Приехали. В комнате тепло, топится лежанка. На стол поставили закуски, пирог, гуся — все, что привезли с собой из Москвы.
До чего хорошо это уехать далеко из Москвы зимой в деревню. Как сказка: тишина, леса. Пахнет снегом. Совсем другой мир. Горит лампа, а окна замерзшие блестят в узорах мороза. А за ними темная синяя ночь. Приятели, самовар, разговоры простые…
— Беловскую колбасу[485] с чесноком надо в бумагу завернуть и в печку, — говорит архитектор Вася, — гуся тоже.
— Это верно, — соглашаюсь я.
— А знаете что, — говорит архитектор Вася, — пора и окорок запекать, я сейчас на кухню иду… Разговляться в двенадцать часов ночи будем.
— Правильно. Валяй…
На кухне сидели мои приятели, крестьяне-охотники, Дворченков Серега и Павел Груздев. У Дворченкова глаза, как черные тараканы, и нос вбок, а у Павла Груздева рот пуговкой и глаза серые. Хорошие люди и мои приятели, охотники.
Печка топится, дрова трещат, щи из свинины, ветчина в тесте запекается.
— Слышите, что вот Петр сторож говорит: у вас здесь в мороз дом так трескает, что спать ему не дает, — удивляется архитектор Кузнецов.
— Да ведь это завсегда. Мороз, потому, — заметил Павел.
— А то и дворовой постукает, ему, нечистому, тоже стужа-то не нравится, — сказал Дворченков.
— Это какой дворовой? — недоуменно спросил архитектор Кузнецов.
— Дворовой есть, амшайник[486] тоже балует… — и Дворченков засмеялся.
— Домовой тоже попугивает, — заметил Груздев, — постукивает здорово.
— А на кой же им леший пугать, и кто видел их? — сказал Кузнецов, пробуя ветчину и посматривая на меня.
— Я лешего видывал, — равнодушно сказал сторож Петр.
— Видел! Да где же ты его видел?
— Шел я тут вот надысь, прямо вот тут, у огорода, смотрю, а он из-за сарая согнулся так, глядит на меня, ощетинился весь, вот как шишка елова, рожа красная, здоровый, вот роста как вы, Василий Сергеевич, зубы осклабя, ржет тихонько. Я гляжу, чего это, думаю, а он, глядь, скрозь стену в косяк сарая и ушел.
Василий Сергеевич недоумевал:
— Как — ушел скрозь? Кто ж такой?
— Кто ж, домовой, кому боле. Идет скрозь стену, ему везде ход.
— Место здесь глухое, неча говорить, всякое есть. Колдова разная тоже, — подтвердили и мои приятели-охотники.
— Место, действительно, как-то в стороне, всё леса, когда ехали, жутко что-то, — сказал и Листократов.
Тем временем вынесли из кухни гуся жареного, окорок, мы ставим на стол, покрытый белой скатертью. В графинах разные настойки. Приятели мои, охотники, принесли крынку мороженых сливок, лепешки деревенские, туболки[487], творожники, сметану, грузди, рыжики, всё на стол. Тепло в комнате, в лежанку подбрасывают дровец. Василий Сергеевич разделся, остался в валенках и в егерской фуфайке. Сели все за стол, не едим, дожидаемся полночи, наступления праздника. Грибок один-другой съели, а мясного нет; никак нельзя.
— А какая же это колдова разная тут у вас? — спросил архитектор Василий Сергеевич.
— Тут-то? — ответил Дворченков. — Э-э, да всякая есть. У нас жил здесь наш хуторский, дядя Семен, так он знал эдакое-то разное. Колдун, потому. Племяш у него был, сродственник, он к ему и пришел, говорит: «Дяденька Семен, поучи меня эдакому-то, ты знаешь. Что тебе стоит, поучи». А он, Семен-то, и позвал из-под печи, — и вот лягушь выползла, во какая большенная, страсть. Он и говорит племяшу своему: «Полезай в ее сквозь, боле меня знать будешь». Тот — вот напугался! Прямо дрожит весь. Лягушь глядит на его, рот открыла, куда тут. Он бегом от дяденьки-то такого…
— Хороша история, — говорит архитектор Вася.
— Да, он эдакое знал, — продолжал Дворченков. — Пошел это он на Ивана Купала на Ремжу, вот что мельница брошена у Феклина бора, где летом налимов вы ловили, — а там по плотине и у колес, у мельницы-то, глядит он — чертей чтó сидит, ух ты! Косые, кривые, кто с рогами, кто без рог, говорят ему, Семену-то: «Талала — Талала, посылай нас на дела». А Семен им велит: «Ну, чего ж, идите в лес игольник считать…»
В двенадцать часов встали, с праздником поздравили друг друга, разлили вино, чокались, закусывали. Ну, ветчина хороша, пирог с груздями, рыжики в сметане.
— Неужели на Ремже эдакие штучки, — удивлялся Василий Сергеевич, — а я там рыбу удил в омуте.
— Верно. И днем там жутко, — сказал я. — Я топор брал с собой. На всякий случай. Заросло все, там уж ночью не половишь. Какой лесище, яма, гущера.
— Семен колдун был как есть, — говорили мои приятели-охотники. — Как он Настасьеву дочь испортил, ужасти до чего. Ее как выдавать, так она до венца жениха свово, Андрея Уткина, зачала целовать, хватает его почем зря, смотреть срамно. Вот до чего испортил, никуда не годится, хоть плюнь.
