«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 15 из 200

И Польтрон жил у ней. Я заходил к ней, брал его с собой на охоту, и в первый же день ушел очень далеко с Польтроном, к Осеченке. Зашел в лес, в места, которых не знал раньше, и не знал, где нахожусь. Места глухие, у высокого дубового леса, где была болотина.

Польтрон оказался замечательной собакой, он причуял и медленно шел и вдруг сделал стойку. Огромные тетерева с острым треском вылетели передо мной. И я убил большого глухаря. Польтрон схватил его и принес. Вот какой Польтрон. Я убил с ним трех глухарей тут же и шел краем леса. Вдруг сбоку выехал верховой и закричал мне:

— Ты чего это?

Я остановился и смотрю на него.

— Билет есть у тебя? — спросил верховой.

Я говорю:

— Нету.

— Дак ты чего, ты знаешь, ты где?

Я говорю:

— Где. Не знаю. Я вот здесь…

— Дак здесь. Это ведь Тарлецкого имение, лес его весь. Ты еще козу убьешь, здесь дикие козы есть. В тюрьму тебя.

Я говорю:

— Послушайте, я же не знал.

— Так пойдем в контору.

Он ехал верхом, а я шел с Польтроном и с тетеревами рядом. Версты три шел я с ним. Сначала меня ругая, молодой парень-объездчик смягчился сердцем.

— Ничего, ничего, — говорил, — а штраф отдашь. По пятерке за каждого. Нешто можно так. Вон видишь столб: «Охота строго воспрещается» написано.

Действительно, на столбе была дощечка, на которой написано: «Охота воспрещается», а вправо был уже дом, куда мы с ним пришли. В доме, когда я вошел, было хорошо. Дом новый. Молодая жена сторожа, самовар. Сторож показывал себя, вынул из шкафчика чернильницу и книжку, сел передо мной, как начальник, и говорит:

— Вот пиши тута: «За неправильную охоту строго воспрещается, местожительство имею…».

Я думаю: «Что такое?»

— Пиши сам, — говорю.

Он говорит:

— Да я-то писать плох. Можешь вот как ответить за это.

А жена его, ставя на стол жареные грибы, смеясь, говорит:

— Ишь, какого охотника пымал. Чего вы это. А ты тоже, писака, ишь какой. Чего рассердился. Садись грибы есть.

Парень еще был в гневе начальства.

— Чего пишешь, — передразнил он ее, — а как же, эдакие-то еще козу убьют… а я его не пымал. Тогда што. А кто скажет, меня ведь вон выгонят.

— Да полно, — говорит жена, — кто узнает… Целый день гоняешь, а чего здесь — никто и не ходит. Вишь — барчук, он нечаянно зашел. Бро-ось… Садись чай пить.

И муж послушал ее. Сел есть грибы, а я, как преступник, сидел у столика с книгой… Посмотрев на меня сердито, сторож сказал:

— Садись, небось не ел…

Я сел за стол.

— Анна, — сказал он жене, — достань-ка…

Анна поставила на стол бутылку и рюмки и села сама. Он налил мне рюмку и жене и выпил сам. Посмотрел на меня и спросил:

— А ты кто?

— Я из Волочка, — говорю.

— Э-э, куда ты пехтурой-то дошел. Смотри-ка, вечереет, ведь это тридцать верст… Ты что ж, при деле каком?

— Нет еще, — говорю я.

— Отчего же?

— Учусь. Не знаю еще, во что выйдет ученье мое. Охота мне живописцем сделаться.

— Ишь ты… Вот что! По иконной части.

Я говорю:

— Нет, по иконной не хочу. А вот хочу так охоту написать, картину охотничью. Вот как ты меня поймал в лесу, вот в сторожке с тобой грибы едим.

— Дак чего ж тут?

— Как чего? Хорошо очень… — сказал я и засмеялся. — Уж очень хорошо ты на меня протокол писал…

Жена тоже расхохоталась.

— «Хорошо, хорошо», — передразнил он меня, — а чего ж. Ишь, трех убил глухарей, а напорешься на кого, пойдешь, — в ответе я буду.

А жена говорит:

— Да кто здесь ходит?

— А все-таки, — он говорит, — 15 рублей штрафу.

Я говорю:

— У меня пятнадцати рублей нету.

— Нет, дак в тюрьму посодют.

Жена смеется.

— Чего, — говорит она, — Тарлецкий-то не велит, верно, коз стрелять?

— Да разве здесь есть козы?

— Есть, — сказал сторож. — Тарлецкий сам говорил.

— А ты видал?

— Не-ет, я-то не видывал…

Жена, смеясь, говорит:

— Дак никаких коз и нет, а это в прежнем году охотники были, господа какие-то, не русские. Вот были — пьяней вина. Дак верно, им козу пустили, белую, молодую. Вот, показали, значит, чтоб в козу стрелять. Ну, а она убежала. Видели ее, стреляли, да нешто им охота. Вот они здесь пили. И вино хорошо, бутылки хлопают, а вино бежит, жарко было. Дак они прямо бутылку в рот суют. Ну чего, они ничего не застрелили… Собаки с ними, только собаки за козой не бегут. Она не дикая — знать, оттого не бегут.


VII

В августе месяце я вернулся в Москву. Сущево. Бедная квартира отца. Отец болен, лежит. Мать все время удручена его болезнью. Отец худой, в красивых глазах его — болезнь.

