«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 117 из 200

— Ишь, она почти гольем…

И как он был патриот, то надумал поставить бюст самого московского генерал-губернатора с усищами. Охота тоже была устроена по-другому: с гостями, дамами и девицами, и с бенгальским огнем. Народ останавливался на улице, интересовался посмотреть, что в саду делается. Лазили и на забор: именины, знать. Но только хозяин вскоре получил приказ: бюст губернатора снять. Он так опешил, что не знал, что и думать. Забеспокоился, расстроился, не спал ночей, писал прошения. Что же это такое? У соседа белая баба с рогами стоит, и ничего. А ему за любовь к отечеству запрет.

После всех этих прошений и Шибаев, и сосед получили серьезную бумагу: «Охота воспрещается», а в саду каждого поставили будочника.


* * *

Приуныли именитые купцы. В сад не идут. Гостям говорят — хозяина дома нет. Шибаев похудел, сделался мрачным и уехал за границу, на настоящую Ривьеру, а в доме его поселились родственники, люди тихие, молчаливые.

На Ривьере Шибаев не повеселел.

— Рай земной, — говорили ему встретившиеся знакомые.

— Рай-то рай, и вино хорошо. Только его надо пить там, в саду у меня. Там оно как-то лучше играет…

— Да ведь море-то здесь какое!

— Море ничего, голубое. У меня в саду тоже море было, собственное. Бассейн, а в нем стерлядки… Стерлядки разварные, соус капорцы[494]… А нуте-ка, поймайте здесь стерлядку? И объясните вы мне, почему я каждый день во сне мой забор вижу, бузину, дорожку, березину каждую? — говорил он знакомым.

— Да чего же хорошего, Арсений Григорьевич, в заборе косом, в щелях весь. Эдакой срамоты тут не увидишь.

— Да, верно, что не увидишь… Забор деревянный, кривой; а у него крапива растет, акация. А весной за ним, за садами, Москва-то река разливается… А вдали церковки блестят, далеко…

Одним словом, тосковал-тосковал он на Ривьере и снялся снова в матушку-Москву.


* * *

Приехал он в свой особняк за Москва-рекой поздно вечером. Слышно в отворенное окно в сад — кто-то вздыхает.

«Не статуя ли тоскует», — посмеялся Шибаев и пошел тихонько посмотреть. Слышит, шепотом говорят.

— Спасибо истуканше. Попил я винца здесь, э-х, вино… Шипит, сквозь тебя всего шипит…

Это дворник, а с ним будочник, оба сидят в кустах и смотрят на статую Дианы.

— Пойдем, Гаврила, — сказал дворник будочнику. — Поползаем в том краю, в уголке-то у забора, поищем, не найдем ли еще бутылку.

— Постойте, братцы, — окликнул их Шибаев. — А ну-ка и я поищу с вами…


Профессор Захарьин

Москва. Апрель месяц


В окно, из своего деревянного домика в Сущеве, у большого сада, вижу заборы, акации, липы и веселую зеленую загородку большого сада особняка хозяина дома, окна которого выходят на улицу.

На дворе большая конюшня с желтой крышей и каретный сарай. Двор мощен булыжником, кое-где, по краям, зеленеет весенняя травка. Хозяин дома — человек солидный, серьезный, директор правления железной дороги, лет пятидесяти, с проседью. Глаза серые без улыбки, лицо бледное, одутловатое и как будто посыпанное мукой. Болен хозяин. Уже не ездит он каждое утро на вороных на службу. Говорят — обезножел.

Хозяин человек был неразговорчивый. Как-то, придя ко мне, посмотрел на мои картины и сказал:

— Зайдите-ка ко мне, посмотрите у меня картину Айвазовского… Волна так написана, что прямо вот-вот выльется из картины… Что вы пишете сад этот (а я писал из окна этюд), сарай тоже… Что хорошего? Какая красота — заросль? Тут будут строить большой дом, пятиэтажный. Шехтель мне проект делает. Это все этим летом срубят.

— Этот сад срубят? — спросил я, огорченный.

— Обязательно, этого запущения не будет больше. Чтó в нем крапивы одной — не оберешься…

И, немного кряхтя, поднялся с кресла, как-то беспокойно водя глазами в разные стороны.

— Вот, — сказал он. — Что-то ноги плохи у меня стали. Насилу хожу. Завтра Захарьина жду, обещал приехать, ассистентов присылал. Приказали, чтобы все часы в доме остановить. Маятники чтобы не качались. Канарейку, если есть, — вон. И чтобы ничего не говорить и чтобы отвечать, когда спросит, только «да» или «нет». И чтобы поднять его на кресле во второй этаж ко мне, а по лестнице он не пойдет. Вот что. Вот какой. И именем-отчеством не звать, сказали ассистенты, он не любит и не велит. А надо говорить «ваше высокопревосходительство». Вот что. А то и лечить не будет.

И хозяин с озабоченным видом ушел.


* * *

В окне я вижу сад. За зеленой загородкой, в весеннем солнце, как в бисере, вишни и их розовые цветочки.

Так радостно светят на солнце, сквозь ветви деревьев, главы церкви Утоли моя печали, и ложатся синие тени по двору, и желтые акации блестят, светясь, на темных заборах, окружающих сады.

И вот вижу я, как вошли в калитку дома молодые люди в цилиндрах, и один — небольшого роста — в шубе с бобровым воротником, в очках, с темной бородкой. Хозяин стоит у каретного сарая. Кучер и дворник выкатывают пролетку. Хозяин стоит покорно и смирно, опустив руки и голову, а кучер надевает на него хомут, как на лошадь.