— Это бывает, — заметил художник Листократов, смеясь.
— Талала, Талала, давай нам вина, — смеясь, говорил архитектор Вася, наливая всем в стаканы.
Но только он хотел выпить, как из пустой соседней комнаты в стену к нам раздался страшный удар.
Все замолчали, смотря на стену. «Тра-та-та-та» — застучало в соседней комнате.
— Хорош домик, — сказал архитектор Кузнецов.
В соседней пустой и холодной комнате как будто кто-то плясал.
— Что же это такое, — прошептал Листократов, бледнея.
— Берите ружье, — кричал взволнованный Кузнецов, — ведь это убить может, слышали, как ударило! Ведь это в балку ударило, я ведь архитектор, знаю! Что делается!
— Сейчас фонарь возьмем, надо поглядеть — чего тут.
Опять раздался стук, сильнее, еще сильнее, и снова ударило в стену. Охотники взяли фонарь и ушли.
Вернулись все в снегу.
— Чего там, никого не видать, и следа нет. Где ж, там все забито, кому быть. Это ведь попугивает. Бывает эдак-то…
Василий Сергеевич, взяв пустую бутылку за горлышко, с опаской подпрыгнул к стене и, стукнув в стену бутылкой, отскочил, сказав: «Раз». Потом подпрыгнул, опять к стене, стукнул, сказал: «Два». Затем, стукнув опять и отскочив, сказал: «Три» и встал среди комнаты. Оборотясь к стене, сказал: «Талала, Талала, ты добрый или злой? Если злой, отвечай». В стену застучало: «Та-та-та-та».
— Злой, — сказал Василий Сергеевич и спьяну закричал: — Давайте керосину, поливай скорей, жечь надо! Жги дом, черт с ним. Что вы, не видите, что ль, где живете? Едем! — и он начал одеваться, весь красный, потный и взволнованный.
— Чего вы, Василий Сергеевич, — уговаривали его охотники, — куда в темь таку ехать.
— Запрягай! — приказывал, не слушая, Кузнецов. — Это что ж такое!
Он, покачиваясь, кинулся на крыльцо, но тут же вернулся и сказал:
— Благодарю вас. Посмотрите-ка, хороша лошадка.
Действительно, странно запрягли лошадь, мордой к сиденью саней, а на зад надели дугу и подвязали оглобли. В темной ночи она стояла у сарая.
— Ведь ее запрягаешь так, — говорил Дворченков, — а она вон как. Темно, потому, под праздник завсегда эдак-то. Да и то сказать, мало выпили, вот над нами он и балует… Это что — пустяковина… Да и не свой ли это попугиват…
Василий Сергеевич, сев за стол, налил в стаканы вино, все выпили… Еще и еще…
А там и заря занялась, заалели узоры на окнах…
Милая, вздорная, святочная быль…
По первой пороше
Вот скоро установится погода. Снег уже падает, но тает быстро. А вот как подморозит, то и на охоту — по первой пороше. Когда только наследит поначалу всякое зверье, тут-то и самая охота, все видно, чей след, бери только.
Так говорили мои друзья, охотники, собираясь ехать из Москвы ко мне в деревню. Говорили — там леса, зайцев, лисиц много, есть волки. Приятели мои все вырядились охотниками, взяли лыжи, шапки такие с ушами. У приятеля архитектора Кузнецова — валенки высокие, белые. На кожаном поясе — большой охотничий нож, новый, из магазина. Другой приятель, Павел Александрович Сучков, одет, как Садко из оперы, пенсне мешает только, как-то не идет. Он захватил с собою старинную подзорную трубу, в которую его дед смотрел в даль, как Наполеон шел к Москве. Еще один мой приятель, гофмейстер, тоже оделся любопытно, на зеленых шнурах висели фляги, свистки, крючки для подвешивания убитых зайцев и большой компас. Жил я в дремучих лесах, там и заблудиться легко, компас необходим.
Еще были взяты капканы.
— Я и пули беру на всякий случай, — сказал мне Сучков.
Я его спросил:
— Что, Павел, ты пули сам льешь?
Он пристально посмотрел на меня сквозь пенсне и ответил:
— Довольно пошлостей.
Серьезный был человек.
Собрались, на вокзале закусили, выпили. Пассажиры посматривали на нас. Один сказал:
— На полюс, знать, едут.
Сели в вагон, едем. В окнах мигают зимние леса, белеет первый снег. Из фляг мы пили коньяк, говорили: «Ни пера, ни пуху», чтобы не сглазить охоту. С флягами покончили и, чтобы узнать, сколько в них помещается, налили в них вновь из бутылок. Настроение было чудное.
— Достань-ка, Павел Александрович, твою подзорную трубу, — сказал архитектор Кузнецов.
Сучков достал трубу и раздвинул. Труба была, действительно, длинная. Смотрели, наставляя в окно, и гофмейстер, и архитектор Кузнецов. Потом сказали, что ничего не видно. Павел Сучков тоже смотрел.
— Странно, — сказал он. — А в Москве все видно.
— В Москве — другое дело, — сказал Кузнецов.
— Но позвольте, — вступился гофмейстер. — То есть как же. Какая глупость! Не все ли равно!
Оказалось, что переднее стекло упало внутрь трубы. Когда исправили, все смотрели, и я сказал, что вижу бегущего вдали зайца.
— Где? Дай сюда трубу! — кричали все и смотрели все, но зайца никто не видел.