– И верно. Теперь мода: слушаешь оратора, вот говорит… и столько этих новых слов, что не разберешь нипочем. Что такое? «Дуэлизм несознательной сфикции…» Что такое, думаешь? Ну а потом за завтраком в «Эрмитаже» спросишь рыбную солянку; как-то даже неловко, уж очень просто выходит, серо… А после этих речей долго в голове будто кто-то как кубари гоняет. Конечно, нельзя отставать никак от века. Серо у нас, нет эдакого-то, что за границей. Половой Егорка «ваше степенство» меня зовет. Эдакого звания и вовсе нет. Я его ругал: не зови меня степенством, а он выдумал: «Семга у нас, не прикажете ль подать, икра первой гильдии, расстегаи рыбные с вязигой, уха стерляжья, жареные снетки белозерские, всё первогильдейское». Вот ведь что, угодить хочет капиталу. Только звания коротки, почему внутри мал мала. «Сиятельство, светлейший, высокопревосходительство» – этого уж нету. С капиталом то тем, то этим балуются, хочется чем ни на есть на высоту народного расположения вступить. А настоящего почету нет и нет. Вот что…
– Отец мой и дед собственным умом в дело ударились. Значит – зачали щетину мыть, ну и щетки изготовлять. Ну дед мой, значит, заведение щеточное завел у нас в Пеньделке. Ну и у моего отца дело пошло как надо. Только капитал начал расти, фабрику открыли. А грамоте знали мало. А у меня сын Сережа растет. Значит, в реальное к Воскресенскому определился, здесь, в Москве. Живу я в Рогожской. Надоумил меня один: возьми, говорит, к Сергею-то, в репетиторы, студента – помочь ему. Ну, я и позвал, чтоб к экзамену готовил. Дело было весной, что сейчас. Ну пришел студент, такой долгий, из себя худой, волосы большие, человек скромный, ученый. Он с Сережей занимается. Пускай, думаю, учится, не такой будет серый, что мы. Всё же надо при капитале разное такое… Ну, значит, Сережа учится, говеет. Пост. Всё ладно. Экзамен пришел. Хорошо. Только Сережа мне и говорит: «Вот что, папаша, я в Пеньделку не поеду, мне, – говорит, – эти щетки ваши ни к чему. Потому, что мы, – говорит, – с Петром Афанасьевичем, – со студентом-то, значит, – совсем наоборот думаем. Я, – говорит, – папаша, толстовцем стал. Граф сам лапти плетет и носит, и сапог не чистит. Это, – говорит, – не надо, и фабрика наша ни к чему».
Я слушаю и думаю, что с Сережей стало, как его студент этот в две недели обработал. Как быть, думаю, ума не приложу. А Сережа день ото дня все серьезней становится. «Что мне, – говорит, – папаша, щетки эти, суета сует». Подумал это я, долго думал… Дело, конечно, фабрика щетинная… Подумал: а может, «правда» в Сережу вошла. Щетки, пожалуй, и верно, суета сует, без щеток народ живет. Забота тоже – сапоги чистить. На эти щетки сколько я труда, заботы положил, жизни своей мало видел, всё в деле находился… Думаю, и правильно, суета сует… Ну и продал я фабрику. И поехали мы с Сережей и Петром Афанасьевичем, который уж кончил курс лекарем, за границу – посмотреть, как там люди живут. Видим, города хорошие, везде щетки есть – сапоги чистить. В лаптях никого не видать. Сережа-то и говорит Петру Афанасьевичу. А тот себе щиблетки купил с пуговками.
– Вот вы, – ему Сережа говорит, – лапти какие купили…
Дальше – больше. Вот они ругались. А Сережа, когда мы вернулись, поехал в Пеньделку и фабрику опять назад вернул, с Петром Афанасьевичем помирился и место ему при фабрике дал. Тот-то – доктор – и говорит:
– Мы, – говорит, – хотя и толстовцы, а только в сапогах ходим. Это верно – щетки все-таки нужны.
Никита Иванович говеет всем семейством, и приказчики. Похлебка грибная, капуста кочанная, больше никаких. А сын у него, Леня, толстый, чисто шар. Говеет, пить бросил, только ему приятели и говорят:
– Это ты, – говорят, – зря бросил пить-то. Сразу нельзя бросать, плохо будет.
– Я, – говорит Леня, – понимаю. Я с водки на красное удельное перешел. Я, – говорит, – и не пил бы никогда, да только среда такая, попал в среду. Познакомился с актерами, художниками, они меня втравили. А я бы сам не пил никогда. Это актеры – еще полбеды. Вот актерки – беда. Поют и так прямо в душу лезут, не хочешь – запьешь.
Ну тоже его отец на похлебку грибную сажает постом да говеть приказывает.
Спросит отец:
– Где был?
– У Всенощной…
– Дыхни-ка, – говорит отец.
Тот дыхнет: вином пахнет.
– Это что?
– Это у меня, папашенька, от мясоеда еще осталось…
А тут уж праздник подходит, весна… В воздусях тополями запах разносится, на почке черносмородинной настой, на березовой почке настой… Мясоед пришел, ветчина тамбовская, цыплята паровые, огурчики свежие, куличи-пасха. Как не выпить. Так во грехах и живем до нового поста.
Весеннее солнце манит за город. И вот были такие люди московские, кто посты соблюдал, которые ходили пешком говеть в Троице-Сергиевскую лавру. Прямо из дому уходили с котомкой за Крестовскую заставу. До чего хорошо. Весна, солнышко светит. Еще местами по лесам снега лежат, а уж по краям дороги зеленая травка проглядывает, в лужах без умолку кричат лягушки. В цвету желтые подснежники. Жаворонки поют в небесах.
