ится к приезду гостей, разводит тесто для блинов. Ленька пошел за щучьей икрой, которую называет почему-то сиговой.
Дома у меня тепло. В комнате сторожа, рядом с кухней, спит здоровый толстый баран с густой черной шерстью, закручены большие рога, глаза белые. Домашний приятель баран. Глуп невероятно. Ест баранки сколько угодно и умеет только бодаться: думает, что это очень хорошо. Пойнтер Феб любит барана, лежит у него под животом, спит — от барана тепло.
Вечером пришел ко мне охотник, крестьянин Герасим Дементьевич. Я был рад, рассказал про зверя.
— Выдра… — сказал Герасим.
— Охотники, — говорю, — приедут из Москвы, Павел Александрович и другие.
— Ништо, — говорит Герасим. — Только выдра чутка больно. Ружье чует. Зря бьют. Куда ее?
— Герасим, — говорю я, — не надо ее убивать. Зачем? Пускай живет тут. Она, должно быть, красивая.
— Какая красивая… Да что вы, Кинстинтин Лисеич. У ней морда — глядеть невозможно; морщенная. Да баб-то злющих недаром народ выдрой зовет.
— Да теперь ее боле не увидишь, — говорит дед. — Афросинья ходила по воду вечор, а там бабы с вальками пришли, белье полощут. Вот что.
— Значит, приедут друзья мои — скажут, что я их обманул. Хотел показать им. А теперь ее напугали, полощут белье.
— Погоди, Лисеич, я ее покажу им. Я знаю. Попугаю из лесу, у берега нора есть, рыбки побросаю. Она пониже, на быстрине живет, где река не мерзнет. А в прорубке — это она охотилась, за рыбой лазила.
Масленица. Мы уж в заботе о приезде гостей-охотников. Достали, что возможно: и щучьей икры к блинам. Ничего нет лучше — угощать приятелей-друзей. Хлопотали до поздней ночи. Разбудили меня утром. Слышу на кухне разговор. Приехали охотники. Я встал. Входят. Трут руки… Смотрят все на меня… Павел Александрович, подняв руку, сказал:
— Если это твои штуки и все ерунда — телеграмма тоже, — то мы не позволим: довольно пошлостей, шуток твоих! А если, — говорил он, выпучив глаза и подняв черные брови до причесанных гладко волос, — если выдра есть, то здравствуй!
И он подошел, обняв, расцеловался со мной, и все другие.
От гостей попахивало коньячком. Все были веселы. Блины, разговоры. Говорили про бобров, нерп, росомах. Угощали тетку Афросинью, Феоктиста, Герасима, дедушку, Леньку. Решили вечером идти убивать выдру. Гофмейстер, Павел Александрович и их приятель, Хренов, страстный охотник, — все легли спать. Василий Сергеевич серьезно и задумчиво что-то мастерил. Шушукался с Феоктистом на кухне.
— Уберите, — кричал, — барана. Этот болван ничего не дает делать, бодается. То же, завели дурака себе. Его бы пора на плиту. Не я твой хозяин, — говорит он барану, — а то бы давно на котлеты пошел. Уберите его к черту.
Барана привязали на веревку.
— Никому не говорите, — тихо сказал мне Кузнецов. — Я ее на крючок поймаю раньше их. Поняли?
И он мне показал огромный крючок, на котором сидела рыбина, и, взяв ружье, пошел с Феоктистом на реку. Феоктист почему-то захватил вилы.
Охотники ждали вечера, так как Герасим сказал, что выдра выходит чуть свет или ночью. Охотники снаряжали патроны картечью и пулями и были все серьезны и со мной деловиты. Шуток не было. Герасим ушел, сказав:
— Вернусь к вечеру.
Сумерело. Пришел Герасим и говорит:
— Рано еще…
Охотники дожидались, сидели молча, говорили как-то о постороннем. Я спросил, правда ли говорят, что Родзянко[520] охотник. Мне ничего не ответили. Изредка один, другой из гостей, встав, подходил к столу и деловито выпивал рюмку коньяку и опять садился и молчал.
— Пора, — сказал Герасим.
Охотники оделись, взяли ружья. Когда вышли на крыльцо, Герасим сказал шепотом:
— Потише. Курить нельзя.
Шли глубокими сугробами. Ноги в валенках уходили по колено в снег. Подходя к речке, Герасим тихо, по одному, рассадил всех в кустах берега под елями и ушел.
Лес угрюмо дремлет. Спускается ночь. Юпитер блестит на небесах, сияя над лесом. Тишина. Медленно идет время. Темнеет. Из проруби лезет зверь, ужасный. На морде усы и на спине щетина, длинный хвост. Быстро ползет к бугру. Открылась канонада. Я даже не стреляю — так удивлен. Невероятно, невиданно! Чудовище! Зверь быстро полз вверх на бугор и пропал в кустах за елями. Герасим выходит к проруби. Идет по следу. Подходят охотники. Смотрят.
— Ранен, — говорит Герасим. Зажигает спичку: на снегу пятна крови. Герасим берет снег — в нем кровь. Мне как-то было тяжело: ранили зверя.
— Не уйдет далеко, — кричат охотники.
— Завтра утром найдем, — говорит Герасим.
— Ну и зверина! — удивляются охотники.
Василий Сергеевич тянет шнурок у проруби, вытаращив глаза, и выбрасывает на снег большого налима.
— Какой восторг! — говорит гофмейстер. — Всюду звери!..
— Спасибо, — говорит мне Павел Александрович и жмет руку. — Ага, это класс… Какой черт. А? Я его пулей раз-раз. Не уйдешь, — крикнул он, посмотрев на лес.
