«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 100 из 200

— Ну что, — говорю я деду. — Чудак он. Любит поговорить. Не сердись.

Серов чистит палитру на столе и как-то про себя сказал:

— А жутковатая штука.

— Что жутковато? — спросил я, ложась на тахту.

— Деревня, мужики, да и Россия…

Мы замолчали. Уже стояла глубокая <ночь>.

Осень

Еду из Москвы в деревню по Ярославской железной дороге. Пассажиров мало. Осень. Дачи опустели. В окна вагона мерцают оголенные леса. Кучами ваты клубятся вечерние облака, освещенные вечерним солнцем. Какая-то особая бодрость в их осенней красоте. Ложатся тени от лесов на пустые поля. Так отрадно вдали промелькнула белая церковь. На платформе станции какие-то дамы — уезжающие дачники. Держат охапку ярких цветов: маки, георгины. Это последние цветы из сада. Еду в вагоне один. Со станции Троице-Сергиево сел пассажир. Лицо такое веселое. Одет изысканно. На груди — золотая цепь-брелоки. На руках кольца. Он пристально посмотрел на меня, открыл чемодан и достал тетрадь. Перелистывая, опять смеясь, посмотрел на меня и спросил:

— Вы в Ярославль?

— Поблизости, — ответил я.

— Вот я в первый раз еду. Вот это, — он показал на тетрадь, — надо к завтрему выучить. В городском саду в Ярославле я выступаю. Я — артист, — сказал он весело.

— Я бывал в городском саду.

— Хорошо там? — спрашивает артист.

— Очень хорошо, — отвечаю. — Гора, сад, большой ресторан.

— Вот это и надо. Страсть люблю рестораны. Мне кажется, что я в ресторане родился. Вот только теперь выучить это надо. Завтра петь.

— Валяйте, — говорю. — Я мешать не буду.

Он достал из жилетного кармана камертон, стукнул им о край окна и поднес к уху, промычав:

— Ля-ля-до-ми…

И, держа в руках тетрадь, встал и запел:

Надо знать условия,

Как род людской шалит.

Это пустословие

Дело объяснит.

Дар вдохновения

Поможет угадать

Небесное стремление,

Какого не видать.

И, тряхнув головой, басом добавил:

А оттого-о-о, что забот

Твоих тут нет,

И в упоении поэт

Всегда найдет ответ.

— Что за черт, — невольно сказал я. — Это откуда же?

— Не знаете? — удивился он. — Боккаччио![438] Должно быть, редко в театрах бываете. А напрасно. Духовной пищи себя лишаете. Напрасно…

Мы простились, и я вылез на станции.

Дождик ночь и день. Кончились ясные дни. Желтые осины осыпают мое крыльцо и дорогу у сарая. Угрюмо серые тучи повисли над темным садом. Скучно. Одиноко старая беседка дремлет под липами. В воздухе пахнет дымом овина. Медленно идет стадо, мычит, вытянув шею, корова. К ненастью, говорят. Осенний день. Но в этом дожде, в сером дне, в запахе дыма какая родная жизнь. Необъяснимое чувство русской тоски связано живой нитью со мной, с душой, с дружбой, с мокрой крапивой у сарая и с тусклым огнем в окне избы лесного сторожа. Как я люблю ушедшие и уходящие дни, вечера и ночи прекрасной страны моей. Бесценные, живые ковры. Как незабвенны вы в воспоминаниях о моей родине…

— Ненастье, — говорит рыбак Константин, подходя к крыльцу дома с ведерком. — Скучно тебе, Лисеич, поди, одному-то. Мало чего попало в вершу, уху-то сварим, ерши и окуньки есть. Эдакое ненастье.

И Константин хрипло рассмеялся, посмотрев на меня.

— А где же Василий Белов? — спросил я. — Он с тобой был.

— Он к лесному объездчику ушел, промок оченно. Упал у яза[439] по пояс в воду. Пошел посушиться.

— Ну, Константин, — говорю я, — озяб, поди. Надо тебе рюмку перцовочки.

— Перцовка завсегда пользительна, — серьезно утверждает мой сторож-дед, зажигая лампу. — Только крепка больно. В жили проходит.

— Оттого и пьют, — кладя рыбу на стол, тоже серьезно сказал Константин-рыбак. — Книгу читали — помню я, — как сам император Петр Великий перцовку пил, кады корабли строил. Поставит на корабль матросов и перцовкой поит их, а сам глядит. Ну и царь был! Насквозь глядит кажинного. Кто качается маленько — в сторону, ну, а которые крепко стоят — берет на службу. Вот как было допрежь.

— А то как же, — согласился и сторож-дед. — Потому понимал. Шарик у него в голове был.

Уха готова. За столом все — и Василий Белов, старший мастер декоративной мастерской, и лесник объездчик, сосед Феоктист, и Константин рыбак.

Чтоб от простуды — все выпили перцовки. Каждый крякнул, выпивая.

Мои собаки радостно ласкались, подходили к гостям, вертели хвостами. Собаки любят гостей, рады; собаки любят людскую дружбу, они радуются миру дома. Собаки понимают, чувствуют простое, нужное людям содружество. Собаки грустны, когда в доме ссора.

— Что перцовка! — говорит Василий Харитонов-Белов, — не больно крепка. А вот мы с Константин Лисеичем в Париже были, во Франции, вот там перцовка! Эх, вот и город — Париж!

