То было давно… — страница 57 из 82

ачи к ней. Она сидит за столом у лампы и книжку читает, Тургенева. Как увидела она меня, встала и руками всплеснула:

– Что с вами, посмотрите на панталоны. Вы весь в чертополохе.

Я посмотрел, действительно, вижу – как же я так попал?

И так мне сделалось неприятно, но говорю:

– Пустяки это.

А она говорит:

– Нет, нет. Я боюсь, не подходите ко мне. Они и в меня вцепятся. Это чертополох.

И всё чудное свидание на даче в тихую ночь полетело в тартарары.

– Ничего, – говорил я ей.

А она говорила:

– Нет, чего. Вы в чертополох попали.

Простите, любезный читатель мой, что я пишу такие несерьезные вещи. А всё же скажу, что так мало нужно, чтобы расстроились чувства и разлучились сердца, потухла любовь. Поэты наши воспевали природу, весну, песнь соловьиную, а про чертополох – ни гугу. Не нравился. А он в жизни нашей приносил и принес большие неприятности.

– Постой, Коля, ведь ты сказал, в ухо тебе попал чертополох-то?

– Попал, – сказал Коля, – долго болело. Шум ужасный в голове, только я спичкой вытащил, выковырял его из уха.

– Еще осталось, должно быть, – сказал со стороны Караулов.

– Осталось, – подтвердил Сахновский.

– Это почему же, позвольте вас спросить?

– Завираешься часто, – ответил хладнокровно Юрий.

– А если попадет в ухо, то это может кончиться скверно, – сказал Иван Иваныч.

– Ну, полно пугать-то, – сердился Василий Сергеич. – Ты лучше выпей вот коньяку.

И всё так шло ничего. Благополучно. Но ночью Василий Сергеич разбудил всех и говорил, мигая, что у него что-то в голове такое начинается, что не попал ли ему чертополох в уши:

– Всё политика в голову лезет, просто как у всех в Москве моих знакомых. Те все про освободительное движение говорят. И оно мне тоже в голову лезет. У меня этого прежде не было. Ванька, – сказал он доктору, – посмотри, пожалуйста, в правое ухо. Что-то у меня свербит.

Доктор Иван Иваныч поставил к лицу Василия Сергеича лампу, вынул из ручного чемодана круглое зеркало, пристроил его к себе на глаза. Долго смотрел в ухо Василия Сергеича и сказал:

– Есть!

Взял пинцет и вытащил из уха соринку чертополоха. Потом прочищал ухо ватой.

Василий Сергеич был расстроен, говорил:

– Что это у вас, Константин Алексеич, этакая дрянь разрослась? Черт меня угораздил лечь на траву.

Приятели успокаивали Василия Сергеича. Говорили: «Обойдется». Для бодрости выпили коньячку с чаем.

Утром Василий Сергеич проснулся рано.

Иван Иваныч сел около.

– Ну что, – слышу я из соседней комнаты, – как себя чувствуете? Спали?

– Да, спал, – отвечал приятель Вася.

– Ну а освободительное движение в голову не лезет?

– Нет, – говорит, – ничего не лезет.

– Это хорошо. Это, значит, не попало. Я вытащил.

Утром пошли на охоту. Устали, хотели присесть. Вижу, Василий Сергеич осматривает место и, видимо, побаивается, нет ли чертополоха. А Иван Иваныч говорит:

– Даже пыль от него, когда он осыпается, – зловредна. Попадает в нос и в уши и отражается на мозгах.

– А всё может быть, – сказал Караулов. – Много его у нас на дачах растет. Не попадает ли он в голову нашей интеллигенции? Все они бредят освободительным движением. А от чего освобождения хотят – объяснить не могут.

Не попал ли в голову им чертополох?

С той поры, как кто-нибудь из моих приятелей начинал заговаривать о политике, другие приятели говорили:

– Ну, опять чертополох.

И оратор всегда обижался, говорил:

– Ничего с вами серьезного сказать нельзя!

– Чертополох начинается, довольно! – кричали приятели.

Постом

Москва постится. Медленно и протяжно разносится по Москве колокольный звон. Уныло, вроде покаянного… Тройки уже не несутся лихо по Тверской-Ямской в загородные рестораны. Москвичи говеют. Старушка богомольная несет в руках просфору от обедни. Всё как-то пристойно, сосредоточенно – Великий пост…

– Ты, Петр Гаврилыч, у кого говеешь?

– У Варфоломея, в Зарядье.

– Эка ты!.. Ну что… Ты бы у Савватия попробовал. Вот строг. Что Варфоломей! Савватий за пост сразу берется. Спросит: «Балык ешь?» «Ем», – говорю. – «Головизну ешь?» «Ем», – отвечаю. «Чем водку закусываешь?» «Разно, – говорю, – семгой, снетками, белорыбицей, кильки ревельские, ну огурчики…» «Это, – говорит, – не пост, а безобразие…» Строг Савватий.

– Да-с… А Варфоломей насчет женского полу пытает: как и что? Варфоломей-то говорит – на этом самом месте вся основа существа есть и честь человеческая утверждается. Ну и насыпет, ух насыпет – только держись… Едешь от него, так в нутре выворачивает. Верно, всё верно. Ну и думаешь о себе: ну и сукин же я сын!..

– А меня как-то сомнение берет, – говорит Петр Гаврилыч. – Сам не знаю, что: она тебя хвостом завертывает на это самое или ты ее? Ты сюды это от ее, Иосифом Прекрасным прикинешься, а глядишь – и влип. До чего эта слабость в человеке положена, до ужаса. В удивленье потом приходишь, сам себе не веришь.

