То было давно… — страница 65 из 82

. Поддевки.

Я увидел, как Машков доставал носовой платок, и сказал ему:

– Это не годится. Нужно сморкаться в руку наотмашь, а платки – это уж надо оставить.

Он свирепо посмотрел на меня.

* * *

Один староста – ученик, крестьянин, говорил на собрании: «Вот мастер придет в мастерскую (класс) и говорит, что хочет, и уйдет, а жалованье получает. А что из этого? Положите мне жалованье, я тоже буду говорить, еще больше его».

Ученики ему аплодировали, мастера молчали.

* * *

Ученики в мастерской сказали мне, что надо учиться у народа, но только где его достать.

– Как – где?! Вот у вас тут швейцары, солдаты бывшие, что у вешалки служат, мастерскую убирают, ведь это тоже народ.

Раздался аплодисмент.

– Ну, знаете, – сказал я, – что же вы аплодируете, я ведь сказал ерунду.

Они сконфузились.

* * *

Староста мастерской ничего не работал, только распоряжался. Я заметил ему, что всё же надо работать, иначе что же будет, если вы не будете учиться и практиковаться в работе.

Он ответил мне:

– Мы, старосты, работаем не для себя, а для других.

* * *

Один взволнованный человек говорил мне, что надо всё уничтожить и всё сжечь. А потом всё построить заново.

– Как, – спросил я, – и дома все сжечь?

– Конечно, и дома, – ответил он.

– А где же вы будете жить, пока построят новые?

– В земле, – ответил он без запинки.

* * *

Один коммунист по имени Сима говорил женщине, у которой было трое детей, своей тетке:

– Надо уничтожить эксплуатацию детьми матерей. Безобразие: непременно корми его грудью. А надо выдумать такие машины, чтобы кормить. Матери некогда – а она корми! Возмутительно!

* * *

Коммунисты в доме поезда Троцкого получали много пищевых продуктов: ветчину, рыбу, икру, сахар, конфекты, шеколад и пр. Зернистую икру они ели деревянными ложками по три фунта и больше каждый. Говорили при этом: «Эти сволочи, буржуи, любят икру».

* * *

Больше всего любили делать обыски. Хорошее дело, и украсть можно кое-что при обыске. Вид был у всех важный, деловой, серьезный. Но если находили съестное, то тотчас же ели и уже добрее говорили: «Нельзя же, товарищ, сверх нормы продукт держать. Понимать надо. Жрать любите боле других».

* * *

Один молодой адвокат совершенно лишился голоса, ничего не может сказать, хрип один, и потому он стал писать на бумаге и написал, что на митинге адвокатов лишился голоса. Один из моих приятелей ответил ему, что это ему свыше, так как он, вероятно, всё сказал и больше, значит, не надо.

* * *

Один солдат из малороссов на митинге выступал:

– Когда мы на войне с ими братались, то им говорили: мы, грим, свово Николая убрали, когда вы свово Вильхельма уберете? А они нам говорят: как ты его, грят, уберешь. Он нам всем холовы поотвертает.

В доме, где я жил, был комендант Ильин, бывший заварщик пирогов на фабрике «Эйнем». Он говорил:

– Трудная служба (его, коменданта), куда ни гляди – воры. У меня два самовара украли и шубу. У меня, у коменданта. Чего тут.

Он забил досками все парадные входы дома: ходить можно было только через задние двери, выходящие на двор, где он поставил у ворот часовых с ружьями. Тут же, в тот же день, у него украли опять шубу у жены его и дочери.

– У меня ум раскорячился, – говорил комендант Ильин. – Ничего не пойму.

* * *

– Вы буржуазейного класса? – спросил меня комендант Ильин.

– Буржуазейного, – отвечаю я.

– Значит, элемент.

– Элемент, значит, – отвечаю я.

– Нетрудовой, значит.

– Нетрудовой, – отвечаю.

– Значит, вам жить тут нельзя в фатере, значит. Вы ведь не рабочий.

– Нет, – говорю я ему, – я рабочий. Портреты пишу, списываю, какой, что и как.

Комендант Ильин прищурился, и лицо превратилось в улыбку.

– А меня можешь списать?

– Могу, – говорю.

– Спиши, товарищ Коровин, меня для семейства мово.

– Хорошо, – говорю, – товарищ Ильин. Только так, как есть, и выйдешь – выпивши. (А он всегда с утра был пьян.)

– А нельзя ли тверезым?

– Невозможно, – говорю, – не выйдет.

– Ну ладно. Погоди, я приду тверезый, тогда спиши.

– Хорошо, – говорю, – Ильин. Спишу, приходи. Больше он не просил себя списать.

* * *

Разные девчонки и подростки держались моды носить белые высокие чулки. Подруги ходили парами. Все парами: подруги, значит. В этом была какая-то особенность. Они были очень серьезные и сразу расхохатывались. Они ходили под руку одна с другой и всё куда-то торопились. Но если кавалер заговаривал, они останавливались.

– Я вчера вас, барышня, видел на Тверской, вы с кавалером шли, – говорил молодец.

– Извиняюсь, ничего подобного, – отвечала девица.

Видно было, что свобода в кавычках ах как понравилась девицам. Одна горничная, Катя, очень милая и довольно развитая и добрая, забеременела. Оказался любовник женатый, вроде комиссара: отбирал хлеб в деревне ее, где она была временно на побывке.

