ит стакан чаю, грустный такой сидит… Ну, какая посмотрит, спросит:
— Это что вы чай пьете?
А он говорит:
— А что ж?
— Шампанское спросите, угостите.
— Где ж… Я не пил шампанского никогда, да и не в средствах…
— Вы же Березов?
— Нет, ошибаетесь, мадам…
Узнают его, как ни бьется, ничего не выходит. Доктор-то Фриц видит, что дело не идет, говорит ему:
— Повеселей немножко…
А тот так в роль вошел — бедного-то, прямо что хочешь, бедней его нет никого. Женя Крошка, Ветерок говорят: «Невозможно, ничего не поделаешь…» Такой грустный, бедный, плачет, не ел неделю, говорит, ничего, зубы болят. Лицо такое у него — глядеть жалость. Женя дала ему двугривенный…
— Ну, и что же, взял? — спрашивают гости.
— Взял!
— Да неужели?
— Уж очень в роль вошел… Его Фриц, доктор, в Париж повез. Там-де найдет. Но там еще хуже вышло. Старушки смотрят, жалеют, а ему старухи-то на кой черт. А для молодых лицо уж очень грустное, не подходит. Так ничего и не вышло…
Зимний вечер. У хозяина особняка в Лужковом переулке собрались приятели.
— Был со мной случай такой, — рассказывал хозяин. — Нажил я. Хорошо нажил. Пришел вечером в сад, там хоры поют, шансонетки. В Нижнем был. Пела одна певичка, шансонетка, на сцене. И послал я ей под салфеткой с верным человеком, чтобы передали, когда отпоет, десять тысяч рублей. На тарелку положил, ну, и салфеткой прикрыл, как водится. Деньги ведь хорошие. Неизвестно, от кого. Так сделал, что она не узнает. Вскоре познакомился с ней. Она мне и рассказала:
— Деньги мне кто-то прислал, много. Что-то страшно, — говорит, — не знаю, куда их деть.
А я ей говорю, шутя так:
— Отдайте в приют бедным детям.
Сам думаю — не отдаст, конечно. А на другой день она, веселая, подходит ко мне, из сумки вынула — показывает квитанцию.
— Внесла, — говорит, — в приют. Как приятно было. Спасибо, — говорит, — вам, что научили.
Узнал я, верно, внесла. Спросил я у ней:
— Зачем себе ничего не оставили, ну хоть бы половину?
— Нет, лучше все, — говорит. — Деньги, — говорит, — такие чистые, не мои. Хорошо в душе было, когда деньги я давала. Так хорошо, — показала она на грудь, — как не бывало раньше.
Сознаюсь, понять я не мог, что она за женщина такая. Нравилась мне. Только вижу, я ей не нравлюсь ничуть, а деньги у меня просит. И опять, чтоб в приют отдать, не для себя. Что за блажь!.. И вот она мне совсем разонравилась… Ну, как все это разобрать? Скажите, как вы думаете?
Хозяин и приятели-москвичи задумались.
Меценат
Летят воспоминания к брегам бесценным родины моей… И, как калейдоскоп, сменяются картины ушедших далеко забытых дней.
Начало Великого поста. Помню я с детства пост Великий. Кругом делалось тише, скромней, даже на улицах. Говорили и смеялись не так громко, и не было видно пьяных. Пост Великий. А дома за столом капуста кочанная с маслом, суп грибной, жареные снетки белозерские, солянка с рыбой, и уж нет мяса и в помине. За чаем сахар постный, разноцветными кубиками, изюм. Моя няня, уже старушка, в большом черном платке, строго постится, рыбного не ест, ходит и к утрене, и к вечерне в церковь…
Нравится мне Великий пост потому, что в саду за забором, где недавно были сугробы — не пройдешь, теперь — большая лужа, оттепель. За частыми сучьями лип видно, как просветило голубое небо, какое-то другое, чистое, весеннее. Как хороши эти просветы, как радуют! В душу входит что-то, чего не расскажешь, невозможно рассказать.
А утром, за чаем, в корзинке румяные из теста жаворонки[558], с черными глазами из коринки, — как радостно! И еще хлебные кресты. Это все предвещало весеннюю радость, разлуку с долгой, суровой зимой.
Помню, когда в мою комнату утром вливалось солнце, золотило лучами своими косяк окна и мой стол с тетрадками. А на окне, между рамами, на белой вате, пестрели нарезанные шерстинки ярких цветов.
Мне казалось — до чего хорошо жить, — идет весна. Мечтал, как я пойду далеко, в Медведково, в лес, на реку Яузу, к мельнице, а ружье-одностволка висит на стене и пороховница. Я каждый день чищу ружье.
Весной летят птицы, особенные, неизвестные. Летят только очень высоко. И сколько их? А в Медведкове на лугу, за кривой сухой сосной, — даль голубая. До чего хорошо идти в высоких сапогах по лугу! Придешь к речке Чермянке, она чистая, в овражках около еще лежат снега, — шумит, быстро мчится вода сквозь красные прутья кустов. Вдруг вот вылетит птица, какая-то особенная, с длинным носом.
У меня в детстве был приятель, Коля Хитров. Он ходил в форме со светлыми оловянными пуговицами. Я сначала думал про него, что он с железной дороги. Оказалось — нет, какая-то школа военная. У Коли были очень большие красные губы и серые глаза. Он ходил со мной за город в Кусково, в Кузьминки, в Кунцево: я ему и показал эти райские места, он не видал их раньше.
