– Э-э… кто тебе сказал? – удивился лесник.
– Да он сам, – говорю я.
– Эка дура, ах ты Господи. Это ведь я его пужаю… Что с него взять? Завтра велю ему ее увезти. Чудён мужик… Да он и не мужик. Кровь-то его чья – невесть, он ведь из шпитального дома. Раздают оттеле детёв-то по деревне… Незаконный. Чудно… У него и надела нет, всё купи, арендуй, где ж справиться… А еще язык у него прямо вот вредный. Ведь это чего. Пришел в Караш к попу «Вот, – говорит, – ты, батюшка, грамотей, напиши письмо царю». А поп ему: «Что ты, царю писать? кто ты такой? нешто знатный…» А тот говорит: «Нет, я никакой, а вот, пиши, потому я, – говорит, – человек тожа его подданный, пиши ему – нешто войну ведет, потому што его обманывают все… Пущай, – говорит, – сюды приезжает, дак я ему покажу – сколько земли порожней, и… счету нет. На кой ему чужая земля нужна, когда со своей не управишься… вот на етой-то животине, што у меня. Што, напишешь?.. У меня сын был, а таперь, – говорит, – чужу землю забирать пошел…» Ну вот, этакий человек, возьми его. Ну опять сажали. Посидит – отпустят. Тут свидетели говорят тоже, что лес тащит. Не за лес ему влетает – язык больно долгий, вот что.
После чаю и беседы, взяв ружья, мы пошли с лесничим посмотреть то место, которое придумал мой приятель-артист, – водопой, где лоси. Ласково проглядывала сквозь облака полная луна. Какой-то печалью далекого края, обещанием и заманом тайным манила к себе дорога в темном лесу, в таинственных лучах сияния луны. Мы шли и в тихой ночи слышали шаги друг друга.
Лесничий остановился. Ниже под нами был сплошной и далеко идущий мутный лес, пропадающий во мгле дали. Тихо кругом. Мы стояли и слушали.
– Вот… – сказал тихо лесничий, – во-о-н, подале, где светится маленько… это и есть место…
– Пойдемте… – сказал артист.
Мы спускались с пригорка, между кустов и чащей зарослей и подошли к краю. Виден был кочкарник и кривые деревья ольхи. Шагнув вперед, артист упал на бок, поднялся. Я попробовал ногой – нога тонула между кочек.
– Не пройти… – сказал артист.
Мой слуга Ленька тоже пошел и свалился на кочку.
– Нет, не пройти, – сказал Ленька громко.
Вдали послышался треск… что-то шумело по воде, уносясь дальше и дальше.
– Слышь… – тихо сказал лесничий, – были… Слышь, лоси…
Мы слышали вдали треск сучьев. Настала тишина…
– Ушли… – сказал лесничий. – Ну-ка, вот ты и возьми их. Они тоже знают…
На охоте
Как-то летом во Владимирской губернии шел я на охоту с приятелем, охотником-крестьянином Герасимом Дементьевичем, человеком особенным. Он всегда любил со мной поговорить, и красивые глаза его смеялись. В рассказах его были загадки, мудрость и какая-то особая черта благородства. Кое-кто звал его колдуном.
– Колдун ты, Герасим Дементьевич, – говорил ему и я.
– Да, колдун, – смеясь, отвечал Герасим. – Э-э, ты сам колдун, Лисеич, как это ты вчера четырнадцать чирков взял на Вепреве? На-ко что.
Герасим навык говорить с господами охотниками.
Собака моя, Феб, любила Герасима. Как-то он пришел, и Феб, большой пойнтер, прыгнул ему на колени. Это было забавно.
– Ну, значит, пойдем от Плечова теперь вправо, на Любилки, потом мелочами на Святой Ключ, а оттуда – на Лихое, – говорит мне по дороге Герасим.
Каким чувством красоты и как наполняется душа моя при воспоминаниях о берегах печальной родины моей!..
