То было давно… — страница 56 из 82

Из-за границы приезжали звезды. Поют. Частые бенефисы. Артистам подносят серебряные венки, портсигары, булавки, сервизы. Артистки – восторг и красота. Шляпы – перья паради. Минделевича Саша Климов вылечил от угрей, макая его голову в ведро со свинцовым раствором. Тот хотя немножко и захлебнулся, но вылечился. Лицо стало чистое. Всё так просто: быт русский…

А московские газеты стали писать только о балете, что рассердило Суворина и его «Новое время». Тут-то вдруг и вышел Манифест от царя. «Следить за закономерностью поставленных от меня властей» – и при этом еще выборы в Государственную думу. Это уже было не так просто. Москва взволновалась. Митинги на площадях. Носят знамена. Все много говорят.


В Училище живописи, где я был старшим преподавателем, ученики-художники тоже замитинговались. Ночные и дневные собрания. Свобода искусству. Изящное искусство или неизящное… Так много вопросов! Вероятно, для того чтобы разрешить их, вход в Училище забаррикадировали и охраняли по очереди. Глаза учеников горели лихорадочным огнем.

– Вон, смотрите, – говорил мне один юноша-художник ночью, – смотрите, едет черная сотня…

Я смотрю в окно. Напротив, у почтамта, стоит извозчик, и никого больше нет.

Через день или два этот самый юноша пришел к товарищу по училищу, вложил свои руки в горящую железную печку и сжег обе до костей. Юноша оказался сумасшедшим…

В эти дни, когда заговорили все, а кое-кто стал и сходить с ума, заговорил хозяин моей квартиры на Третьей Мещанской улице.

Так как люди московские сразу поняли, что и как надо, то первым делом и разделились на партии: кто к какой принадлежит. Это, вероятно, надо, и так полагается по Манифесту.

Я, конечно, не знал точно, что хозяин мой расстроился, но он, как видно, расстроился сильно и даже пришел ко мне советоваться. Говорит, что не может определить сам себя и другие тоже – к какой партии больше подходит.

– Если я, – говорит, – коммерсант и коммерческие науки, то полагаю… – И начал, и начал, и при этом держит меня крепко за пуговицу. – Вы поймите, – говорит, – за закономерностью следить… Раз они закономерны, тогда выходит… – И опять говорит, говорит. Наконец, спрашивает меня: – Что такое неприкосновенность личности? Я не перехожу Рубикон, да и что такое Рубикон?.. А если перейду, я, с коммерческой стороны, человек цифры. Туда надо смотреть ясно. Всюду автономии, всё отделяется одно к другому. А я кто такой?..

Я думал, что ему ответить, но как на грех, в политике я – ни черта. Тут и выручил меня приятель-гость, человек солидный, архитектор, который пил у меня чай и слушал наш разговор.

Он дал хозяину серьезный совет.

– Сходите вы, – говорит гость, – в управу. Не в управу благочиния, нет, а в городскую управу. Там вас поймут и скажут, что надо. Какой вы партии… Там это уж знают. Привыкли определять.

– Вот это дело, – обрадовался хозяин и сжал моему приятелю руку. – Хорошо это вы, – говорит, – придумали. Я сейчас поеду в управу.

– Вася, – говорю я приятелю, – трудно ведь это определить.

– Конечно, трудно, черт его определит, кто он, – отвечает Вася серьезно.

– Ну а отчего, – интересуюсь, – ты его не в управу благочиния послал?

– Тоже хороши вы, видно, много понимаете… Управа благочиния… Что вы, право, ведь это духовное ведомство – благочиние, а не гражданское. Там теперь, наверно, что делается – беда… Вы знаете, вы теперь можете в магометанство перейти, и никаких? А прежде – шалишь. Прежде это ссылка, куда Макар телят гоняет. А теперь заведите девушек хоть дюжину, спросят вас – что такое? Жёны, больше ничего… Свобода совести, понимаете? Вот это что. Надо понять, что делается… Да, вот вчера у «Яра» встретил Смирнова, руки пошли в уборную мыть. Смирнов говорит этому, который полотенце подает: «Ты знаешь, – говорит, – кто я?» Тот отвечает: «Как не знать, ваше степенство, мы всех именитых знаем…» А Смирнов, конечно, уж пьян, говорит ему: «Ошибаешься, любезный, я не ваше степенство, а председатель Автономной московской республики!..» Вот оно как… Вот и попробуйте определить, кто – что. Это непросто… Художникам, музыкантам, актерам можно как хочешь – у них фантазия трынь-брынь, а вот архитектору это не шутки… Ведь это – переворот! Это все равно что дом перевернуть. Где пол, потолок, вьюшки, форточки – неизвестно. Дверь нельзя открыть. Всё – кверх тормашки. Понимать надо. Тут смешного мало…

Тем временем подали хозяину вороного, и я увидел, как он сел в пролетку и, покачивая головой, вероятно от наплыва мыслей, поехал в управу. Я смотрел в окно и думал: «Вот хозяин, определи-ка его, кто он».

Вдруг вижу, идут ко мне по двору ученики. Пришли и приглашают меня на ночное заседание совместно с банщиками. «Что за история? – думаю. – Почему с банщиками? Потому, вероятно, что голые они, тело, что ли, писать?»

Но на совместное заседание с банщиками мне попасть не довелось, а когда я встретил хозяина, он показался мне рассерженным.