* * *

Прасковья Ивановна пьет чай с постным сахаром, морщится и вдруг заливается слезами:

– Это всё она, Анфиса Петровна… Сахар-то керосином отдает. Это она накапала в сахар мне… керосину… она… Она меня возненавидела за воротник соболий. А у ней куний.

Сидящая перед ней старушка-богомолка, желтая, худая, вздыхая, говорит:

– Матушка Прасковья Иванна… а может, это Дунька ненароком, с бутылкой керосинной сахар тащила из лавки. Ведь она девка-глупыш, может, она…

– Нет, нет, – отвечает Прасковья Ивановна, – это Анфиса Петровна. Уж я знаю, матушка, что она. Она мне это самое позапрошлый год, тоже этак-то в посту… Была у меня; в лампады воды подлила. Зажжешь, а они трещат, вот трещат – спать не дают… Тогда она меня за платье голубое, шелковое, с кружевцами… Вот уж она меня тогда оглядывала. И в лампадки воды-то налила… Ну, теперь погоди. Теперь я себе шляпку на весну заказала у Ламановой. Из Парижа, по фасону. Погляжу теперь, как она завертится… Морозихе тоже нос утру… Да непременно Сергею Ликсеичу скажу, чтоб автомобиль нам завел. Буду мимо дома ее в Рогожской разъезжать да из него ей ручкой так вот любе-е-зно раскланиваться, в перчатках… Ух, грехи… Но Анфисе докажу!

* * *

Солнце весеннее. На крышах московских домов тают снега, капель с крыш льет на мостовую. Лужи такие веселые. У Лефортова по садам грачи прилетели, гнезда вьют. А под Москвой на проталинах уж травка зеленеет и высоко в небе звенит песня жаворонка. Прилетели. В булочных напекли жаворонков из сдобного хлеба. Глаза – черника вставлена. Утром на столе к чаю жаворонки у всех. Смотришь – весна. Так хорошо!

Собираются друзья мои, охотники, ехать на тягу. Уж вальдшнепа тянут – под Москвой, говорят, видали: у Останкина, в Люблине, в Листвянах, в Медведкове. Собираемся ехать на тягу, зовем приятеля, Василия Васильевича Кузнецова, а он что-то такой не в меру серьезный, так сухо нас встретил, когда мы за ним приехали.

– Отчего ты, Вася, серьезный такой? – спросил его артист Миша Клинов.

Кузнецов как-то особенно посмотрел на нас и медленно сказал, важно:

– На тягу я не еду. Я говею. Я только что сосредоточился. Поняли? Вот-с.

– Ну, ладно. А что же грехи-то собрал? Есть у тебя грехи-то, такие, зацепистые? – спрашивает его охотник Караулов.

– А что же, вы думаете, у вас только грехи. У меня тоже есть.

– Да какой у тебя, Вася, грех? – спросил его Миша Клинов.

– А как же… Я этого Юрия Сахновского, если бы мог, в кандалы заковал… На каторгу, по Владимирской гоном сослал бы… Что он мне третьего дня, в кружке, какой крендель устроил. Я – директор кружка – был дежурным старшиной. А Юрий явился в кружок в четыре ночи. Я ему говорю: «Юрий, заплати штраф». «Хорошо», – говорит. А в штрафной книжке написал: «Вношу штраф по случаю того, что дежурный старшина Кузнецов – дурак». Хороша штучка? Как это вам нравится? Книга-то шнуровая… Она в опекунский совет идет. Все читать будут… А! Вот я и хочу спросить – как это мне его, на дуэли убить или что делать? Так как этого я простить не в состоянии…

– Ну что, Вася, – говорят ему приятели. – Это дело просто так, по пьяной лавочке… Брось, поедем на тягу…

– Не могу, – говорит Кузнецов. – Такую историю Юрий устроил, что и не знаю… А что, пожалуй, не отложить ли, правда, сегодня?..

– Конечно, отложи, – говорят ему друзья-охотники. – Ты сейчас в таком состоянии находишься… Поди, посмотри на себя в зеркало: рожа красная, рот дутый, не годится…

Вася Кузнецов подошел к зеркалу, взглянул на себя, поправил рукой волосы и, обернувшись к нам, сказал:

– Ну ладно… А куда поедем?

– Поедемте в Кузьминки или Медведково. Там у Раёва мелколесье по буграм большое, наверное тяга есть. В Медведкове мельница старая, мельник – хороший человек; отец дьякон – знакомый мой. У меня всё припасено с собой: осетрина, балык, икра, копченый сиг, калачи. Хорошо, поедем.

– Да вот из-за этого Юрия, – говорит приятель Вася, – вчера я так расстроился, пришел домой, вынул из шкафа закуски и ем. Мне Ольга и говорит: «Что же это такое, ты же говеешь, а сам всю копченую колбасу съел…» А я и не видал, что ел. Вот ведь что делают со мной, подумайте… В такое время, не помня себя, колбасу ешь.


Едем на извозчиках в Медведково. У Крестовской заставы подряд стоят трактиры. Около извозчики, телеги, сани с дровами и бочками. Крестьяне хлопочут около, их лохматые лошаденки жуют сено. Вечернее солнце ласково освещает заставу, трактиры и уже оттаявшую землю. Голуби, куры клюют у лошадиных морд рассыпанный овес. За заставой ровное шоссе, и у деревни Ростокино мы сворачиваем влево по проселку, в лес. В нем белыми пятнами лежат тающие снега и радостно звенят малиновки.

У отца дьякона в Медведкове в доме уютно. Цветы на окнах, занавески розовые, чисто. На столе жареные караси, пойманные им в пруду, маринованная щука.

Василий Сергеевич рассказал отцу дьякону про случай с ним в кружке. Тот ему говорит: