скуку прогнать. Пошутим, повеселей станет на сердце. Святки ноне, ну, Баба-Яга и завертывает дела. – И хозяйка смеялась.

– Восхитительна, – сказал гофмейстер и, шаркнув ногой, поцеловал маленькую пухлую руку Прасковьи Васильевны.

II

На полу большой горницы красавица хозяйка наша Прасковья Васильевна постлала сено, покрыла простынями, принесла пуховые подушки. Лесничий и дьячок простились с нами и ушли домой. Черный купец остался ночевать и поместился на лежанке у печки.

Приятели мои расположились на полу. Василий Сергеевич лег с краю, к стенке, рядом положил ружье. Сказал мне, что ружье на всякий случай.

– С какой стати, зачем это ты, Вася, ружье?

– Вы меня не учите. Местечко здесь глухое. Заметили, как у хозяйки-то глазки ходят во все стороны? – И он лег с краю на сено, не раздеваясь, и ружье положил рядом.

Гофмейстер разделся, вынул из чемодана халат, туфли и хотел лечь. Но стал слушать. В трубе жутко выл ветер.

– Скажите, Василий Сергеевич, – спросил он, – вы архитектор, как это сделать, чтобы в трубе и в печке не выло? Ветер этот чтоб не выл?

– Ничего не поделаешь с трубой, – ответил архитектор Василий Сергеевич. – Сколько мы об этом думали, сколько писали, но ничего не выходит. Конечно, если сверху закрыть, ну тогда не будет выть.

Я лег на мягкое сено. Как хорошо в большой деревянной горнице деревенского дома! Пахнет сосной. Даже вой ветра в трубе приятен. И эта хозяйка, Баба-Яга, среди бури, пурги, в этом теплом доме делала счастливым приют.

Вошел Павел Александрович, сказал:

– Как? Вы уже легли спать. Ага! А я там, у ней, был. Очаровательна. Она фельдшерица, овдовела девятнадцати лет, жила в Ярославле. Не желает жить в городе, надоело – говорит. Я понимаю.

– Я знал мужа-то ее, – сказал черный купец. – Он был доктор, втрое старше ее. Помер за шестьдесят, капитал ей оставил. За ней сколько ходят, сватают – не идет. Она еще девчонкой махонькой была, так у ней и тогда голос хорош был. Ее в театр звали представлять. Она лечит ловко, к ней сколько идут, какие деньги дарят, помоги только. Я тоже лечусь у нее.

– А чем же вы больны?

– Я-то. Да я… по лесной части, лесом торгую. Ну и в лесу как-то на пилке дерево меня ударило. Подвернулся неладно. Ну так, значит, по спине хватило, я и обезножел. Так вот, она меня в бане парила да вальком катала по спине. Ну и вот совсем, почитай, прошло. Жисть увидал. Я тоже вдовый… Я ей намекал… Нет, не идет. Так, посмеяться можно, но штоб замуж – нет. А лечит хорошо.

Павел Александрович сидит за столом и закусывает.

– Да-с… – говорит он, – эта женщина-класс… Красота… Послушали бы, как она напевает в два голоса… Да-с, в два – и мужской, и женский. Вот-с!

– Во-во. За ето самое ее Бабой-Ягой и зовут. С земским начальником ехала, значит, она. А он с ей поиграть захотел. У лесочка, значит, а она его как схватит да мужиком крыть зачала, так и едак, как хочет. Вот он вырвался, побег от нее. А она спряталась в лесу. Он ходит, глядит – нет ее. Да к тарантасу. Сел да домой скорей. А она потом его видела по делу. Любезная и ласковая такая. И-их, он помнит, боится. Баба-Яга выходит… Верно. Ее все боятся, уважают…

Павел Александрович снял валенки, разделся, затушил лампу и лег.

– Спокойной ночи, приятного сна… ходить по саду, нюхать жасмин, целовать, кто мил… – сказал нежный голос с печки.

– Что за черт, кто это говорит?

Сучков вскочил, зажег лампу.

Приятель Вася сказал:

– Ну, начинается…

– Чего вы? – сказал черный купец, – это Прасковья Васильевна шутит.

Посмотрели на печку – никого нет.

– Занятно… – сказал Сучков, опять ложась.


Утро. В окнах белым-бело. Метелица метет. Несут самовар.

Пришел Батранов и говорит:

– Всё то же, ветер только стих.

Гофмейстер озабоченно спрашивает:

– Где же валенки мои?

– Все ищут. Нет ни у кого валенок.

– Где же валенки? – спрашиваем у Батранова и у служанки.

– А кто ж их знает? Прасковья Васильевна уехали к обедне ранней, велели сказать вам – метель идет, чтоб оставались. Праздник ноне. Какая, говорит, охота. Все звери в норы улезли. Знать, она валенки спрятала. Чтоб не уехали.

– Это, должно быть, верно, – говорит купец. – И у меня нету. Не во что ноги обуть.

– Она угощение готовит, – говорит Батранов. – На кухне стряпухи пироги каки пекут, чего ехать. Пурга.