– Ну, – говорит, – был я в городской управе. Четверо меня расспрашивали, час-два. И какое свинство, подумаете… Эти четверо говорят мне: «Мы, – говорят, – не определяем. Это, – говорят, – дело не наше…» Не угодно ли – не определяют… «Почему же, – говорю я им, – вы меня слушали, – говорю, – два часа битых? Зачем?» – «Да так, – говорят, – очень интересно. Теперь все так. Все говорят. Очень даже хорошо послушать». Как вам это нравится! Нет… Еду в Петербург, в Думу! Там узнаю. Всё узнаю. Погодите… Узнаю в Петербурге – демократ я, или социал, или другое какое крыло.

На другой день хозяин мой действительно уехал в Петербург.

В саду подошел ко мне его кучер Петр. Посмотрев на меня, вздохнул и сказал:

– Заметил я, коды Александр Петрович на сером жеребце едет, завсегда веселый, а на вороном – на ж тебе, всегда сердитый. То ли, се ли, не в духах. И завсегда меня зачнет бранить. А я, признаться, вороного не люблю. Конечно, хотя и черный, а тварь Божия… Вот и суседу нравится. «Пущай, – говорит, – продаст мне вороного твой хозяин. Все равно отберем лошадей у них. Пущай лучше продаст скорей…»


Из Петербурга хозяин явился мрачнее тучи.

Встретил меня у ворот, на дворе, развел руками и, сняв с головы котелок, помахал им в воздухе.

– Э-эх, скажу вам, ну и лидеры… У всех был. У всех! Слушали. И не могут… К какой партии я подхожу, не могут определить… Э-эх и Россия, эх ты, Россия! – И, склоня голову, хозяин мой пошел в подъезд.

Стоящий рядом кучер Петр сказал:

– Это верно. От эдакого всего у кого хошь ум раскорячится…


Прошло много, много времени, и встретил я в Париже сухощавого и поседевшего человека. Большие серые глаза его были полны грусти. Худая желтая рука как-то робко мешала ложечкой кофе. Это был мой московский хозяин. Шумная парижская толпа спешила мимо.

– Дождик всё тут идет, – говорил хозяин глухо.

– А помните наш милый сад, – говорил я ему, – стол деревянный в саду, где вы пили чай, в Москве, на Третьей Мещанской, у Троицы-капельки?.. Помните?

Он пристально смотрел на меня серыми глазами.

– Помню. Капельки. Это ведь исстари… Кабак стоял там. Да, кабак. Там водку пили, а остаток из чарок, капельки-то, собирал кабатчик. Вот на эти капельки он и построил храм-то. Да, построил. А я, я-то… Всё потерял… всё отняли. Всё до капельки. Теперь один тут. Вот.

– Ну а нашли вы, к какому крылу пристать? – попробовал я рассеять его шуткой. – Определили вас наконец?

– Нет. Трудненько это, не определили… Вертели меня, правда, вертели, а определить не могли нипочем. Один очень старался. Полтора года со мной спорил. Даже глаз у него ушел под лоб. Рот скосило. А не мог. – И на лице старика, хозяина моего, показалась довольная улыбка.

Чертополох

Помню, давно я слышал, в какой-то оперетке пели:

Что посеешь, что посеешь,

То пожнешь.

И по той дорожке смело

Ты до цели добредешь.

Это верно. Крестьяне сеяли хлеб. Долгое время сеяли и много. Хлеб этот ели и мы. И не одни мы, а и иные страны. А вот у забора, у моего сарая, у крыльца, сам по себе, несеяный, рос такой большелистый лопух-чертополох. Цвел он такими колючими шишами, и приятели мои в ночное время к августу попадали в чертополох, который застревал на штанах своими колючками. Трудно было отдирать, так сильно вцеплялся чертополох.

Сердились приятели.

За каким чертом растет этот чертополох? И кто его посеял?

Вот Василий Сергеич в теплую звездную ночь вышел с террасы моего деревенского дома, хотел полежать на травке, помечтать, посчитать звезды – и попал в чертополох, который ему вцепился в бороду и в голову. Рассердился он ужасно на всех и почему-то даже на правительство.

Хорошо, что доктор, Иван Иваныч, надев очки, вытаскивал пинцетом впившиеся в голову колючки чертополоха.

А Василий Сергеич несмолкаемо бранился и говорил:

– Вот всё так у нас. Чертополох. И никто не обращает внимания. А он всё разрастается. И никто не смотрит. Урядники не смотрят, скажут – не их дело, а надо косить его, уничтожать, а то вся Россия чертополохом зарастет.

– Да, это верно, – сказал Коля Курин. – Это скверная штука. Черт его знает, как он впивается, не отдерешь.

– Хорошо, что в ухо не попало еще, – сказал доктор Иван Иваныч, – а то в мозг проникнет, тогда уж верно, что завираться начнешь.

– Мне-то раз попало в ухо, – скромно сказал Коля Курин.

– Вот непременно Кольке попало, – подхватил охотник Караулов. – Особенно в политике завирается. Должно быть, у него застряло в мозгах.

– Ну уж извините, ничего не застряло. Я, брат, университет кончил. Я-то побольше вас понимаю. Оттого-то мы называемся интеллигенцией.

– Скажи, голубчик Коля, – спросил я, – ты сказал, что тебе попало. Ведь эта зацепка в чертополохе такая привязчивая. Вон к штанам пристанет – насилу отцепишь. Как попало тебе? Да еще в ухо?

– Помню, вот в такой августовский вечер, – говорил Коля, – пробирался я на дачи в Кунцеве. Уж было поздно и темно. Пробирался к хорошенькой такой говорливой брюнеточке. Помню, был я в нее влюблен. Шел у частокола загородочками и добрался. Вижу, лампа светится на терраске. Так интимно, хорошо. Зашел на деревянную террасу д