Охотники были веселы и довольны: уха из налима! Хренов говорил, что точь такого убил в Сызрани на реке, только хвост поменьше.
— Там называется по-другому, не выдра. Ее не едят, рыбой пахнет.
— Прекрасный будет ковер из нее, — говорил гофмейстер.
Все были веселы. Хренову велели выпить со мной на «ты». Павел Сучков говорил про меня, что я охотник и понимаю.
— Но только разные штуки его — ерунда. Но какова вещь? А? Лезет прямо из воды. Понимаете. А? Я в первый раз вижу эту выдру.
— Поискать бы след, да темно, — говорит Герасим. Месяц на ущербе да тучи находят.
Угощали Афросинью, Феоктиста, Герасима.
— Наслаждение, — говорил гофмейстер. — Обстановка и всё — поэзия! Напиши же, пожалуйста, эту картину, — сказал он мне.
Утром встали рано. Но за ночь пала порошь: потеряли след. Пошли искать зверя. Сделали загон. Убили шесть зайцев, но зверя нет. В удивлении рассказывал гофмейстер, что тетерев вылетел у него из-под лыж из снегу. От неожиданности он пропуделял, но зато застрелил двух зайцев. Убили глухаря и тетеревов. А Вася застрелил лисицу.
— Черно-бурую… — говорил он.
— Не черно-бурая, — отвечали ему.
— Как — не черно-бурая?.. А спина-то, смотрите, — темная.
Герасим был героем. Его задарили и подпоили. Масленица… Блины ели. Вся деревня пила вино. И Феб, баран — все ели блины.
Зверь ушел, но ничего. Вася наловил налимов. Дичь и рыбу завертывали в рогожные кульки. Герасим сказал мне:
— А богат, знать, генерал-то. Смотри-ка, отвалил мне 25 рублей!
Все уехали в Москву, довольные охотой.
Ранней весной я с холстом, красками, мольбертом в большом лесу за речкой выбрал место писать картину. Солнце. Весна… Зеленые ели и мутные кусты ольхи. А за ними светлый разлив реки и кое-где, в ложбинах, горит ярко-белый снег, залитый весенним солнцем. Синие тени. Какая жизнь, какая красота! Я быстро кладу краски на холст светлых пятен и голубых теней и вижу в кусту, недалеко, что-то лежит длинное, темное… Подошел. Вижу, длинный холщовый мешок набит соломой. Впереди, где шире, вставлены ровные прутья с двух сторон.
— Ах, ты… Да ведь это зверь-выдра! Ах, Герасим!..
Говорю Герасиму при встрече:
— Ну и плут ты!..
И оба смеемся.
— Как же это ты след-то… кровь ведь была?
— Да, — отвечает Герасим. — Курья кровь-то… Я пузырек взял. А то не поверят. Масленица… Скучные б стали. А то каждый думал: «Я попал». Коврик уж готовили… Пущай… Охота — зверь! Весело.
— Как же ты это приспособил?
— В сарае шил, с Ленькой работали. Я тянуть — бечевку у вас взял… долгую, что через реку ставили рыбу ловить с лодки.
Нет уж больше моих друзей-охотников, и не знали они, что их обманул Герасим, и в обмане его они радовались, что видели выдру, и впечатления от охоты унесли в вечность.
Фонарь
Осенняя ночь. Тучи тоскливо повисли над домами города. Дождь бьет по стеклу окна моей комнаты. Ярко светит фонарь, освещая башни чужого города. Пролетает прошлое, далекое время. Уныло на душе.
И вдруг я вспомнил Москву, Сущево, фонарь… И радостью сердечной вспоминалась юность и забавный случай с фонарем, простым, уличным, нашим, на деревянном столбе фонарем. Шел я с Мясницкой, из Училища живописи, ваяния и зодчества, с вечерового класса, с приятелем своим Щербиновским.
Была осень, дождь, мокрые мостовые, площадь… Тускло сквозит огонек в окнах трактира с синей вывеской. Едут ломовые, один за другим, окутанные рогожей от дождя. Лениво понукают лошадей. Слышится: «Н-ну… ы-ы-ы… ны…»
Над церковью в темных тучах слышен крик кучами летающих галок. Пахнет сыростью, квасом, рогожей. Идем мы, шагая через лужи, под мышкой у нас большие папки с рисунками вечерового класса.
— Тебе нравится рисовать голого натурщика Петра? Мне нравится.
— А мне отвратительно. Что хорошего? Ноги синие, худые, и живот!
«Странно, — подумал я. — Левитану тоже не нравится, а он хорошо рисует…»
Сергей Анисимович Щербиновский был красавец, высокого роста. Его черные кудри выбивались из-под шляпы, и карие глаза улыбались. Он был деликатный и добрый и знал, что он очень красив. Писал он и рисовал всегда усердно и аккуратно, но, к сожалению, получал на экзаменах живописи и рисунка дальние номера, плохие отметки. Это его удивляло, и он не понимал, в чем дело. Щербиновский был со средствами: он получал от отчима 50 рублей в месяц — это тогда нам казалось огромными деньгами. Мы ниоткуда ничего не получали, давали грошовые уроки и продавали свои этюды.
Но жизнь — смена дня, утра, вечера — зачаровывала нас настроением, и мы не думали о нашей бедности и тяжести жизни. Главное, самое главное — это вот мотивы природы. А люди как-то так, при ней. Они что-то говорят, все как-то около чего-то важного, а самое важное, это — вот написать эти мокрые крыши, эти сумерки, выразить эту печаль, тоску, взять этот тон этой площади, со скученными домами, где в лужах отражаются огни окон. Как хорошо, уныло! Даже печаль отрадна. О, юность, как прекрасна ты!