– Катя, – говорили ей ее родные, – у тебя были хорошие женихи. Что ж ты замуж-то не вышла? А вот этот-то, женатый, тебя бросил беременной.

– Нешто я знала, что он женатый. Он не говорил. Мне понравилось, что всё же он какой ни на есть начальник.

* * *

Были дома с балконами. Ужасно не нравилось проходящим, если кто-нибудь выходил на балкон. Поглядывали, останавливались и ругались. Не нравилось. Но мне один знакомый сказал: «Да, балконы не нравятся. Это ничего – выйти, еще не так сердятся. А вот что совершенно невозможно – выйти на балкон, взять стакан чаю, сесть и начать пить. Этого никто выдержать не может. Летят камни, убьют».

* * *

Алешка Орчека со станции Титлы, где недалеко от станции была моя мастерская, пришел ко мне и рассказывал:

– Когда я на Лубянке служил, послали нас бандитов ловить на Москву-реку. Они там у реки держались. Мы идем и видим: кто-то трое в водосток лезут, большая труба-то к реке. Мы туда. Да. Они в трубу залезли. Мы их оттуда за ноги. Ну что смеху-то было.

– Ну, они, что ж, – спросил я, – ругаются?

– Чего тут. Смеху-то!.. – И он смеялся. – Чего ж ругаться. Они мертвые ведь. Мы их в трубе наганами всех кончили.

* * *

Во время так называемой революции собаки бегали по улицам одиноко. Они не подходили к людям, как бы совершенно отчуждавшись от них. Они имели вид потерянных и грустных существ. Они даже не оглядывались на свист: не верили больше людям.

А также улетели из Москвы все голуби.

* * *

На одном молодом адвокате из армян, на его шинели, вроде солдатской, были пришиты крючки металлические из толстой проволоки. Он когда пришел ко мне, то на одном висел мешочек с мукой, на другом – картошка, на третьем – мясо лошадиное, ребра, кишки, какая-то требуха. И, взяв у меня картину для обмена на продукт, он ее тоже повесил на крючок и, уходя, прощался.

Я спросил его:

– А чудно́ вы это придумали, крючки-то.

– А что? – спросил он. – Удобно, всем нравится.

* * *

Ехал в вагоне сапожник и говорил соседям:

– Теперь сапожки-то что стоят. Принеси мне триста тысяч да в ногах у меня поваляйся – сошью, а то и нет. Во как нынче.

* * *

Художник Машков на собрании свободных мастерских горел во время русской смуты невероятной энергией. Он кричал:

– Я рабочий! Я сам себе нужник чистил! – И при этом засучивал рукава: – Я всё могу! Я рабочий! Я и вагон могу раскрасить, и вывеску.

– А вот трамвай можете пустить, товарищ Машков? – спросил его один ученик.

Машков молчал.

* * *

Один ученик мой пришел ко мне. Я в это время ел что-то за столом и пригласил его. Он, кушая, спросил меня:

– Что это за портреты у вас на стене висят?

Я говорю:

– Это неважные портреты. Моего деда один, а другой моей бабушки.

– А вот у вас нет портрета нашего наркомпроса, товарища Луначарского.

– Нет, – говорю я, – нет…

– А портрета Владимира Ильича, я вижу, тоже нету, – говорит он.

– Нет, – говорю я, – нету.

– А жаль, – сказал он, вздохнув. – Какие личности… Не мешало бы вам завести.

Выходя из-за стола, я говорю ученику:

– Товарищ ученик, вот мы поели, споемте теперь «Интернационал». Начинайте, товарищ.

Он молчал.

– Что же, – говорю, – вы не знаете.

Он робко ответил:

– Знаю немного, да не твердо.

– Ну к субботе чтоб знали. Помните это. Прощайте.

* * *

Товарищ комендант дома Ильин, мрачный, пришел ко мне.

– Что, – говорит, – товарищ Коровин, жить нельзя боле. Хочу уходить.

– Что же такое? – говорю я.

– Ну что… воры, жулики все.

– Да что ж это такое?

– Тебя еще не обокрали?

– Не совсем, – говорю я. – Украли шубу и пальто.

– Это хорошо, – говорит комендант. – Высоко живешь. А я не знаю, как и быть. Деньги ведь у меня разные, казенные тоже… не держу дома: нельзя… Своруют.

– Кто же?

– Все, все… И жена, и дочь, и отец, и все, кто зайдет, – никому веры нет.

– Да что ты, Ильин… Это безобразие.

– Чего тут. Держу деньги, товарищ Коровин, веришь ли, в дровах, в стружках, в помойке или где под камнем, на улице… и то хоронюсь, ночью прячу, чтоб не увидал кто.

– Но отчего же ты, Ильин, при себе не держишь, за пазухой или в сапогах?

– Что ты, нешто можно? Эк сказал. А узнают – непременно убьют. Все жулики. И чего их стреляют – мертво прямо. А их боле и боле еще. Да и то сказать – нельзя же весь народ перестрелять.

– Что же это, – говорю я. – Как же тут быть?

– Я думаю так, – говорит Ильин. – Лучше бы все, что ни на есть, деньги разделили бы поровну – ну и шабаш. Как хочешь потом. Хочешь, пей, хочешь, что хочешь, – и шабаш.