То было давно… — страница 53 из 82

– Вот, – говорю я, – скажите Ялычеву, что я телеграмму получил, нужно ехать мне дальше.

– Ладно, – говорит, – барин, на чаек бы с вас, я ведь ждал.

Дал я ему на чай.

Долго дожидался поезда. Взял билет на Москву и сел в вагон, когда подошел поезд. Сижу я в купе второго класса, против меня такой, с проседью, симпатичный человек, закурил папиросу, посмотрел на меня и сказал:

– Вот я вчера ехал в Петербург, с курьерским, какие жулики бывают. Или растяпы. Я, понимаете, спал, а пассажир, сосед, мое пальто надел и ушел. Вот на этой станции, кондуктор говорил. Главное, у меня паспорт в кармане был.

«Вот, – думаю я, – черт, что!» Батюшки! а пальто-то его на мне надето. И мое висит тут, рядом. А сосед говорит:

– Далеко еще до Москвы-то. Вздремнуть надо. Хорошо, – говорит, – просторно, одни едем.

Лег он и спит, всхрапнул. Я пальто его снял. Оставил паспорт его в кармане. Надел свое пальто, взял чемодан и тихонько вышел из купе и сел в другое. Место было свободное.

– Ну и что же, всё так и кончилось? – спросили мы Колю Собакина.

– Нет! – сказал Коля – Это еще не всё.

Жена доктора Голубкова, которой муж рассказал чудесный случай с его пальто, на другой день была сама не своя. Ну, женщина, конечно. «Вы, – говорит она мужу, – изволили в Петербурге быть, да?!» Доктор удивился тону супруги. «В Петербурге, а что?» – «Вы лжец! Я несчастная!» – упала в истерику, как полагается. Доктор не понимал, в чем дело, а жена ему кричала: «Лжец, лжец!» А у него прием, больные, он в отчаянии. Жена уехала с дочерью к своей мамаше. Написала ему, что он скрыл от нее, что был в Волочке. В паспорте отмечено. Доктор был поражен. Ездил в Волочёк, узнал у пристава, что был у него доктор Голубков, хвалил ему доктора пристав. Говорил: «Вот доктор, вот доктор, лекарство такое, кали броматум, что болезнь как рукой сняло».

– Как же это ты, Кокоша, всё узнал? – удивились мы.

– Узнал, да я лечился у него – так расстроился, пришел к нему и рассказал всё. Он был рад, жена – тоже, только удивлялся: как это кали броматум от кашля помогло.

Первый снег

Надо признаться, осенняя пора скучна. Быстро несутся серые темные тучи, сад поредел, стал унылый. Аллея лип мрачная. Намело павших листьев и на лестнице, и на деревянной террасе моего дома. За частоколом видно сжатое поле, кучное. В саду ни звука, как-то замерло – все улетели певуньи. Еще недавно трещали дрозды в рябиннике, а вот пролетит мимо ворона, каркнет – только и всего.

К вечеру тучи желтеют, доносится запах дыма от овина и слышно вдали стук цепов – молотьба ржи. Вдали по проселку едет воз сена. Всё как-то тоскливо, бедно. Сараи и избы деревни стоят темные, скучные. На реке вода покрыта зыбью, злая, свинцовая. Осока упала, качается от ветра у воды. Лодка моя у берега в кустах полна воды, тоже какая-то скучная, сиротливая.

В сердце – грусть. Один я. Ко мне давно никто и не едет. В Москве теперь лучше: театры, веселье. Ходят в гости друг к другу, рестораны, новости разные, шумят политики.

Иду по тропинке около леса. Возвращаюсь в дом. Около меня припрыгивает мой ручной заяц. Припрыгнет, сядет и слушает.

– Ты что за мной всё шляешься? – говорю я ему. – Ишь, толстый! Побелел. К снегу готовишься? Хитрость какая!..

Заяц прыгает около моих ног, не отходит. Лес кругом, а он не уходит – боится. Непонятно. Любит Дедушку – сторожа моего дома, тот его кормит кочерыжками, репой и морковью. Но я кажусь ему лучше. Без меня он спит в дровах, в хворосте на кухне. Когда я приеду, спать идет со мной, просится на постель. Прыгнуть сам не может. Надо брать за уши и тащить к себе. На окно прыгает, а на постель не может. Я смотрю на него и ругаю:

– Вот я тебя зажарю и съем. Обжора! Вот погоди, лопнешь.

Заяц сидит передо мной, поставит уши и слушает. Но он знает, что его в обиду не дам.

Собаку мою, пойнтера Феба, он не боится. Феб не обращает на него никакого внимания. Заяц ему не противен, как ручная лисица, которая когда-то была у меня, и барсук. Когда те подходили к Фебу, он тихонько рычал, а заяц, когда Феб лежит на полу, устраивается у его живота и спит. Больше всего заяц боится деревенских мальчиков. Он от них бросается бежать опрометью, как и от чужой собаки.

Я водил его в лес много раз, но он не уходил. Ушел барсук, лисица, даже белка ручная, которая не раз возвращалась. Но заяц привык к дому и не уходит.

Когда я пришел домой и сел на террасе, заяц около дома, в саду, зарылся под опавшие листья и затаился там. А когда за домом, далеко, в калитку вошел Дедушка, заяц выскочил из-под листьев и побежал его встречать. Почему он, не видя, слышал, что калиткой стукнул Дедушка? Войди другой – он не показался бы из своего убежища. Забавно, что заяц, когда лаяла собака сторожа, тоже принимал участие и беспокоился.

С моими друзьями-охотниками, приезжавшими ко мне, он был дружен, сидел у них на коленях, позволял себя гладить. Но оставался недолго и в лес не шел даже со сторожем. Только – со мной.

