«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 124 из 200

На террасе дачи Александра Григорьевича, к которой мы подошли, какой-то человек в чесучовом пиджаке, увидав нас, посмотрел с испугом и ушел на верх дачи. Мы вошли на террасу, постучались в дверь. Слышим голос:

— Что вам угодно?

— Дома Александр Григорьевич?

Молчание. Потом спрашивают оттуда:

— По какому делу?

— Скажите, что Чичагов приехал.

Дверь отворилась.

— В чем дело, любезный? Я приглашен. Он дома? — спрашивает Чичагов.

— Дома, — отвечает человек мрачного вида, — только я-с не «любезный», а инженер путей сообщения. Идите, он там, — указал он на дверь комнаты и ушел.

Дверь заперта. Мы постучали. Дверь немного приоткрылась, и выглянул Александр Григорьевич. Он как-то особенно разглядывал нас, испуганно. Это был человек высокого роста, полный, лысый. На висках торчали седые волосы. И ярко, и испуганно светились серые глаза. Лицо было красное, губы опустились вниз, и выражение было какое-то лошадиное.

— Входите, входите, — сказал он тихо.

В небольшой комнате окно было завешено пледом. На столе горела лампа, лежал большой букет роз, обернутый прозрачной бумагой, коробки конфет, перевязанные лентами, конверты, бумага. Видимо, хозяин писал и был озабочен.

— Рад, что приехали, — сказал он.

— Окрошку заказал. — И, отвернув плед у окна, послушал, водя серыми глазами во все стороны.

— Примолкли, сукины дети, заскучали… Ага… не нравится… — сказал он, показав пальцем в направлении соседней дачи. — Понимаете ли, прислугу подкупил. Кто эти, — спрашиваю у ней, — аморальные прохвосты, которые здесь живут? Прислуга-дура — не знает. Говорит — студия. Странно… какая студия? Не знает. Но я все узнал, все имена и фамилии этих их дам. Ну, и устроил им праздник. Заскучали голубчики… растерялись немножко… Ходят как в воду опущенные… ха… ха…

И он, покраснев, смеялся.

— А где Надежда Ивановна? — спросил Чичагов.

— Уехала, — ответил Жеребков озабоченно, — к тете уехала. Дача эта. Говорю ей: «Ведь это подонки общества, морали никакой. Подумай, что поют». Представь — а она мне отвечает: «Как весело там!» Понимаешь? Но я с нею битых три часа говорил, доказывал, говорил о прогрессе, цивилизации и в конце концов убедил ее. Убедил. Согласилась, наконец, и уехала отдохнуть от этого соседства…

— Ну, брось, — говорит Чичагов. — И что ты сидишь здесь один взаперти?

— Работа, брат. Пишу. Пишу письма. Женщинам. Их женщинам, понимаешь. Любовные письма пишу. Посылаю каждый день письма, конфеты… От любовников, понимаешь. Сочиняю, меняю руку. Смотри — сколько… — И он поднял пачку писем на столе. — Утром рано еду в Москву и раздаю знакомым, чтоб передали — кто куда едет. Кто в Киев, Одессу, Петербург. А оттуда они приходят сюда, к ним… Рассылаю конфеты, букеты их барышням… Все изменилось. Перестали петь. Уже неделю молчат. — И он опять приоткрыл плед и послушал, сказав: — Молчат… Не нравится, значит. Вот увидишь, всех перессорю. Как в банке пауки перегрызутся. Погодите. Тонкая, брат, работа… Ни в одном деле никогда не был так занят, как теперь.

— Ну, брось, — сказал Чичагов. — Пойдем купаться.


* * *

На пруду как в зеркале отражаются большие деревья, и вечернее солнышко освещает деревянные купальни. Мы прошли по мостику. В купальне пахло водой. На деревянных лавочках какой-то кудрявый молодой красавец одевался. Он был высокого роста; элегантно завязывал галстук. Надев шляпу и взяв трость, он прошел внутрь купальни, согнулся и смотрел в щелочку соседней купальни. Обернувшись к нам, он весело звал рукой, сказав:

— Сосед, пойдите сюда.

Александр Григорьевич подошел.

— Посмотрите-ка, — сказал молодой человек, — купаются… Прехорошенькая одна… Интересно. Это я дырочку провертел… — И франт рассмеялся.

— Это что же вы делаете, милостивый государь, — сказал Жеребков строго. — А знаете ли, какая за это ответственность: 136-я статья Устава Особого положения и 232-я Уголовного…

— Пустяки, — сказал, смеясь, молодой франт.

— То есть как — пустяки? Позвольте, позвольте… А если моя жена купается?

— Ерунда. Какая жена. Жена неинтересна, немолода… Вот племянница ваша очаровательна… Я прямо влюблен. Красота. Афродита…

— Какое же вы имеете право? — говорил, задыхаясь, Жеребков.

— Какое право? Бросьте ерунду. Я теоретик искусства, эстет… Вы же не понимаете красоты. У вас нет возвышенных чувств… Купаетесь с пузырями[506]… Вас не восхищает красота. Вы не эллин, а обыватель…

Он, проходя, сказал мне тихо, смеясь:

— Ну и сердитый сосед у нас — я ведь все нарочно, там никто и не купается.

— Видели? — говорил Жеребков, волнуясь. — Вот этот голубчик с соседней дачи. Какова скотина, а? Слышали, а она с ними познакомилась. Странное время… Нравы — ужас!