Останавливаемся в Мытищах чай пить с баранками, сушки с солью и анисом. Чай пьем на приволье. Лосиный остров – большой лес, из него льется запах сосны. Пройдут верст десять, отдыхают. Для женщин мармелад, халва к чаю, изюм, постный сахар, рахат-лукум. Нет этого, что в мясоеде, – «хи-хи да ха-ха», скромно все. Говеют… Мужчины отдельно ютятся от женщин по избам, на ночлег. Со мной-то Григорушка шел, он в Консистории служит. Так тихо, скромно идет, руку на сердце держит, такой кроткий тихоходец. Идет смиренно с палочкой. Смотрю, глазком немножко все на одну поглядывает. Так скромно… А в мясоеде совсем другое. Чисто волчок кругом баб вертится, проходу от него ни одной нет. А тут идет сторонкой, только поглядывает то на нее, то на небо. Поглядит – и вздохнет.
А кругом радость весенняя, солнце светлое, верба розовая в белом бисере блистает в весенней радости. А дали синие, синие. А мы идем свои скверны сбросить у святого сподвижника земли родной…
У гроба преподобного Сергия Радонежского блестят лампады. Паникадила с свечами восковыми, монахи в черных клобуках неустанно поют:
– Преподобная отче Сергия, моли Бога о нас…
Война
В июле 1914 года, находясь у себя в деревне во Владимирской губернии, утром услышал я зычный голос гостившего у меня приятеля, Василия Сергеевича, – умываясь в коридоре, он говорил Леньке:
– Что ты, конопатый черт, врешь! Какая война?
– Чего – «врешь»?.. – отвечал Ленька. – За карасином ездил на станцию – так там все говорят, что война вот уже три дня идет.
Я наскоро оделся и вышел в коридор.
Василий Сергеевич вытирал лицо полотенцем.
– Какая война? – спросил я.
– Да вот Ленька говорит, что на станции узнал.
– Ленька, – кричу я на террасу, – какая война?!
Ленька не откликнулся и продолжал накрывать на террасе стол к чаю.
– Какая война, что же ты молчишь?! – крикнул я еще раз.
– Да вот на станции говорят – солдаты уж едут с товарным. Я и сам видал.
– С кем война-то?
– С турками, говорят. У нас завсегда война с турками…
На террасе собрались приятели. Дарья принесла самовар.
– Дарья, – спросил я, – у вас в деревне говорят про то, что война объявилась?
– Нет, не слыхала, – ответила Дарья. – Сторож Семен говорил, что война началась, а где – кто ее знает.
– А вчерась, когда вы ушли, уже темнело, – перебил ее Караулов, – на Глубоких Ямах у меня донное удилище прямо гнет. Так вот линь прямо у самого берега сорвался, фунтов на двенадцать… Вы подсачек-то унесли, а руками нешто его возьмешь…
– Двенадцать фунтов! Ну это ты врешь, – оборвал его Василий Сергеевич, – я ведь видел: с фунт был, не больше.
Караулов обиделся и замолчал.
– До чего все охотники врать любят, – сказал Юрий Сахновский. – Ни один не может, чтобы не соврать… Двенадцать фунтов и фунт – разница!
– А вот Ленька говорит, что на станции слышал, что война. Это посерьезнее, – сказал я.
– Да, – забеспокоились приятели, – это, должно быть, не врут.
– Ленька! – крикнул я. – Поди-ка сюда.
Заспанный Ленька появился в дверях.
– Вот что, – сказал я, – поезжай-ка на станцию, сошлись на меня и спроси у начальника станции, у жандарма и у Казакова в трактире – с кем война и где. И правда ли, что везут солдат в товарных вагонах?
– Чего же… – ответил лениво Ленька, – я сам видел, как солдат и лошадей провезли в товарном. Солдаты песни поют, у их бубен с собой – веселые…
– А вы знаете, должно быть, правда война, – сказал Юрий. – Ведь мы сидим здесь, глушь, – ничего, конечно, не знаем.
В окно своей мастерской я увидел, как Ленька, стегая лошадь, выезжал из ворот сада. За ним стлался проселок, пропадая в лесу. А за лесом, справа, голубела даль. И сразу что-то тяжелое вошло в душу… Какой покой!.. И неужели война?.. Зачем?
Слышу сзади голос Василия Сергеевича:
– Если правда, что война началась, то вам это все равно, а мне-то не очень. Придется идти. Хотя, конечно, у меня ревматизм, но все равно заберут – не посмотрят.
– И на твое брюхо не посмотрят, – обратился он к Юрию, – тебя возьмут. Ты еще молод. И Кольку – обязательно.
– Из-под пушек гонять лягушек, – засмеялся Караулов.
– Нет, извините-с… я бы сам пошел, только я вот близорук, ничего не вижу, а в очках нельзя – не пустят.
– «Пошел бы сам…» – передразнил его Василий Сергеевич, – какой волонтер, подумаешь!
Вскоре вернулся Ленька, и с ним Герасим Дементьевич.
– Ну что? – спросили мы.
– Уж пятый день война идет, – сказал Ленька, – на станции опять солдаты проехали.
– Да, это верно, – сказал Герасим.
– А с кем война-то?
– Да говорят – с немцами, а кто говорит – с австрийцами, а кто говорит – с венгерцами. А Казаков в трактире говорил, что мобилизация идет. Всех возьмут. Кольку Кольцова из Никольска забрали и Уткина из Любилок тоже. Помните, печника? Он печку у вас клал. Нарочно так сделал, чтобы в трубе-то выло. Потому, сказал, на чай мало дали.