Старик пристально взглянул на меня темными глазками из-под нависших бровей. Тут я увидел, что нос старика покрыт большими картошинами, они немножко качались, когда он поворачивал голову.
Азарев смотрел на него:
— Вот нос! Выросли на носу грибы. Жалуется.
— Да, господин доктор, жалуюсь, верно. Оно тут прямо, нос-то… Я ведь его вижу, а он все растет. Ведь дразнят меня. Я ведь хоша внимания не обращаю, а как вот надысь сидел на мосту, а Василь Захаров, кровельщик, идет. А сидел я на мосту — праздник, рыбку ловил. Я-то хоша ее не ем, а для внуков, у меня ведь внучат много. А он идет по мосту и говорит: «Сидит Ульян на мосту, с картошиной на носу». Ну вот у меня сердце зашло… Вот до чего. Я встал, сила у меня есть, да в реку его и бросил. Ну чего тут… урядник… все галдят… Ведь обидно, верно. Сажать хотели в тюрьму, да спасибо протоиерей заступился. Три дня сидел. Верно.
— А рыбу вы, Ульян, не едите? — спросил Азарев.
— Нет, ни рыбы, ни мяса никогда не ем. Посты держу, только вот без вина не могу. И вот это, — вынул из кармана табакерку. — Табак… грех… Табак нюхаю и вино пью.
— А лет вам сколько? — спрашивал доктор и записал в книгу.
— Вот что, — ответил Ульян, — про года говорить не люблю. Лет сто помню с хвостиком, а хвостика не помню.
— А что же вы больше кушаете?
— Я-то.
— Вы-то.
— Вот… Ем-то я чудно. Тоже дразнятся, не за один нос, а за еду тоже. И супруга моя третья, Прасковья Михайловна, смеется. Ем я, значит, что Господь посылает. Земляники много у нас по лесам, так когда она идет, так я ее только с хлебом ем. Много. Молочком приправляю. Огурцы тоже. Морковь. Ну, малина — на малину перехожу. Кто, когда что. А зимой кашу, горох и, главное, тюрю. Вот я тюрю делать умею… Ну и тюря… Конечно, квас тоже перьвое. И вино надо при этом, обязательно. Скажу вам, утром, натощак, косушку водки прямо пью: без этого не человек. В шесть часов встаю завсегда и, значит, воду два стакана пью тоже. Зимой миску снегу, медом приправляю. В одиннадцать часов тюря, полбутылки обязательно, а остальную на ночь, без этого мне и не уснуть нипочем.
— И давно вы так пьете?
— Почитай с четырнадцати лет. Было однова. Делянками лесными торговал, место-то у нас лесное. Слыхали, муромские леса, так это там. Деньги мы компанией большие зашивали, ну, маленько я и ошибся. Стали пить не менее, как по четверти в день. Я инда распух, да и все. Бросил… Вижу, тяжесть во мне вошла и нос начал расти, картошина-то росла по носу. Бросил, значит, и пошел однова за свежим сенцем, лошади дать. А конь у меня был сильный. Ну, наклал я в катошку сена-то свежего, взвалил на плечи, да и хочу положить у лошади. Снял лукошко, а в нем одни черти, гляжу! Батюшки, думаю, махонькие такие, гладкие да зеленые… Я бегом домой, а у меня у крыльца плетень. В двери стучу, а сердце прямо не на месте, вот напугался. И из плетня-то двое, да ружья-то на меня поднимают: «Стреляй, — говорят, — его, носатого черта». Я вбежал в избу, да и сел за стол, под иконы. А жена-то тюри дает. Я ем тихо. Поднял глаза, а эти, двое, с черными глазами против меня и сидят, да опять на меня ружья поднимают. Батюшки… Тут не помню. Связали меня… Ну, белая горячка, говорят. Сила во мне есть. Потолок-то я разобрал — убег… Только в больнице, во Володимире, очухался.
Старик рассказывал. Азарев подошел к нему, обнял его и слушал трубочкой сердце, потом приложил трубочку к спине, хотел слушать.
Отняв трубочку, смотрел в недоумении на спину. Когда он приложил трубочку, кожа на спине сморщилась, отнял — разгладилась. Он снова прикладывал и отнимал, и кожа тряслась по спине, как у лошади, когда та отгоняет мух. Азарев сел опять записывать в книгу.
— По батюшке-то вас как? — спросил он.
— Ульян Тимофеич, — ответил пациент.
— Ульян Тимофеевич, я вас покорнейше прошу сделать для меня одолжение, завтра пожаловать ко мне откушать. Я буду вам очень благодарен, если вы покажете мне, как готовить тюрю, которую вы кушаете.
Пациент Ульян хитро засмеялся:
— Даже с полным моим удовольствием.
Доктор с особым вниманием провожал пациента, а вернувшись, был задумчив.
— Ну вот, — сказал он мне, — в первый раз вижу организм, на котором законы природы отразились особым образом. У него, несмотря на годы, организм юношеский и мускулы зверя. Он будет показан на докладах врачей и многое откроет науке. Удивительный человек.
Вскоре пациент Ульян готовил у доктора на даче тюрю. Азарев ел с ним.