– Герасим, – спрашиваю я, – почему это так Лихое прозвано?
– Да как знать, – отвечает Герасим. – Овраг там больно велик, зарость, трясина. Сказывают, допрежде было там селение на горе. И жил, значит, там при барине охотник-пскович. Вот что и я. И находился он у барина. Крепостной, значит, был. При собаках господских. Скучно барину жить в деревне. Зима, что делать? Ну и придумывает он то ли сё ли. Не то для утехи, а не то и в пользу заворачивает. Что в голову придет. Пытает, значит, чтобы жизнь на веселье поставить и себе довольство получить. Что ли придумал сам он или сказал кто, но только позвал он к себе псковича и говорит: «Серега, здесь в овраге, у казенника, слон живет белый. Мой друг, почтенный камер-советник, когда от меня из гостей ехал, то с мосту его видал. И письмо он теперь пишет, чтобы я на примете то имел и его изловил».
Хитрый был пскович Сергей. Глазом не моргнет. Прямо барину говорит: «Есть такое дело здесь. Ночью, знать, камер-советник ехал». «Да, – говорит барин, – он ночью уехал от меня». «Верно, – говорит Сергей. – А только собаками его нипочем не затравить. Где же страсть такую? Надо его прикармливать хлебом три года, пирогами, да тверезому человеку его нипочем не увидать. Надо и народ фряжским вином поить, дабы он и докатился. В самый раз выйдет, и пымают его. К тому сказать вам, барин, что слон этот белый – тайный ворог правды человеческой. И видать его тому открыто, кто верность держит крепко».
Задумался барин на Серегины слова.
«Ты мне о верности еще поговори! Я сам знаю, как и кто. Чего говоришь? На конюшню захотел?!» – А на конюшне-то господа пороли. – «Я, – говорит, – тебя!.. Подать сюда фряжское вино, сейчас! Я тебя одарю, ежели покажешь мне белого слона. А то узнаешь».
Ну, барин поит народ – поймать слона охота ему. Сам пьет. Ну, тот, другой, видют слона, а барин – ничуть. Плохо дело, думает пскович. Пороть будут. Только письмо курьер из Питера привез, печати черные: тот друг-то его, камер-советник, помер. Белый слон к ему в Питер пришел. Да в самые его хоромы. Ну тот напужался и помер.
Бросил пить барин вино фряжское и псковича в плети взять хотел. Но тот утек да на разбойное положение встал. И сжег его поместье. Вот как было от слона того белого.
– Эх, Герасим, – говорю я, выслушав рассказ, – всегда ты надумаешь заковыку. Недаром тебя колдуном прозвали.
Герасим рассмеялся.
Идем мы опушкой у большого леса. Старается моя собака Феб.
– Смотри, ведет, – говорит мне Герасим.
– Тр-р-р! – вылетел черныш, и кладет Герасим черныша в ягдташ.
– А не любишь ты, Герасим, господ, – говорю я.
– Что ты, Лисеич! – отвечает Герасим. – Нешто можно. Господа есть хорошие. Да и то сказать – бывают, конечно, разные. Только вот, видать, что теперь у господ в голову таракан влез.
– Как таракан? – удивился я.
– Вот что так. Таракан у них в голове елозит туды-суды.
– Что ты, Герасим! Какой таракан?
– Да вот и от этого таракана горя натерплются, беда. Потому что в голове у них таракан играет почем зря.
Я остановился и глядел на Герасима. А он смотрел в сторону серьезно и озабоченно.
– Какую ты еще сказку надумаешь, колдун?