* * *

Вечером на террасе дачи сидим за столом и едим окрошку. Уже спустились сумерки, на столе горит лампа. Тихо, слышно только, как трещат в траве кузнечики, и пахнет сеном.

На соседней даче послышались голоса, веселый смех и звуки гитары. Жеребков насторожился. И вдруг женский голос запел:

Раз один повеса,

Вроде Радомеса,

Стал ухаживать за мной.

Говорит: люблю я,

Жажду поцелуя,

Ну, целуй, пожалуй,

Черт с тобой…

Александр Григорьевич побледнел, опустил ложку и водил глазами во все стороны. Голос пел:

Дум высоких, одиноких,

Непонятны мне слова.

Я играю, слез не знаю,

Мне все в жизни — трын-трава.

И мужские голоса подпевали:

Ей все в жизни трын-трава…

Жеребков встал, бросил салфетку и быстро сказал:

— Едемте, едемте сейчас, едемте в Москву…

Он переоделся и взял под мышки портфель. Спустился с террасы и быстро пошел на станцию. Мы пошли за ним. Рядом со мной инженер путей сообщения.

Он мне тихо сказал:

— Вот… Умный человек… мораль одолела. А ведь голос-то ее… Это племянница пела…

Когда, спеша, мы шли на станцию, было слышно — смех и пение с соседней дачи. Мне хотелось вернуться туда, где пели эту ерунду. Это веселье так сливалось с летней ночью, какой-то правдой и радостью жизни.


* * *

Прошли годы. Весной утром приехала ко мне высокая молодая женщина — на лице ее были горе и слезы, — сказала мне:

— Прошу вас, Коровин, поедемте, попишите его, его часы сочтены.

Я взял холст, краски и поехал с ней. Дорогой купил пучок фиалок.

Худой красавец, еще молодой, лежал на постели. Я положил фиалки к его красивым бледным рукам. Он пристально смотрел на меня, когда я писал. В его прекрасных глазах была видна смерть. Вдруг я увидал — это он, тот франт, который был в купальне в Кускове…

Я сказал ему:

— Помните купальню в Кускове?

Он как-то горько улыбнулся.

На другой день я приехал и увидел у подъезда большую толпу молодых артистов. Прекрасный режиссер Вахтангов умер[507].

Первая любовь

Был у меня приятель, человек здоровый, роста богатырского, лицо такое серьезное, а сам веселый, смеялся как-то особенно: закрывались его желтые глаза, лицо краснело, и, бывало, закатится смехом. Был он архитектор, и звали его Вася. Страсть у него была к рыбной ловле на удочку.


* * *

Летом он приехал ко мне в деревню, один, никого не захватил с собой. А в деревне у меня гостил в это время другой приятель, доктор Иван Иванович, доктор хороший, клинический врач. На кожаной куртке всегда носил большой знак доктора медицины[508]. Человек был тоже очень серьезный. Лицо такое ровное, блондин, глаза белые. Большие баки, расчесывал ровно. Любил живопись. Картину смотрел долго, бывало, скажет:

— Да, это не наука.

Приятель Вася что-то был очень мрачен. Взял стакан чаю и сел у окошка. Глядел в зеленый сад, где звенели малиновки. Хорошо летом в деревне.

— Что, — говорю я, — что с тобой, милый Вася? Ты как день неясный, опечалился чему?[509]

— Да, да-с, — сказал он, опустив голову. — Если бы вы, Константин Ликсеевич, были человек серьезный, я бы вам рассказал, а то у вас всегда все шуточки, а ведь жизнь серьезна. В ней так нельзя, шуточками все. Приходится подумать. Не знаешь, что и откуда приходит. Вот женщины, возьмите. Знаете ли, что они все с гандибобером?

— Как, Вася, что это, гандибобер?

— Вот видите, я серьезно говорю. А вы на шутку хотите поворачивать. Я уже вижу, с вами нельзя сурьезно говорить ни о чем.

— Слушай, Василий Сергеич. Постой. Я, честное слово, не знаю, поверь мне, что такое гандибобер?

— Тогда что же с вами говорить. Вы не знаете ничего. Софья моя была женщина хорошая, правда. А вот, черт знает, что с ней сделалось.

— Что же сделалось?

— Но вот послушайте. Увидите, что.

— Что же, Вася, случилось?

— А то — узнать ее нельзя. Я думал, что нездорова. Нет, не поймешь. Знаете, что она мне сказала?

— А что?

— А то. Вы, говорит, на меня смотрите, как на самку. Я думаю: что такое? «Какую самку?» — спрашиваю. А она молчит.

Доктор Иван Иванович встал с тахты. Близко подошел и пристально смотрел на приятеля Васю.

— А ко мне по делу, — продолжал приятель, — приехал клиент. Я архитектор ведь, дело большое. Все раньше было обдумано, переговорено. Ну, и говорит мне: «Сегодня все кончим. Приезжайте в ресторан „Прага“. Там мы подпишем условия. Жена моя там будет и зять. Я вас познакомлю с ними».

Деньги-то на постройку у отца. Он мне говорит, а у меня в голове «самка». Сами посудите, расстроился я. И не знаю, почему я и скажи клиенту: «А что вы на жену, как на самку, смотрите?» Он встал, скоро простился и уехал. А через полчаса записку присылает — обед откладывается. Ну хороша штучка.