Когда я писал с натуры картину, заяц любил сидеть около и всё слушал, двигая ушами. Когда подходили деревенские мальчики посмотреть, что я «списываю», заяц волновался ужасно: лез ко мне на колени и от страха плотно прижимался ко мне. Но заяц не боялся домашнего барана. Если баран норовил съесть капусту, которую давали зайцу, – заяц отчаянно бил барана лапами по морде. Он не любил кошек, но не боялся их.

Когда заяц спал со мной – то так крепко, что я перетаскивал его за ноги и он не слышал. Но когда далеко за деревней ехали по мосту, он просыпался и будил меня, стуча лапами по мне, по ногам. Боюсь ошибиться, но мне казалось, что просыпался заяц только тогда, когда ехали ко мне. Конечно, можно признать вздором, что я пишу, но я так наблюдал.

Обоняние у охотничьих собак чудесно, но и слух зверьков удивителен. Отдаленный крик филина приводил зайца в оцепенение, и он бросался бежать, залезал в дрова и хворост.

Наутро, когда я проснулся, в окнах было бело. За ночь выпал снег. Какая красота! Светло. Какая бодрость в воздухе! Пахнет снегом, потемнели леса.

Заяц рад больше всех снегу. Всё время у крыльца, прыгает, ложится, домой не идет.

– Во пороша-то хороша… – говорит Дедушка. – Жди, к тебе, Лисеич, Гарасим придет. Сейчас самая охота. Ишь, наш Васька как рад, гляди-ка, снегу-то. Домой не загонишь. И не ест ничего. Снегом напихался. Знать, ему надобно, белый стал… подлаживается, чтобы не видали. Как всё устроено у Господа – и зайца хоронит. Э-эх, человеку не дадено…

Верно сказал Дедушка: пришел ко мне охотник, крестьянин Герасим Дементьевич.

– Ну, Лисеич, – сказал Герасим, – и чего… Вот что: у Глубоких Ям, по ту сторону, где глухарей выводок нашли, помнишь, – что наследили рыси… Сосчитал – шесть. Вот охота! Но по деревьям, знать, ушли. Я дале не искал, а значит, их там место. А у Поповки – волчий след, в утро прошел. Должно, видать – в моховое болото ушел.

– Видал ли ты рысей-то, Герасим Дементьевич? – спросил я.

– В этот раз не видал, – ответил Герасим, – а за прошлый-то год убил одну в овраге. Куда ее? Шкурку-то отдал я одному из Москвы. Ведь они есть велики и вот злые… Орут вот, как кошки, а хвоста нет. А на деревьях их не увидишь, к дереву припадет – не видать. Глаза отводит.

– А не слыхал ты, что кто приучил рысь, вот как я – зайца?

– Не слыхал. Где ж, она злая, нешто ее приучишь. Зайца-то легко… Рысь, где же, она загрызет…

– А я видал, – говорю, – рысь большую, ручную. Ну вот просто как кошка.

Герасим посмотрел на меня с недоверием.

– Видал в Москве, у Арсения Абрамовича Морозова, – говорю я, – большая рысь, на ушах кисточки, красавица. Глаза большие. Сидела у меня на руках, и я ее гладил. А она мурлыкала, вроде вот как кошка.

– Да что ты? – удивился Герасим. – Чудно… Вот, Лисеич, что, дело какое. Очень жисть этих зверьков тоже тяжкая. Человек на их нападает, куда деться им, житье трудное. Человеку тоже друг от дружки спасаться надо. Выходит, что человек тоже в зле живет.

– Говорили в старину, – говорю я, – что человек человеку – волк.

– В старину… – сказал Герасим, – сказано было? А пошто же доселе так осталось? – И Герасим засмеялся… – А то и то: человек-то человеку много хуже, чем волк. Волки-то друг дружку не обижают. Дай-ка волю человеку, сними-ка сабель, штык да закон – хуже волков друг дружку заели бы, замучили… Скажи – пошто вот заяц живет с тобой, не уходит в жисть свою прежнюю?

– Я сам, – говорю, – удивляюсь.

– А вот зверь – а с понятием. Он чует, что ты, Лисеич, любишь его, не погубишь, жалеешь. Вот что… Заметь – зверь малый расстался с волей для тебя, сердце его малое привязалося к дружбе, с человеком жить, что и собака…

– Но я кормлю его…

– Это не всё. Вот и дед кормит его, более еще, без тебя-то. А он с тобой всё. Знает, что ты его кормить велишь, хозяин ты, и обижать не дашь. Как дитя малое чувствует…

Заяц сидел на подоконнике. Он вдруг весь вытянулся, высоко поставил уши и слушал. Его светлые раскосые глаза настороженно застыли.

– Смотри-ка, заяц слушает, – говорю я Герасиму. – Не едет ли кто?

– Ишь ты, – подойдя к окну, сказал Герасим, – верно ведь: кто-то в ворота заворачивает. Это к тебе, Лисеич…

Посмотрев в окно, я увидел тарантас. В нем сидел человек небольшого роста, закутанный в шерстяной шарф, в котелке – Валентин Александрович Серов. Я встретил гостя у крыльца. Заяц прыгал, увидав знакомого, – Серов летом был у меня, написал этюд с зайца. Тот послушно ему позировал. Валентин Александрович любил животных и хорошо их рисовал.

Герасим Дементьевич уговаривал нас пойти на охоту в порошу. Говорил:

– Теперь следы нахожены новые. Пойдемте. Тут на поле, к склону, к кустарникам, недалеко. Зайцы есть, залегли. Возьмем пару. Жаркое будет.

– Невозможно, я не могу, – сказал Валентин Александрович, показав на сидящего у него на руках зайца. – Застрелишь такого и будешь каяться. Ты, Константин, всю охоту испортил.