Ученики устроили реформу Школы, открыли клуб (клуб Сезанна) и в живописи подражали его манере писать, увидав его картины в галереях Щукина и Морозова. Никому не было стыдно делать камлоты и подражать. В клубе только курили.
Была устроена своя столярная для работ подрамников, мольбертов, но я увидел, что там делали гробы, так как свирепствовала в Москве эпидемия сыпного тифа, много народу умирало. Я спросил, что это значит. Мне ответили, что получили заказ: хорошо платят!
Трамвай ходил по Москве, но только для избранных, привилегированных, т. е. рабочих фабрик и бесчисленной власти. Я видел, что вагоны трамвая полны: первый – женщинами, а второй – мужчинами рабочими. Они ехали и не очень складно пели «Черные дни миновали».
Когда я ехал на извозчике, которых уж было мало, он, обернувшись, сказал мне: «Слобода-то хороша, но вот когда в кучу деньги все сложат и зачнут делить, тут драки бы не вышло. Вот что». А я спросил его, а давно ли он в Москве возит. «Лет сорок», – ответил он.
Была борьба с торговлей вообще. Торговля была воспрещена. Торговали тихонько, из-под полы, все.
Была борьба со спекуляцией. Спекулировали все.
Была борьба с эксплуатацией. Соль стоила три рубля золотом фунт, крестьяне давали четыре пуда муки за полфунта соли.
Покупал спички у Сухаревой башни, у торговца, поместившегося близ панели мостовой, где были кучи пыли, грязи и лошадиной мочи. Около лотка торговца лежал солдат, лицом прямо упирая в пыль. Я спросил торговца, что это он лежит, больной, должно быть. «Не, – ответил торговец, – так свой это, земляк, спит. Да мы знаем, это не всегда так будет, опять подберут. Мы хошь немного поживем по-нашему».
При обыске у моего знакомого нашли бутылку водки. Ее схватили и кричали на него: «За это, товарищ, к стенке поставим!» И тут же стали ее распивать. Но оказалась в бутылке вода. Какая разразилась брань!.. Власти так озлились, что арестовали знакомого и увезли. Он что-то долго просидел.
Власть на местах. Один латыш, бывший садовник-агроном, был комиссаром в Переяславле. По фамилии Штюрме. Говорил мне: «На днях я на одной мельнице нашел сорок тысяч денег у мельника». «Где нашли?» – спросил я. – «В сундуке у него. Подумайте, какой жулик. Эксплуататор. Я у него деньги, конечно, реквизировал и купил себе мотоциклетку. Деньги народные ведь». – «Что же вы их не отдали тем, кого он эксплуатировал?» – сказал я. Он удивился: «Где же их найдешь? И кому отдашь? Это нельзя… запрещено… Это будет развращение народных масс. За это мы расстреливаем».
Учительницы сельской школы под Москвой, в Листвянах, взяли себе мебель и постели с дачи, принадлежавшей профессору Московского университета. Когда тот заспорил и получил мандат на возвращение мебели, учительницы визжали от злости. Кричали: «Мы ведь народные учителя! На кой нам черт эти профессора! Они буржуи!»
Я спросил одного умного комиссара: «А кто такой буржуй, по-вашему?» Он ответил: «Кто чисто одет».
После митинга в Большом театре, где была масса артистов и всякого народа, причастного к театру, уборная при ложах так называемых министерских и ложи директора, в которых стены были покрыты красным штофом, оказались все загажены пятнами испражнений, замазаны пальцами.
Один мой родственник, кончивший университет, юридический факультет, горел жаждой деятельности. Он целый день распоряжался, сердился, кричал, был важен и строг. Он знал всё, говорил без устали. «Я начальник домового комитета!» – кричал он. И тут же себе завел артистку, называя ее Лидия Павловна. Относился к ней почтительно, часто говоря: «Лидия Павловна этого желают». Потом украл у меня деньги и кстати чемодан с платьем.
Управляя домовым комитетом, неустанно распоряжался, так что живущий там доктор Певзнер от него слег в постель и прочие жильцы плакали. Наконец выгнали его, с большим трудом. Теперь он коммунист.
«Что бы тебе хотелось всего больше получить на свете?» – спросил я крестьянина Курочкина, бывшего солдата. «Золотые часы», – ответил он.
Крестьянка Дарья убирала граблями сено, а я писал этюд красками с натуры, около. Она подошла ко мне и смотрела.
Я говорю ей: «Дарья, слыхала ль, Москва-то вся вчера сгорела». – «Да, ну что». – «Тебе, Дарья, – говорю я, – жалко Москвы-то?» «Чего, – отвечает она. – У меня родных там ведь нету».
«В Дубровицах-то барыню, старуху восьмидесяти лет, зарезали. За махонькие серебряные часики. Генеральша она была». «Что ж, поймали преступника?» – спросил я. «Нет, чего, ведь она генеральша была. За ее ответа-то ведь нет».