Жалко мне отца. Он лежит и читает. Кругом него книги. Он был рад меня видеть. Я смотрю — на книге написано: «Достоевский». Взял себе одну книгу и читал. Замечательно…

Пришел брат Сережа. Он жил отдельно с художником Святославским[125], в большом каком-то сарае. Называлось — мастерская. Там было хорошо. Святославский писал большую картину — Днепр, а брат мой делал иллюстрации, на которых изображалась мчавшаяся на лошадях кавалерия, разрываются снаряды, ядра, — война. Шла война с турками[126].

— Послезавтра экзамен, — сказал мне брат. — Ты боишься?

— Нет, — говорю, — ничего.

— Твои этюды видел Алексей Кондратьевич Саврасов и очень тебя похвалил. А Левитан сказал, что ты особенный и ни на кого не похож на нас. Но боится — поступишь ли ты? Ты ведь никогда не рисовал с гипса, а это экзамен.

Я подумал: «С гипса, что это значит? Гипсовые головы, как это скучно». И сразу улетел туда, где озеро, Дубинин, костер ночью, охота, Польтрон. Ну, Польтрона-то я взял с собой. Польтрон и спит со мной. Но я и Польтрон терпеть не можем города, и думаю я — зачем устроены эти города? «Что может быть мерзей каменного тротуара, с тумбами, пыль, какие-то дома, окна скучные. Не так живут. Надо же всем жить около леса, где речка, огород, частокол, корова, лошади, собаки. Там надо жить. Как глупо. Дивные реки России — какая красота. Какие дали, какие вечера, утро какое. Заря всегда сменяется, все для людей. Там надо жить. Сколько простора. А они — вот тут… где помойные ямы на дворах, все какие-то злые, озабоченные, все ищут денег, да цепей», — сказал я, вспомнив «Цыган» Пушкина[127]. А я так любил Пушкина, что плакал, читая его, всегда плакал. Вот это — был человек. Он же все сказал, и сказал правду. Нет, провалюсь я на экзамене, уйду жить с Дубининым. Отца жалко… и мать…

И шел я дорогой вечером к себе, в Сущево, и слезы капали из глаз как-то сами собой…

Печально было дома, бедно. А отец все читал. Я смотрел в окно своей маленькой комнатки, и Польтрон лежал около меня. Я погладил, и он сел со мной рядом, посмотрел в окно, сбоку видна площадь — Яузская часть, желтый дом, ворота, скучные и грязные окна… На скамейке сидят пожарные в блестящих касках римского фасона, курят махорку, сплевывают.

Когда я лег в постель, то слышу, вдали пел голос:

В одной знакомой улице

Я помню старый дом,

С высокой темной лестницей,

С завешенным окном.

Какой-то далекой грустью и таинственным чувством какого-то дома с высокой лестницей сливалось в моей душе воображение этого дома, лестницы, и песня арестанта, который пел в остроге, была полна печали.


* * *

Утром я пошел на Мясницкую в Училище живописи, ваяния и зодчества. Было много учеников. Мимо меня проходили в классы, несли свернутую бумагу, озабоченные, напуганные. Почему-то все с большими волосами. И я заметил, как они все угрюмы, и подумал: они, должно быть, не охотники. Лица бледные. Мне казалось, что будто бы их где-то сначала мочили, в каком-то рассоле, а потом сушили. Почему-то мне не очень нравились они. Выражение у многих, почти у всех, было похоже на Петра Афанасьевича. «Наверно, все они умеют влиять, — подумал я. — Какая гадость. Зачем влиять? В чем дело — влиять?»

Но на другой день я прочел, что назначен экзамен для вступающих: Закон Божий. И только я прочел, как увидел, что в приемную вошел священник, в роскошной шелковой рясе, с большим наперсным золотым крестом на толстой цепочке. У него было большое лицо, умное и сердитое, и на носу росла картошина. Грузно прошел он в канцелярию мимо меня. Думаю: «Вот завтра-то…» И я побежал домой и засел за катехизис.

Утром, в половине одиннадцатого, солдат при классах, входя из комнаты в дверь, где был экзамен, крикнул: «Коровин!»

У меня екнуло сердце. Я вошел в большую комнату. За столом, покрытым синим сукном, сидел священник, рядом с ним инспектор Трутовский и еще кто-то, должно быть, преподаватель. Он подал веером мне большие билеты. Когда я взял — перевернул, прочел: «Патриарх Никон». А я думал про себя: «Ну, это я знаю, так как я читал историю Карамзина»[128].

И начал отвечать, что вот Никон был очень образованный человек и потому, что он был очень образованный человек, то он знал и западную литературу, и религиозные стремления Европы и старался ввести многие изменения в рутине веры.

Батюшка смотрел на меня пристально.

— Вероятнее всего, что Никон думал о соединениях христианской религии, — продолжал я.

— Да ты постой, — сказал мне священник, посмотрев сердито, — да ты что ересь-то несешь, а? Это где ты набрался так, а? Выучи сначала программу нашу, — говорил он сердито, — а тогда приходи.

— Постойте, — говорит Трутовский, — это он, конечно, прочел.

— Ты что прочел?

Я говорю:

— Да я много прочел, я Карамзина прочел… Я Соловьева[129] прочел…

— Спросимте его другое, — сказал Трутовский.