То было давно… — страница 50 из 82

– Чем же ты несвободный человек? – удивляюсь я.

– Ну, брось, довольно, не будем говорить.

Приятели мои, охотники, умываются с дороги. Рожи у всех веселые, красные. По случаю праздника Покрова тетенька Афросинья нарядилась как пава. Новый желтый платок в цветах, синий казакин, зеленый фартук. И видно мне в окно, как она выходит из погреба, и рядом – ее муж Феоктист в новом тулупе, на шее туго повязан красный шарф.

Бревна сарая и опавший сад, серые сучки крыжовника за частоколом под солнцем – такая красота осени! Я забываю о приехавших приятелях, пристраиваю холст на мольберте у дома и торопливо выжимаю краски на палитру.

– Постой, прошу, тетенька Афросинья, и ты, Феоктист, – постойте немножко тут, я попишу с вас, недолго.

С неохотой смотрит на меня тетка Афросинья и говорит:

– Сейчас приду, вот к чаю-то я им сливок поставлю. Приду сейчас.

Приятели мои недовольны, что я пишу. Но не протестуют, молчат. Только Караулов подходит ко мне и говорит:

– Не помешаю ли я, если на ворота сарая прибью картоны, вот эти – цель. Пристреляться нам из ружей. Я привез новое английское ружье «ланкастер». Узнать надо бой.

– Стреляйте, – говорю.

На ворота сарая прибили большой лист. Посередине черные круги. Приятели ходят от сарая, отсчитывая шаги. Слышу смутно – что-то говорят, смеются.

– Ленька, – говорю я слуге, – вон идет Дарья. Попроси, пускай мне попозирует. Возьми платок у Афросиньи, пусть Дарья наденет. Она свободна.

Но тетенька Афросинья платка не отдала Дарье.

– Ничего, уж я постою, – сказала она. – Пущай меня списывает.

Тороплюсь писать. Чувствую, что нарушаю праздник. Приятели на меня никакого внимания. Стреляют в ворота сарая. Только слышу зычный бас Василия Сергеевича:

– Вашему «ланкастеру» до моего «туляка» далеко.

«До чего труден цвет старых бревен сарая! – думаю я, составляя тон. – Какой сухой рисунок. Красный шарф Феоктиста и скворешник блестят на солнце сильнее всего, горят. Нет в красках силы такой».

Подходит Василий Сергеевич и говорит мне на ухо, смеясь:

– Знаете, у Павла-то ружье Пёде, двадцать шесть дробин на восемьдесят шагов в кружке. У Караулова «ланкастер», двадцать две дробины. А у меня шестьдесят одну дробину принесло в кружок. Что, выкусили! Тульское ружье, мое-то, русское! Не очень им теперь нравится. Молчат, расстроились.

– Молодец, Вася, – говорю я рассеянно.

– Не скажете? – шепчет на ухо Василий Сергеевич.

– Нет, – говорю. – А что?

– Честное слово, не скажете?

– Честное слово.

– Я два заряда дроби всыпал.

И Василий Сергеевич важно отходит от меня к сараю, где охотники смотрят на пробитые дробью мишени.

В комнате, когда я принес картину, она как-то была другая. Темен сарай, солнца нет. Я опять иду писать и всё ищу солнца, радости, усиливаю тени. Но уж нельзя писать больше: всё как-то изменилось. Бревна уже не те и не горят сучья березы.

Долго смотрю я в мастерской начатую работу.

– Эх, Лисеич, – говорит мне Герасим. – Завтра тоже вёдро будет. Этакий же день. Завтра наладишь. А теперь на охоту пора.

– Это ерунда, – говорит, входя, Караулов. – Дробь оттого не доносит, что я свой «ланкастер» жирно намазал. А вот, погоди-ка, я его вытру, – обращается он к Василию Сергеевичу.

– У него ружье тульской работы, и, представьте, бой отличный, – подняв высоко брови, удивляется Павел Александрович.

– Да-с, тульское, на заказ сработано. Инженером Фуфоновым. Главный инженер был. Да-с. Ах, у него жена-а была – черная коса, во-о! – показал руками Василий Сергеевич. – Вот красавица! Я был в Туле. Покупаю самовар в магазине и вижу – вот женщина-красавица. А он, Фуфонов, рядом, тоже в магазине. Я этот самовар-то покупаю, а всё на нее гляжу. Загляделся. Тут познакомились. Он мне ружье-то и продал. Другого такого нет нигде. Только у меня. Когда умирал, вызвал меня телеграммой. «Вот, – говорит мне, – умираю, бери себе ружье. Мне стоило полтораста, бери за сто рублей. Только для тебя отдаю. Помру – не оставь жену мою». Вот какой человек!

Приятели мои и Герасим смеялись.

– Ничего я не вижу смешного, – обиделся Василий Сергеевич.

– Не серчай, Василий Сергеевич, – говорит Герасим. – Чудно больно. Что же это он перед смертью торговался?

– Вася, – спросил я, – что же, Фуфонов-то умер?

– Тут же вскоре умер.

– А с женой-то что же было? Где же она-то? – спросили друзья Василия Сергеевича.

– А с какой стати я все обязан вам объяснять?

– Это верно, – сказал Герасим. – Погода какая! Чего тут! Всего не переговоришь. Пойдемте, вот по мелочам, по моховому болоту, вон туды, – показывает Герасим в окно. – По краю пойдем. Тетеревье бывает. С утра по клюкву прилетают.


Синеет грязная дорога проселка. По краям желтая осенняя травка и стебли дикой рябины. Стелется мелколесье осинником и липняком. А далеко видна, радостно светится церковь. Какое-то особое чувство мирного и родного покоя входит в душу.