Один коммунист Иван, из совхоза, увидел у меня маленькую коробочку жестяную из-под кнопок. Она была покрыта желтым лаком, блестела. Он взял ее в руки и сказал: «А всё вы и посейчас лучше нашего живете». «А почему? – спросил я. – Ты видишь, Иван, я тоже овес ем толченый, как лошадь. Ни соли, ни сахару нет. Чем же лучше?» «Да вот, вишь, у вас коробочка-то какая». – «Хочешь, возьми, я тебе подарю». Он, ничего не говоря, схватил коробочку и понес показывать жене.
Нюша-коммунистка жила в доме, где жил и я. Она позировала мне. У ней был «рабенок», как она говорила. От начальника родила и была очень бедна и жалка, не имела ботинок, тряпками завязывала ноги, ходя по весеннему снегу. Говорила мне так: «Вот нам говорили в совдепе, что поделят богачей – всё нам раздадут, разделят равно. А теперь говорят в совдепе-то нам: слышь, у нас-то было мало богатых-то. А вот когда аглицких да мериканских милардеров разделют, то нам всем хватит тогда. Только старайтесь, говорят».
Деревня Тюбилки взяла ночью всё сено у деревни Горки. В Тюбилке 120 мужиков, а в Горках – 31. Я говорю:
– Дарья (которая из Тюбилок, и муж ее солидный, бывший солдат). Что же это, – говорю, – вы делаете? Ведь теперь без сена-то к осени весь скот падет не емши в Горках-то.
– Вестимо, падет, – отвечает она.
– Да как же вы это? Неужто и муж твой брал?
– А чего ж, все берут.
– Так как же, ведь вы же соседи, такие же крестьяне. Ведь и дети там помрут. Как же жить так?
– Чего ж… вестимо, все помрут.
Я растерялся, не знал, что и сказать.
– Ведь это же нехорошо, пойми, Дарья.
– Чего хорошего. Что уж тут… – отвечает она.
– Так зачем же вы так?
– Ну на вот, поди… Все так.
Когда была «бабушка революции», то я спросил одного учителя, не знает ли он, отчего это бабушка русской революции есть, а дедушки нет. Он очень задумался и сказал: «А правда, отчего это дедушки нет?»
На рынке в углу Сухаревой площади лежала огромная куча книг, и их продавал какой-то солдат. Стоял парень и смотрел на кучу книг.
– Купи вот Пушкина.
– А чего это?
– Сочинитель первый сорт.
– А чего, а косить он умел?
– Не-ет… чего косить… Сочинитель.
– Так на кой он мне ляд?
– А вот тебе Толстой. Этот, брат, пахал, косил… чего хочешь.
Парень купил три книги и, отойдя, вырвал лист для раскурки.
Тенор Собинов, который окончил университет, юридический факультет, всегда протестовавший против директора Императорских театров Теляковского, сам сделался директором Большого оперного театра. Сейчас же заказал мне писать с него портрет в серьезной позе. Портрет взял себе, не заплатив мне ничего. Ясно, что я подчиненный и должен работать для директора. Просто и правильно.
Шаляпин сочинил гимн революции и пел его в театре при огромном числе матросов и прочей публики из народа: «К знаменам, граждане, к знаменам! Свобода счастье нам несет!»
Когда приехал домой, обнаружил, что без него из его подвала реквизировали всё его вино и продали в какой-то соседний трактир. Он обиделся.
На митинге в Большом театре в Москве бас Трезвинский говорил речь:
– Посмотрите, тут балет. Вот он, балет, – показывал он на партер.
Действительно, в партере сидели артистки балета. – Балет, балет… А сколько получает кордебалет? А? 50 рублей в месяц, и это деньги. Да. И им, чтобы жить, нужно торговать собой, своим несчастным телом…
Раздался оглушительный аплодисмент.
– Теперь никакой собственности нет, – говорил мне умный один комиссар в провинции. – Всё всеобчее.
– Это верно, – говорю я. – Но вот штаны у вас, товарищ, верно, что ваши.
– Не, не, – ответил он. – Эти-то вот, с пузырями, – показал он на свои штаны, – я от убитого полковника снял.
В Тверской губернии, где я жил в Островне, пришла баба и горько жаловалась на судьбу. Помер у нее сын, выла она, теперь один остался.
– Еще другой сын, тоже кормилец хороший. Не при мне живет, только приезжает.
– Что же, тетенька, он работает, что? – спросил я.
– Да вот по машинам-то ездит, обирает, значит. Надысь какую шинель привез, воротник-то бобровый, с полковника снял. Этот-то хоша жив, кормилец.
В Школу живописи в Москве вошли новые профессора – Машков, Кончаловский, Кузнецов, Куприн – и постановили отменить прежнее название. Так. Преподавателей называть мастерами, а учеников подмастерьями, чтобы больше было похоже на завод или фабрику. Самые новые преподаватели оделись как мастера, т. е. надели черные картузы, жилеты, застегнутые пуговицами до горла, как у разносчиков, штаны убрали в высокие сапоги, всё новое. Действительно были похожи на каких-то заводских мастеров