— Как приехали вот с Константин Лисеичем, я гляжу — город этто что — агромадный, а народу нет, одни господа. В каждом дому трактир, а то и три. Господа ходют, одеты чисто, цилиндр на голове, в руках беспременно перчатки несет и трость. Трактир по-ихнему «кафе». Из одного в другой ходют господа, без дела, значит. Народу нет, и солдат нету. Начальства не видать, одни городовые, и пьяных нету. «Удивление, — думаю я, — столько господ». И сейчас не пойму, как это, как и чем кормятся. Слобода у них всеобщая, и царя нет. Промеж себя, значит, друг дружку слушают. А что вин!.. Этто сказать невозможно. Все пьют, что хочешь. Одно горе: я по-ихнему ничего. Ну, там, значит, как у нас половые, — гарсоны, прямо на подбор, молодец к молодцу, все кудрявые, красавцы прямо. Прямо на пальце поднос несет, а на ем вины разные, да ведь эдаких и не пивали… Я и попросил прямо пальцем, говорю — налей, а он ни черта не понимает. Что делать? И есть хочется, ничего не дают. Сиди прямо хуть целый день, хуть сдохни. Пришел месье Ипполит, он тоже у Константин Лисеича был в столярах, он русский. Он и говорит:

— Тебе, — говорит, — гарсон ничего не даст. Ты, — говорит, — здесь с голоду помрешь. — А ты ему скажи: «Силь ву пле»[440], вот и получай.

Я и сказал «сильвупле», показал — он наливает, я еще, да как зачал пить, дак у меня в глазах огонь. Вот это перцовка была. Что и как, только я был вполне выпивши… А французы ничего. Пьяного, нет, понять невозможно…

— Там полная всеобчая свобода, — продолжал, помолчав, Василий Белов и как-то особенно важно посмотрел на всех. — Делай што хочешь, пей вино, зельтерская вода — даром.

Любил я слушать рассказы Василия.

— Как же это без царя? — удивился Феоктист. — А пошто так?

— Никто не идет. Боязно — должность, говорят, больно трудная, и все за всех отвечай, а потом виноват будешь. Ну и не идут.

— Это кто же тебе сказал? — спросил я Василия.

— Мосье Ипполит, — бойко ответил Василий, — он давно там живет. Ух, и француженки хороши, глаза так у них играют, ужасти.

Хороши были рассказы про Париж Василия Белова. Один приятель мой по три часа разговаривал с Василием. После одного рассказа, за чаем на террасе у меня в деревне, приятель мой прямо на пол упал.

— Что с тобой? — говорю я.

— Так, — говорит, — меня Василий укатал рассказом.

Что за рассказ — не знаю. Так он и канул в неизвестное!..


* * *

Выпили еще по рюмке.

— Да-а-а… — раздумчиво заметил Константин-рыбак, — а у нас вот речка этакая есть, пойдем вот рядом — и уха на столе. Нарубим хворостку, и тепло в избе. А лето — везде дом. Вот зима, стужа, снег, холод… Лежишь на печи, один к другому зайдет, кто что расскажет. Я-то жил под Питером, на Неве, в топях. Нет, не ндравится мне. Глядел я жисть господскую, куда… — наша лучше. У них одна чертова, заботы много. Себя обиходить, деньги достать надо все боле да боле, без этого им нельзя никак. А какой же мне еще слободы надо, слободы у меня — девать некуда.

— Вестимо, к дому привыкши, — ответил Белов. — А где чего у тебя есть? Одежа плохая, лапти, на портах заплаты, а барин ходит, в руках перчатки несет, цилиндр на голове, трость, порты навыпуск. А барыня — этто што! Шляпа, сережки, панье[441], курдюк, туфельки золотые чисто… А што на нас — и глядеть страмно. Ну что тут говорить зря!

— Лисеич, — обратился ко мне Константин-рыбак, — я и забыл тебе сказать. Внизу на реке, за сенными сараями, в глубоком омуте, вот я сам третьего дня видал. Знать, пришел сверху по реке сом. Ну и сом, пудов на шесть или более. Тоже, поди, он омут свой любит. А я, как и он, осыпь меня золотом всего — в городе жить нипочем не стану. Да и перчатки в руках носить — пошто? Еще на руки надеть от стужи, а то чего. У нас тоже девки-модницы есть. Сама босая идет, а новые полсапожки в руках несет. Это малая утеха, пустое… Да что и говорить, где, что, кто и как живет, у всех и горя много — ну и веселье есть. Вот дождь сейчас, ненастье, а выйдет солнушко ясное, осветит землю нашу грешную — вот и осень будь хоть, а все жисть — и радость в душу войдет…

Левитан

Наша юность

Мне 15 лет. На экзамене рисования в Училище живописи, ваяния и зодчества в Москве на Мясницкой я получил похвалу от преподавателей с правом выбрать себе профессора и поступить к нему в мастерскую. Пришел домой и говорю матери:

— Вот какая история: если я поступлю к П. С. Сорокину, там у него все иконы пишут, а у В. Г. Перова — жанр; вот приятель моего брата Сергея, Яковлев, пишет такие страшные картины — замерзший художник, градобой, волки едят женщину, грабитель, — а мне бы хотелось к Алексею Кондратьевичу Саврасову. Я только издали его видел. Это он написал «Грачи прилетели». Он такой большой, и у него добрые глаза. Мама, — говорю я, — я не хочу быть архитектором, это так скучно. Пойду к Саврасову. Ты не сердись.