Герасим, подняв руку, тихонько машет нам. Охотники остановились. Сбоку от него, в кустах у кочек, стоит собака, подняв переднюю лапу. С треском, растопыря крылья, вылетели белые куропатки и после выстрелов далеко веером летят над мелколесьем. Пойнтера, Феб и Польтрон, ходят около охотников, держа во рту больших птиц, не сразу как-то отдавая их. Герасим гладит собак и кладет дичь в ягдташ.

На пригорке, у зеленой елки, среди зарослей мелкого ольшаника, сидят охотники на привале. Радостно светит весеннее солнце. Коричневый армяк Герасима, зеленые и белые куртки охотников весело выделяются на сучьях деревьев. На мелких веточках, как серьги, висят ягоды, красные с черным. Волчья ягода. А далеко на горизонте светится церковь Всех Скорбящих Радости.

Смеясь, пьем из рюмок, наливая из фляжек водочку, закусываем колбасой с пеклеванным хлебом. Хорошо. Собаки сидят около, и им бросают кусочки колбасы и хлеб.

– Вот теперь пойдем прямо по мелочам. Прямо на церковь Скорбящих, – говорит Герасим. – Может, на глухарей попадем.

– Вот будет радость, – говорил Караулов. – Есть в охоте – радость. Всё забудешь! Лес, болото, река – всему рад. Всё бы обнял… Воля – свобода. А в городе – гляди в оба: деньги с утра в голову лезут, всё вроде как-то виноват в чем, виноватым ходишь.

– Верно говоришь, – сказал Павел Александрович, – я тоже на охоте другим становлюсь. Странно. Там у меня всё то, да не то кажется. Говорят не то кругом, думают не то.

– Ха-ха, – говорит Василий Сергеевич, – верно. У меня дома одна ерунда. Вот моя Ольга, я ей говорю: нельзя так, денег много выходит, я в долги залезаю, расстроен, а она смеется. Терпишь, терпишь и не выдержишь – рассердишься. Ну тогда Ольга говорит: тебе на охоту пора. Знает, что у меня на охоте всё пройдет. И опять неделя-две, месяц – не жизнь, а радость. Совсем другой.

– И вот верно это… – сказал Герасим, – это вот до чего правильно. Когда в голове закисает: и то не то, и это… ну, иди на охоту – всё как рукой сымет. Заметь: вот поругался, а на охоте вспомнишь – чудно! И сразу видать, что зря ругался. Кто знает – ветром, что ли, раздувает, только легче жить становится. Горе-то охота отводит от человека.

Телеграмма

Осень. Короче день. Снег выпадал и скоро стаивал.

Утро. Я только проснулся, посмотрел в окно. Вдали – крыши изб, мокрые, темные, дорога грязная, синяя. Облетели осины. Трава на лугу пожелтела, скучная. Слуга мой Ленька несет охотничьи сапоги и ставит около меня.

Леньке не нравится осенью в деревне. Хочется в Москву – и он сочиняет разные штучки.

– Ну что, – спрашиваю его, – как погода сегодня?

– Да моросит… – отвечает медленно Ленька. – Говорят, что оспу надо прививать, а то в Любилках черной оспой заболели трое, а к нам Василий заходит оттуда – мед носит.

Я молчу, на меня не действует.

Тогда Ленька идет к моему приятелю Василию Сергеевичу – тот верит.

– Знаете, – говорит мне Василий Сергеевич, – надо уезжать. Здесь, говорят, эпидемия черной оспы, и ящур на язык садится.

– Что такое? – удивился я. – Какой ящур?

– От молока. Молока нельзя пить. Язык как ящерица делается. Во все стороны вертится, пухнет и душит вас. Не угодно ли? Хороша штучка!

– Это кто же тебе сказал, Вася?

– Да вот все говорят… и Ленька. Молока ни под каким видом! Уезжать надо, а как жалко. На реке щука берет, прямо жор. Я вчера двенадцать штук взял.

– Постой, – говорю, – дадим телеграмму доктору Ивану Ивановичу.

– Верно, – соглашается Вася.


Тетушка Афросинья вносит самовар, крынку молока к чаю и оладьи.

– Вот, – говорит Вася, – молока-то нельзя – ящур… на язык садится…

– Чего это вы только, Василий Сергеевич, выдумаете? – говорит тетушка Афросинья. – У людей ящур никады не быват. Это у коров; и то летом – от травы речной заводится.

Приятель Вася наливает в свой стакан и, прихлебывая чай, карандашом составляет доктору телеграмму: «Приезжай немедленно – черная оспа ящур. Захвати лекарства».

– Так хорошо?

– Чего ж еще? Хорошо.

Но Вася не удовлетворен. Он исправляет текст: «Приезжай ящур черная оспа».

– Так лучше, сильней?

– Пожалуй, сильней… Только он подумает, что ты его ругаешь.

– Ах, черт, пожалуй, верно, – засмеялся Вася. – Он, чертова кукла, сразу не разберет. – Вася отхлебнул чай и, медленно прожевывая оладьи, сказал: – Надо вставить «не ты».

Выходило: «Приезжай, не ты черная оспа».

– Что-то не того… – с досадой сказал Вася. – Надо обдумать. – Он встал из-за стола, сел к окну, долго хмурился, писал и, наконец, сказал: – Вот: «Приезжай скорей лечить ящур черную оспу».

– Не годится, – говорю я, – не поймет. Он не ветеринар.

– Это оттого не выходит, – резонно сказал Вася, – что телеграмму надо всегда писать сокращенно. Сократишь, а оно черт знает что получается.

– Это верно, – сказал я, – экономия заедает.

Вася вновь погрузился в размышления и написал:

«Приезжай немедленно, захвати лекарства против черной оспы, ящура на языке».