«Что за история», — думаю я, — и говорю приятелю своему, художнику Светославскому:

— Сережа, посмотри, что это делается с хозяином-то нашим! Его запрягают в пролетку.

— Пойдем, посмотрим во двор, — говорит Светославский.

Только мы хотели выйти на крыльцо, а горничная бежит к нам, запыхавшись:

— Анатолий Павлович просил вас подождать выходить, пожалуйста. Захарьин не велел…

Запрягли хозяина. Под мышкой он держал оглоблю. Захарьин шел по двору впереди. За ним — два ассистента. А потом хозяин вез пролетку по двору, заворачивая крэгом. Захарьин поднимал руку в белой перчатке, шествие останавливалось на пять минут, а потом опять хозяин вез, как лошадь, пролетку.

Удивлялись мы, смотря в окно. Странное было зрелище.


* * *

Дня через три после весеннего дождя опять я стал писать свой этюд из окна своей квартиры.

Весеннее солнце светит, горят весело зеленые кустики за загородкой. В каретном сарае настежь открыты ворота. А в нем сидит на пролетке хозяин в шубе и меховой шапке.

Он ест апельсины, бросая корки на пол сарая. Пролетка не запряжена в лошадь. Кучер Емельян стоит около и, улыбаясь, беседует с ним. Покуда я писал этюд из окна, хозяин все ел апельсины и бросал корки в сторону. Вдруг послышался звонок у калитки дома. Хозяин встрепенулся. Поправив рукой бороду, рот вытер салфеткой. Кучер побежал к калитке отпирать. В нее вошел Захарьин и двое ассистентов.

Один из них нес большой сверток, плетенку, завернутую тщательно в розовую бумагу. Видно, что из хорошего магазина. Захарьин прошел к сараю и пристально посмотрел на хозяина. Тот с каким-то особенно виноватым видом сидел перед профессором. Ассистенты развернули привезенный пакет. В нем были большие яблоки, которые поставили перед хозяином. Тот взял яблоко и стал есть, а Захарьин смотрел на него. Потом подошел к нему близко и пристально смотрел в лицо, поднимая веки пальцем. Хозяин поворачивал голову то кверху, то книзу.

Все это делалось молча. Захарьин вышел с ассистентами и за воротами дома сел в коляску, запряженную парой вороных, покрытых сеткой.

Я вышел во двор и подошел к сараю, поздоровался с хозяином, а тот все ел яблоки.

— Анатолий Павлович, — спросил я. — Что это такое, вы то в сарае яблоки кушаете, то коляски возите?

— Что? Ведь вот, вы видали, что делается, — ответил мне хозяин. — Как лошадь, а? — пролетку возил? А сегодня утром не видали, я ведь в шесть часов вон энту бочку-то (показал он) — по двору катал. Целых два часа, нате-ка. Гимнастика, что ли, и сам не пойму. Уж очень лошадью-то неохота быть. Подумайте, ведь я не кто-нибудь, а директор правления. На праздники хотел яичко съесть, сказать должно, что аппетит-то у меня явился, это верно, так он как на меня затопает ногами да закричит: «Молчать!» Вот тут что поделаешь. Лошадей продал, жалко было. Вот ездить теперь не велит. Пешком ходить надо. Нуте-ка, к вокзалу-то, правление-то там. Хорошо, никто не знает, только вы видите. А то засмеют.

— Вот одно заметно, — говорю я. — Лицо-то у вас изменилось. Бледность пропала.

— Да ведь, должно быть, он знает. Только одно обидно. Лекарства никакого не дает. А вот за это-то самое, что бочку катаешь, пролетку возишь, что яблоки ешь, — тышши ведь платить надо. Вот что! И платишь. Что с ним сделаешь? Сказать-то ведь ему ничего нельзя…


* * *

Жаркий вечер лета. Июль месяц. Сад густо зарос зеленью. И уже не видно за ним красивой церкви Утоли моя печали.

Сижу я в саду с приятелями и вижу, как в калитку во двор пришел хозяин с портфелем под мышкой, и с ним миловидная дама в белой широкой шляпе, сбоку спускалась роза ей на лицо. Хозяин прошел по саду и остановился у капельной бочки, которая была наполнена дождевой водой. Он посмотрел в бочку, и дама рукой брызнула ему водой в лицо.

Хозяин рассмеялся.


* * *

Я прошел в сад к хозяину, сказал:

— Ну вот, что ж, Захарьин-то вылечил вас, Анатолий Павлович.

— Да, да. Совсем себя чувствую человеком. Даже разрешил мадеру с водой. Полстаканчика. Замечательный человек. Так благодарен. Совсем другой стал. Одно: на лошадь сесть нельзя. Ходи пешком; так верите ль, что я испытал: вот с Анной Федоровной, — показал он на даму, — из «Мавритании» извозчика нанял, еду, а сам молюсь. «Господи, — говорю, — не встретить бы его. Вот увидит, что будет». Гляжу, а он напротив и катит. Я-то голову за ее спрятал. Видел он меня или нет? Вот теперь вы знаете, у меня какая забота. Я у него через неделю быть должен. Так сейчас трясусь. Если видел, ведь он меня выгонит…

Я говорю:

— А что ж, сад-то когда рубить будете?

— Не буду, не велел.

— Как же, — говорю. — Что же это за лекарство такое? Ведь вы доходный дом строить хотели.