– А это верно, сказка, – сказал Герасим. – Только пострашней белого слона будет. Ты знаешь, Ликсеич, что ко мне господа приезжают. Охотники, значит, общество охоты из Москвы. Бывает, сразу много приедет. То на рысей, на волков и на дичь разную, пскович я. Так вот, у меня стоят они в горнице. Ну и два, три дня гостят. Конечно, выпьют хорошо. Им отрада охота. Все люди они в достатке своем. Кто барин, а кто фабриканты-заводчики. Разные господа. И разговоры, бывало, прежде все про охоту. Кто что. Ну не без того, чтобы приврать. Охотнику нельзя без этого. Такие разные случаи, и верить невозможно. Ну так уж заведено, говори, всем весело. Смех. Радость.
А теперь не то. Всё другое пошло. Смеху нет ничего. Всурьез всё. И про охоту речи нет. А спорют вот, до упаду прямо. И друг дружке чуть кулаком в морду не лезут. Охота, видно, им народ в дело поставить. И жисть начисто переменить. Начальство всё послать на покой, а самим управлять. Только вот тут-то у них спор и выходит. Один – одно, другой – другое. И кажинный знает, как дело поставить. Один мужикам всю землю отдает, другой – лес. Третий кричит: «пропьют!», четвертый – «вино запретить!», а сам, заметь, тут же рюмку наливает и пьет.
А один такой серьезный, молчит, водицы у меня спросил. «Дай, – говорит, – Герасим, водицы. Я только воду пью. И ем хлеб один, черный. Как вы все в крестьянстве, стыдно, – говорит, – жрать ветчину, балык, разносолы разные. Пора понять, что равняться надо с народом». А я ему на это говорю: «Барин, а куда ж тады свиней мне деть? У меня три есть. И поросят много». А он мне: «Ты уж не крестьянин тогда, а буржуй». «Чего это? – думаю. – Как не крестьянин я? Пашу землю и веду крестьянство. Что такое “буржуй”?» Вижу, барин с тараканом.
А другой: «Что это у тебя?» – показывает на угол. «Иконы, – говорю, – барин». – «Бог?» – «Нет, – говорю, – барин. Икона это, а не Бог». – «А ты, – говорит, – дурак, кланяешься им, а ведь это доска. Богомаз на их намазал. Ты их купил и вот на корячках лоб бьешь. Чего тебе они дали? У тебя изба, пол кривой, щели. А у меня четыре дома в Москве, полы паркетные. А я в их не верю. В иконы эти». – «Барин, – говорю я, – это верно. Доска. Намазано на их, точно. Отец купил. Только одно, что на их намазано, это то, что оттуда глядят, купить нельзя. Не купишь. Ни деньгами, ничем». Ух рассерчал он. Ну они на меня, почитай, все: «Вот дурак! Да деньгами кого хочешь купишь!» «Что ты, – думаю я. – Таракан-то у них как играет. Нехорошо что-то». А они мне: «Мы народу служим! Народ в свободу произведем. Каждый что хошь делает. Только рекрутов в солдат более не давать. Вот что». «Э, – думаю, – таракан какой у них, беда». Так ведь кто бы говорил, а то ученый да фабрикант богатейший. Это что? На охоту не идут, всё спорют. Со станции весь буфет разобрали. Пили, спорили, вот ведь дело какое. И все друг дружке наперекор говорят.
А Павел Александрович, из военных он, глаза у него – как у рака, сердится. Им и говорит: «Всех вас на телеграфных столбах, что от Москвы до Питера идут, перевешать надо. Тогда бы воздух очистился». Удивление. А они все: «Ха-ха-ха-ха!» Смешно им, не серчают.
Вот и ты, Лисеич, смеешься. Да вот это-то самая страшная сказка и есть. Пойдем вниз, Ликсеич, – перебил себя Герасим. – Здесь место – отрада, Ключ-Свят. Пойдем. Вода хороша.
В овражке, у высоких ив, я увидел деревянный ветхий крест. Среди зеленых ветвей он синел на солнце. В колодце было видно дно, и такой прозрачности вода, что будто ее и не было. Как отрадно лежать в тени высоких ив! Клубятся белые облака над лесом, и на сухой траве лежат тени. Пахнет медом и травой.