То было давно… — страница 36 из 82

ть то место у Фёклина бора, тот бугорок.

Мороз, огромные сугробы снега. Спустился к реке, прошел замерзшую реку. Мрачно задумавшись, стоит Фёклин бор. Огромные ветви елей опустились к сугробам. Весь бугорок с веселыми елочками покрыт снегом; их и не видно.

Думаю: «Как же эти елочки, как там, под снегом, живут? Холодно, озябли?» Вернулся домой. Взял заступ и ящик и поехал копать снег, вырыть елочки и посадить их в ящик – пусть они живут у меня дома, в тепле. Думаю: «Буду поливать их, они будут рады. Это выйдет вроде лета. И дождик сделаю: буду брызгать сверху».

Откопал снег глубоко. Вижу – елочки маленькие и такие зеленые, хорошенькие. Глубоко окопал землю. Два приятеля помогали мне работать.

Этот большой кусок земли с маленьким лесом, мхом привез домой в ящике. Дома земля растаяла. Думаю: «Вероятно, елочки чувствуют тепло, думают – лето. Елочки, наверно, рады». Солнышко глядело в окошко, и маленький лес весело освещался. Потом я из пульверизатора так сверху брызгал на них водой, как будто дождь. Вижу, на третий день мох что-то пожелтел, а травка позеленела немножко. Надо было уезжать по делу, и я наказал – поливать елочки. Но когда вернулся, через неделю, то вижу – лес мой не такой веселый и мох совсем пожелтел. «Что значит, – думаю, – неужели лучше им жить в снегу, в холоде?»

Пришедший ко мне приятель, крестьянин-охотник Герасим Дементьевич, смотрит на лес мой и смеется.

– Эх, Лисеич, – говорит, – чего ты это… Елочки-то махонькие, а ведь они живые. Што люди. У них и сердце есть, и глаза, они ведь видят всё. Где же им, они видят, у тебя жить хоша и тепло, да неволя. Ведь она махонькая, а понимает. Горе у ней, думает: как я здесь вырасту эдакая-то, как Фёклин бор, как братья мои? Знает – не вырасти ей… Сызмальства горе берет. Ведь это не герань. Посади-ка березину в банку, нипочем расти не будет, да и снегу нет. Ей обязательно снег дай. Вот што. Пустое затеял…

«Верно говорит Герасим», – думаю. И взял я елочки из ящика, опять раскопал снег и опустил их на прежнее место.

А летом пошел и увидал свои елочки, они уж выросли, веселые и зеленые. И как брошь золотая, под елочкой блестит ящерица.

Новый год

Завтра 1 января. Новый год. Ясная, зимняя ночь. Глубокое небо усыпано звездами. Сбоку, у темного бора, месяц. Мороз, холодно. Тишина. Снегом замело и дорогу, и тропу к крыльцу дома моего. Ветви елей у террасы покрыты тяжело снегом, повисли до земли. Месяц льет свет на ясные снега, и кладет сад большие тени до самого дома моего. Огонь из окон освещает орешник, покрытый белым инеем.

Идем с реки – я и со мной Василий Княжев. Поймали в прорубках на реке налимов. Руки онемели от холода. У крыльца берем снег и трем им руки. Так холодно, что больно даже.

Входим в дом. Тепло, собака радуется и прыгает кверху. Щеки и руки горят как в огне.

– Вот какой мороз, а ишь, попались, – говорит Дедушка, беря у нас налимов. – Они замерзлые. Как камни.

Брошенные налимы стукаются об стол.

Тепло в доме. В комнате Дедушки, в углу, на соломе, лежит баран, около него сидят индюшки и спят. Их берут в тепло, чтобы не замерзли.

В мастерской моей, на столе, стоит лампа с красным абажуром. Топится камин, лежит хворост и в нем сидит заяц и грызет хворост. Заяц всегда что-нибудь ест.

Стол накрыт скатертью с узорами, самовар, и в большой крынке мерзлые сливки. Окна темно-сини, в инее.

Только еще семь часов вечера, а гости приедут в десять часов. Тетенька Афросинья готовит окорок, поросенка и пироги.

– И до чего озяб я на реке. Вот до чего, – говорит Василий Княжев, стоя у камина и держа в руке стакан чаю. – Хорошо бы в чай-то прибавить рюмку алкоголю, рому, что ль. Согреться. А то бы не захворать.

– Алкоголик ты, Василий, – говорю я.

– Есть отчасти, – отвечает Василий, смеясь.

Василий смеется как-то хрипя и шипя, будто гири у часов переводят.

– Всегда с охотниками. Да и по рыбе, на реке, в стуже станешь алкоголиком. Охотники-рыболовы, хоша и не стужа, а с ними пей, боле ничего. Помню, когда в Царицыне на верхнем пруде Поплавский осетра поймал. Да ведь тридцать один фунт! А осетр с серьгой царской, серьга в жабру вдета была. И год поставлен. Значит, императрица Екатерина Великая пущала. Так вот пили, вот пили! Всё общество рыболовства, собравшись, было. Осетра отварного готовили. Ну и пили.

Председатель Бахрушин, да ведь и подумать надо, осетра поймал, просто, вот на простого червячка. Стоял на мостике около дачи, где общество находится, и ершей ловил. И вот, осетр клюнул. Дак ему сам Бахрушин за обедом, когда осетра-то подали, значит, ели, дак он взял эту самую царскую серьгу, из жабры вынул, из осетра-то, значит, взял вилку, да ухо Поплавского проткнул, мочку. И серьгу ту ему вдел. Носи, говорит, на здоровье. Ну музыканты гимн играли и хором пели «Стеньку Разина».