Случилось — на пруду у Перервы, у берега, стоял плот. Небольшой, деревянный. Мы достали с Колей шест — нам было необходимо, разумеется, переехать пруд. Поехали. Только Коля стал с краю плота. И плот перевернулся, и мы оба очутились в воде. Холодно. Ухватились оба за край плота и как-то, болтая ногами, доплыли до берега назад. Ух, как было холодно! Бегом бежали в деревню, в трактир, на печке сушили платье, пили чай в овчинных рваных тулупах, которые дала нам трактирщица.
Приехали домой поздно, сапоги были сырые, и оба заболели горячкой. Жар, болело горло. Коля и я выздоровели, но больше ко мне отец его не пускал.
Отец был тоже в мундире со светлыми пуговицами, с бородкой, бакенбардами, серьезный. Увидав меня, рассердился и, погрозив мне пальцем, сказал мне: «Дурак! Жаль, что отец тебя не порет».
Редко, конечно, приходилось уходить на волю. Очень трудно доставались деньги. Дела моего отца уже были не те, он собирался уехать из Москвы куда-то на службу. Бывало, няня Таня даст гривенник, мать тоже — вот и все. Где деньги возьмешь! Копил я, и когда накопишь полтинник, ну, тогда хорошо. Уж очень все дорого, не по средствам. Надо кончик для удочек купить, коробочки, пистоны — никак не справишься. У Коли никогда больше пятачка нет.
Только вышел у меня сверхъестественный случай.
В мае, весной, шел я по берегу Москва-реки за Москву, к Симонову монастырю[559]. Взял с собой краски, попросил у брата Сережи две кисти и кусок ватманской бумаги и сел рисовать у реки барки, а вдали — Симонов монастырь. Он такой красноватый. Белые облака клубились в небе. Весна, благодать. Сижу и рисую, раскрашиваю.
Подошел какой-то немолодой человек, седой, вроде как из купцов, и смотрит, что я рисую. А потом говорит мне:
— А сколько стоит эта ваша картина?
Я ответил: «Не знаю».
— Хотите пять рублей?
Я думаю: «Что он, с ума сошел?» — и говорю ему:
— Хорошо. Только… это дорого очень, не стоит…
А он достал бумажник, вынул и дает мне бумажку — пять рублей.
— Только прошу вас, сделайте кресты на куполах монастыря, а то без крестов нехорошо.
Я нарисовал кресты.
— Ну, прощайте. Благодарю вас.
Он картинку взял, благословил меня рукой и так пристально посмотрел мне в глаза. Тут я подумал, что это, должно быть, священник. Так у него пуговки у ворота застегнуты, как у монаха. И ушел.
Пять рублей я положил в карман. Немного прошел, сел на берегу Москва-реки, достал опять их и смотрю — пять рублей. Я опять спрятал, боялся — потеряешь! Пошел к Москве и опять сел и посмотрел — пять рублей.
На углу Пречистенской в Москве — булочная Филиппова, кондитерская. Зашел туда: пирожные, конфеты. Пирожные — пятачок пара. Я купил три пары и ел, все съел. Даю пять рублей, мне дают сдачи. Конфеты лежат… шоколадки, такие маленькие лепешечки, как пуговицы. Покупаю фунт и несу домой. Все щупаю в кармане деньги: целы ли. А потом открываю коробку с шоколадом и ем понемножку. Иду — вижу магазин, там материи, платки. Думаю: куплю платок няне Тане. Зашел, купил платок — розовый, с зелеными листьями и голубыми цветами. Шесть гривен отдал — дорого.
Иду — опять магазин, рыбный. Висят балыки, икра в банках. Зашел. Спрашиваю икру. Думаю: куплю матери и брату Сереже. Говорю: «Фунт». Завернули икру. Дорого: рубль с чем-то. Задумался: отдать назад — неловко. Отдал деньги.
Иду — и вдруг вижу — ружейный магазин. Долго смотрю в окно. Зашел. Коробку пистонов, дробь трех номеров и бронзовая пистонница маленькая, до того хороша! Приспособлена так — подает по одному пистону. Сама подает. Купил, дорого. Вижу, у меня денег осталось рубль с чем-то. Что я наделал! На эти пять бы рублей куда бы я поехал. А теперь…
Пришел домой. Мать удивилась и брат Сережа тоже. Какой это человек дал мне пять рублей? Странно!.. Рисовать я не умею, а просто так, да еще благословил… Странный человек.
А когда пришла няня Таня, я торжественно отдаю ей платок. Мне так нравится. Няня Таня смеется и говорит мне:
— Костя, я ведь старуха, как я такой платок надену, засмеют меня. Это девичий ведь платок, что ты.
А я думаю про себя: «Таня-няня тоже девица, все говорят про нее, что девица она». Я ей и сказал:
— Таня, ты же девица.
— Да, — ответила Таня, — правда, старая только. Нельзя платок мне такой. Я вот хочу в черное себя всю одеть и принять послушание.
И няня Таня заплакала, положила платок на стул и быстро вышла из комнаты.
Ночью я думал: «Что это за человек дал мне за рисунок мой пять рублей и не жалко ему было?.. Какой особенный человек!» Потом счел деньги, остатки. Вижу — малость осталось: рубль десять копеек. И зачем я истратил так много?
Встал и посмотрел пистонницу, дробь, опять спрятал в стол. В углу икона и зеленая лампада горит. Я лег в постель и смотрел на икону, и думал: «Спасибо тебе, человек, что дал мне пять рублей…» Говорю: «Матерь Божия, пошли ему доброе. Я купил себе пистонницу, дробь, только вот платок доброй няне не такой. Что делать».