Лидия Васильевна, жена Азарева, и я смеялись. Магистр с Ульяном поедали какие-то невозможные блюда: лук с капустой, вода, настоянная на зеленых еловых шишках, тертая сырая морковь с постным маслом. Ульян не мог смотреть, как едят мясо, котлеты или курицу, и всегда говорил:
— Уж увольте, — позвольте выйти… Эх, грех какой.
И уходил из-за стола, крестясь.
Часто Ульян уверял нас, что никогда не испытал в жизни никакого горя.
— Слышите, — говорил мне доктор Азарев. — Вот откуда долголетие… Испытание горя рождает все болезни… А он никогда не был ничем болен. Жил в лесу, торговец лесом. Лесной человек. Он ни за что не хочет сказать, сколько ему лет. Мнительность. Он и паспорт потерял нарочно. Не хочет знать времени, огорчаться старостью.
— А когда, — говорил Ульян однажды Азареву, добро и хитро улыбаясь, — занемогу, я дождика жду. Разденусь, да и выйду на дождь. Под капель становлюсь. Вот помочит гольем-то меня, как рукой снимет. Ведь это нарочно дождик сделан для людев, чтобы их гольем мыть. Польза большая. Особливо в лесу хорошо купаться этак… А зимой снегом трусь.
И вот через несколько дней увидел я в саду на даче Азарева, как стоят под летним дождем два человека, доктор и пациент, под самым ливнем.
— Вот нос-то не сымает мне, — говорил мне Ульян. — Жилы, говорит, от носу-то прямо в сердце идут. Нельзя, говорит, Ульян, отымать, а то опять похорошеешь и на женский пол смотреть зачнешь. Ишь какое дело-то. Помрешь, говорит, тогда. Кто знает, говорит, может, погонишься за которой и помрешь… Это верно. Куда уж. Неча говорить. Не идет давно мне боле на ум женский пол. Все, знать, через нос.
Пример Ульяна подействовал, как видно, на магистра наук Азарева.
Летом он стал поедать громадное количество земляники, малины, вишни, яблок. Я ему как-то сказал:
— А ведь это от Ульяна у вас.
— От Ульяна, — согласился он. — Это замечательный человек. Инстинкт гигиены. Он повлиял на меня: я не ем больше мяса, он прав.
— А где же он сейчас?
— В Киевскую Лавру уехал, за просфорами. На зиму просфоры привезет. «Надо, — говорит, — их размачивать и зимой есть. Святость в них большая, и человеку хвори не будет…» Вот вы подумайте, какой особенный Ульян. Лесной человек.
Прошло еще два года. Ульян заболел воспалением легких.
В Москве, на Живодерке[495], в своем деревянном доме лежал он в жару, бредил и губами жевал край одеяла.
Азарев приехал к нему со мною. Он сидел около него до вечера и давал ему лекарство.
— Выздоровеешь, Ульян, — говорил Азарев. — Помяни мое слово, выздоровеешь.
И Ульян, действительно, выздоровел.
Но через девять месяцев Ульян захворал снова. Азарев не отходил от него и на столе заводил музыкальный органчик, который привез с собой, но Ульян больше не выздоровел. Лесной человек отошел в вечность ста одиннадцати лет…
Московская весна
Весна. Радостно сияет солнце. Московские крыши очистились от снега. По желобам бежит вода на мокрую мостовую. Синие тени ложатся от домов. Греет весеннее солнце. Весело освещаются вывески, синие, голубые. Горят на солнце зеленые и красные крыши, блистают золотые маковки церквей на прозрачном небе.
Москва к весне изменилась, освежилась, повеселела. Грачи кричат над высокими деревьями садов. В Охотном ряду толкотня, рынок завален разной снедью: куры, гуси, поросята, ветчина, рыба, икра, бочки грибов. Пахнет рогожей, рыбой, хлебом, смазными сапогами. Разносчики с мочеными грушами, квасом, извозчики едят с лотков грешники[496], посыпая солью. Гимназисты в шинелях со светлыми пуговицами, за спиной ранцы, идут из гимназий.
Скоро Пасха.
Таинственно и грустно звонят колокола церквей.
В весне есть ожидание обновления жизни, таинственное действие радостного зова, живого, отрадного, какого-то счастья, дружбы, любви, дороги дальней, нечаянной радости. Каждый день весны есть какой-то праздник души. Человек делается добрее, веселье наполняет душу. Даже на кладбище делается веселее, и думается: «Вот и я умру, а как-то не может быть, как же это так, весной-то». Весной хочется жить.
Весной даже умники улыбаются. И прелестные женщины весной еще прелестнее.
Пахнет и дышит земля. Леса оживают и льют свою свежесть, в полях цветы светятся, как крошечные солнца.
На Кузнецком Мосту, одетые в длинные пальто в талию, в шелковых цветных фулярах[497] на шее, в лощеных цилиндрах на голове, в перчатках, играя палками с золотыми набалдашниками, фланируют рядами актеры Малого и Художественного театра.
Отдельной группой идут певцы Императорской оперы, с ними еще певцы, прозванные «зиминские ребята»[498]. Актеры почему-то их прозвали «без пяти минут Шаляпины»…
У певцов поля шляп с одной стороны загнуты на глаза. Певцы иначе одеваются, чем драматические артисты, более ярко, как-то под итальянцев. Говорят громко, и часто слышатся слова «бешеный успех, дикий восторг». Вся эта компания направляется в кондитерскую Трамбле[499] кушать сбитые сливки.