Но только тут вышло неладно. Потому что жена у Поплавского, толстая такая, не позволила серьгу ему эдакую в ухе носить. Он, говорит, в опекунском совете при детях состоит. Не годится, говорит, ему серьга. И верно, серьга велика была. Что вы, говорит, с ним делаете? Домой его хотела везти. А тот – нет, нипочем не едет. Уезжай, товарищ, одна. А жена-то и говорит: «Ишь, чему рады, осетра поймал, так их в Охотном сколько хошь купишь, рады случаю, чтоб выпить подо что…» А муж Поплавский так рассердился… «Она, – говорит, – ничего не понимает, ничего не чувствует! Это, – говорит, – не жена мне, ей общество наше, “Первое московское рыболовство”, – ничто. А она в ответ говорит: «На вас и глядеть-то смешно, как ребята малые, сидите целый день на пруде и на поплавки глаза пялите. Это курам смех. Осетра поймали, царского… Матушка царица-то узнала бы, Екатерина-то, дак она бы вас плетью всех с пруда… Это курам на смех, а не то что…» Ну тут все члены общества вот до чего обиделись, даже плакали. А жены, которые были, – все за нее. Вот што было. Вот что через осетра того вышло…

– Ну и что же потом, Василий?

– Потом, – продолжал Княжев, – я с им ловил щук по весне, на Сенеже. Так он с женой разошелся. И говорит мне: «Ищу я женщину такую, которая любит рыбу ловить. Чтобы такую найти, которая на лодке со мной бы вместе сидела, понимала эту природу всю и счастье в жизни это охотницкое. Не нашел еще только…» Да и где ж найдешь? Эдаких-то и нету, – сказал грустно Василий Княжев.

Отворилась дверь, и в комнату вошла тетенька Афросинья. Она несла пирог, лицо у ней было серьезно и деловито. Пирог поставила на стол. За ней шел ее муж, Феоктист. Тоже очень серьезно. Нес запеченный окорок. За ним охотник Герасим Дементьич нес жареного поросенка. Сказал: «С наступающим», – поставил на стол, молча, важно, и пошли все, повернувшись, из комнаты.

Потом вошли опять. Несли грибы на тарелках, кочанную капусту, огурцы, всё поставили на стол и серьезно и молча ушли.

Опять вернулись. Впереди шел сторож Дедушка, нес два графина настойки. За ним Герасим и другие несли графины и бутылки.

Я говорю:

– Герасим Дементьич?

Он так молча посмотрел и сказал:

– Сичас…

И ушел.

«Отчего, – подумал я, – они так важно несут к столу и ставят? Как-то особенно, озабоченно, молчаливо и важно. А если скажут, то тихо, точно какой-то ритуал».

Дедушка вернулся и в дверях сказал:

– Уху-то подавать Афросинья будет, кады приедут. А вот у нас в беседке, в саду, чего-то стучит. Чисто лошадь. Герасим ходил глядеть – там и нет никого.

В это время под окнами послышались бубенцы. Гости приехали. Я и Василий пошли встречать. Приятели вылезали из саней и розвальней. Кряхтят. Говорят:

– Ух ты, и мороз!

– Здравствуйте, – говорит мне Павел Александрович, одетый в доху.

Новые мои знакомые, два профессора-охотника, озябли ужасно.

Один говорит:

– Феноменально холодно.

Слышу, за террасой, в густых елях, где беседка, кто-то стучит так странно.

– Герасим, – крикнул я, – кто это стучит в беседке?!

– Я сам не пойму, – отвечает Герасим.

– Где стучит? – спрашивает приехавший Василий Сергеевич.

– В беседке, – говорю.

– Начинается, – сказал Василий Сергеевич, входя в кухню.

Борода у доктора Иван Ивановича в инее. Брови, усы у гостей заледенели. Лица красные, озябли. Раздеваются, входят и лезут к камину греться. Доктор Иван Иванович советует сейчас же чай глотать, только без коньяку.

– Ну уж это извините, – говорит Кузнецов. – Эти ваши научные штучки бросьте…

– Это вопрос спорный, – говорит профессор Камчадалов.

– Это для вас спорный, – ответил доктор. – Алкоголь вреден.

– Вздор! – сказал резко Павел Александрович, наливая в чай перцовку.

Доктор, впрочем, не возражал и тоже лил ром в чай.

– Наука свидетельствует истину, всегда только истину, – говорил профессор-блондин, наливая в чай коньяк.

– Наука, какая наука?.. Ваша философия не наука…

– То есть как же это не наука? – сморщив брови и подбоченившись, спросил профессор Камчадалов. – А что же?

– Белиберда, – ответил Кузнецов.

– То есть как это? – ощетинились оба профессора.

«Батюшки, – думаю я, – поссорятся, непременно поссорятся».

Вошел Герасим и поставил на стол большую миску.

– Садитесь, – предлагаю я. – Уха. Герасим Дементьич, зови всех. Садитесь за стол.

За стол сели все. Последними пришли тетушка Афросинья и Дедушка. Профессоров я посадил отдельно от Василий Сергеевича, на другую сторону стола, а то поругаются.

Приближался Новый год. Новые мои знакомые, профессора, были очень довольны, что приехали на охоту. Блондин, кушая уху, говорил: «Феноменально». Камин пылал. Было жарко в комнате, и я открыл форточку в окне в комнате рядом.

На часах было без трех минут двенадцать. Павел Сучков, держа стакан вина в руках, встал и, посмотрев на часы, сказал:

– Охоту понять надо. Да-с! Охота – это отцов наследство…

Часы били двенадцать.

– С Новым годом!.. – говорили гости.

В это время в форточку из темного сада донесся какой-то стук, как будто кто-то плясал в беседке.