Умывались холодной водой, огуречное мыло. Полотенца были вышиты красными петушками. Стряпуха-служанка поднесла к чаю горячие оладьи, лепешки в масле, сливки, сотовый мед. Поглядела на наши ноги и, смеясь, ушла.

Сели за стол. Хорошо: оладьи, мед сотовый.

Отворилась дверь, и вошла Прасковья Васильевна, зарумянилась морозом. В шелковом платье, на плечах большая белая шаль. Тщательно причесанная, веселая, на руках надеты кольца. Приветливо улыбаясь, она говорила:

– С праздником. Да что же это, батюшки, как же это? Где валенки?.. Я боялась, уедете, – добавила она, смеясь. – Принесите скорей!

– Очаровательная шалунья, – сказал гофмейстер. – Вы понимаете, мы охотники. Приехали на охоту и вот попали к вам.

Гофмейстер смеялся, надевая валенки.

– А что это вот там, вдали, за домик? – спросил приятель Вася, показывая на окно.

– Это баня моя, – ответила хозяйка.

– Мала что-то, – сказал приятель Вася.

– Почему мала? Деревенская баня, – сказал я.

Вася сделал серьезное лицо:

– Позвольте вас спросить, с кем вы говорите, Константин Алексеич? Вы с архитектором говорите. Да-с. Я двадцать тысяч бань построил! Вы думаете, баню просто строить? Нет-с, непросто. Я когда баню строю – на верхний полок яйцо кладу, пару поддаю. Яйцо сварилось – баня не годится, ломай. Вот что. Баню строить – надо понимать.

– Двадцать тысяч бань – и где же это вы? Что-то много, – удивился гофмейстер.

– Много двадцать тысяч, Вася, – подтвердил и я.

Вася как-то обиженно посмотрел в окно и сказал:

– Ну не двадцать, а десять тысяч построил.

– Ну где же эти бани, десять тысяч? Много, – сказал гофмейстер.

– Много, – говорю и я.

Приятель Вася, зажмурив глаза, рассмеялся:

– Это верно, много. А всё же, как вам угодно, три тысячи я построил.

– Много, много, Вася, – говорю я.

– Знаете что, Константин Алексеич. Вы всегда так, не верите. Но вот что. Хотите верьте, хотите нет, триста бань я построил.

– Раз, два, три, четыре, пять… – отсчитала хозяйка и, смеясь, сказала: – Триста много.

– Врешь, – сказал Павел Сучков, – много.

– Как вам угодно, – ответил Вася серьезно.

Прасковья Васильевна наклонилась, облокотясь на стол, а голос за печкой сказал:

Ах, не ври, говори,

Со мной в баню иди…

Приятель Вася отскочил от печки и сказал со смехом:

– Что такое! Опять Баба-Яга! Верно, я построил три бани.

– Ну вот это верно, – согласилась, смеясь, и Прасковья Васильевна. – Баба-Яга помогает.

– Как это вы говорите, Прасковья Васильевна, другим голосом? – пристали мы все к ней. – Покажите.

Прасковья Васильевна задумалась. Лицо ее было серьезно и печально.

– Наша деревня, Ратухино, – сказала она, – сгорела дотла. Я еще была маленькой девочкой. Кое-кто построился опять, а отец мой бросил да и уехал жить в Ярославль. Знал он дело плотничье, понемножку в Ярославле работал. То там то тут найдет дело. Стал домишки малые кое-кому строить на краю города, ну и скопил деньжонок. И себе домишко построил.

Тут я учиться стала да на курсы пошла. Уговорил меня студент, который подготовлял меня к экзамену. Кончила я тут фельдшерицей. Было мне семнадцать. Поступила в больницу. А там доктор. Хороший человек. Замуж за себя зовет. Мне нравится. Он не молод, говорю отцу, матери. Они – иди, говорят.

Любит меня доктор, чувствую я, но не верит мне. Зря не верит. Всё говорит: «За что ты меня любишь? Я старик. Конечно, тебе велели родители выйти. Положение мое и всё такое». Конечно. Вижу я, ему тяжело. Не верит. И потому скучно ему. И всё зря. Он в клуб вечером уйдет, я дома сижу. Скучаю. Ну кой-кто из подруг, знакомых зайдет. И, что я ему ни говорила, не верит.

У нас в саду сзади дома баня была. Как-то, помню, пошла к вечеру я в баню. Открыла дверь – а там, смотрю, студент, репетитор мой сидит. Из Питера приехал. Увидел меня – и прямо в ноги упал. Плачет, бьется. «Вы, вы замуж вышли, – говорит, – а я вас люблю! Умираю. Люблю вас».

Я его подняла, с собой посадила на лавку. «Успокойтесь», – говорю. И нравится он мне. Потерялась я вся. А в маленькое окно поглядела – вижу, муж с крыльца идет в сад. Я ему и говорю: «Василий Алексеевич, муж идет». Он испугался да под печку залез, а я на полок прыгнула. Залегла к стенке, притаилась. А дверь заперта. Стучит муж. Я молчу. Он дверь-то сшиб с крюка да вошел. Испугалась я. Переменила голос – да под мужика, водовоза нашего Вавилу, – и крикнула: «Вавила, ты черт! Ждала тебя, лешего».

Муж удивился и ушел.