Ракитин проводил рукой по густым волосам, как бы причесываясь, смотря на знакомого в недоумении.
— У ней, батюшка, теперь свой автомобиль и бриллианты… И на дверце автомобиля — дворянская корона и буква Б, в вензелях. Да… Шик какой. Автомобиль «итала»[625], марка такая.
— Да, верно. Я видел, — проехала по Кузнецкому, верно. А любовь, любовь… Я люблю ее, где же честь?
— Честь. Честь при вас. У вас честь. А у ней — автомобиль и вензель «Б». Вот — поняли.
— Как странно говорите вы. Она же певица, получает оклад. Я ей предлагал деньги, она всегда обижалась, хотя брала. Я не знаю, не могу себе объяснить ее измену. Но только… я так страдаю… Я не знал раньше, что так бывает… что женщины без сердца, что ли, или не знаю, что сказать… Так странно…
— Молоды вы, да — молоды. Пройдет. Не будете теперь больше в дурачках гулять.
— Как, в каких дурачках? — удивился Ракитин. — Почему это? Я любил и был счастлив, хотел жениться…
— А она хотела?
— Нет, не хотела…
— Вот видите. Она порядочная женщина. Когда бы вы женились на ней, было бы еще хуже.
— Что хуже?
— Рога… понимаете, — рога… Были бы вы рогоносцем… Вы не понимаете? Вы самый счастливый человек.
— То есть как? Какая чушь. Почему?
— Нет, не чушь. Поймите, вы свободны и молоды, а то бы была не жизнь, а ерунда… Тоска, ложь, обман, сцены и объяснения… Это ужасно. Это так часто бывает, почти со всеми. Ерунда… такая случается. Вот послушайте. На передвижной выставке картин вы не видели картину, черт ее?.. забыл, какой художник написал ее… забыл… Он написал, знаете, лето, дача так… вот как здесь, в Петровском парке. Ну, дача, зелень, конечно, терраса, на террасе стол, самовар стоит. Ну, а спереди — скамейка садовая, и на скамейке сидит она — одна какая-то, такая барыня. Белое платье, кружева, рукава широкие открыты. Вроде как в капоте. И рукой облокотилась на спинку скамейки. Держится за голову, и лицо такое бледное, глаза закрыты. Так, видимо, страдает в мечтах. А вдали, за загородкой, идет парень и поет. Так… в жилетке, красная рубаха и с гармонией. Картина называется «Вернись»… Это что значит? А то, что ее он бросил. Она, конечно, любила и любит. Значит — вернись. Так потому и называется. Я всех знакомых спрашивал, кто видел эту картину: «Скажите, пожалуйста, — спрашивал я, — а что парень, который идет за загородкой, что он поет?» Кого ни спросишь — никто не знает. А вы как думаете, что?
— Не знаю… — ответил огорченный Ракитин.
— А я узнал.
— Как же это вы узнали?
— А я, знаете ли, подошел к заведующему выставкой и спросил цену картины.
— Продана, — отвечает.
Думаю: как быть? И говорю ему, заведующему: «Прошу вас, — говорю, — я бы хотел заказать художнику повторение этой картины. Только интересуюсь знать, что поет этот парень с гармошкой?»
Пришел на выставку через неделю. А мне заведующий подает записку. На ней написано только:
Чай пила, баранки ела,
Позабыла, с кем сидела…
Вот и разберитесь, картина-то такова. «Вернись». Глубина какая. Как узнать, кто прав, кто виноват… Не догадаешься… Но написано ловко. Забыл… художник-то, ну как его… Черт! забыл!
— Жаль, я не видел… — сказал Ракитин. — Я бы хотел узнать, как фамилия художника.
— Я вам узнаю, — сказал Кузнецов. — Я бы хотел, чтобы он написал меня, так: в аллее осенью… серое небо, осыпаются листья. Я сижу на скамейке, и тоже, чтоб он поставил на выставку и назвал «Вернись»… Пускай она увидит… Может, проснется совесть. Только парня с гармошкой не надо… и самовар тоже ни к чему…
— Можно, — сказал Кузнецов. — Я узнаю, найду художника. Это вы хорошо придумали. Пускай поглядит. Только не надо, чтоб вас одного сажать на скамейку, и лицо грустное не надо. А я с вами на скамейку Зойку посажу, да голую… Она сложена… ну, как Венера… Прямо Венера. А вы с гармошкой. Вот тогда она пускай посмотрит… Задумается…
— Ну что вы… это невозможно. Зачем?
— Как — зачем? Когда вы грустный будете нарисованы на картине «Вернись» — это ни черта не стоит. Она рада будет, будет показывать знакомым. Ему покажет: вот, мол, как он из-за меня страдает… Цену себе набивать будет. Как его нажгла — рада будет. А тут тпру… — сказал Кузнецов, как останавливают лошадь. — Тпру… дудки. Не похвастаешься. Непременно надо такую картину. И еще надо на скамейку шампанского бутылки три поставить и назвать ее «На — выкуси»… Вот тогда она поймет.
— Что вы, разве можно? Это вульгарно, — сказал Ракитин, — и грубо…
— Грубо? Да? А она с вами поступила нежно, не грубо? Да вы что…
Опустив голову, Ракитин сидел на подоконнике. За ним темнели березы парка в утреннем рассвете, и звенели малиновки.
— Знаете, — сказал он, — Василий Сергеевич, — я рад. Вы, по правде, говорите все, конечно, не то. Я ведь любил… любил… Обожал… Но странно, позвольте мне вас обнять. Что-то есть в вас, во всей ерунде, которую я слышу, есть что-то доброе… И мне идет в душу странное… другое, искреннее участие. Есть что-то дружелюбное. Мне показалось сразу — да то ли это, что я так любил? Показалось, и как-то мне стало сразу тут хорошо… — показал он на грудь. — Спасибо вам…
Он встал и, подойдя к Кузнецову, сказал:
— Позвольте мне с вами выпить на «ты». Мы раньше не знали друг друга. Вы старше меня, но мне так как-то от вас веет дружбой, что я не могу не ценить…
И Ракитин крикнул в дверь:
— Бутылку Помери… — и, обняв за шею купца, поцеловал его в лоб.
Выпив на «ты», Ракитин говорил:
— Вот что… прости меня, Василий Сергеевич, я тебе надоел. У меня в душе драма, горе… А ты все слушаешь и мне хочешь помочь. Я понимаю…
— Постой, — перебил его Кузнецов, — ерунда. Это бывает. Ты молод. Но бывает, когда и не молод. Бывает. Я старше тебя. Я вот не верю, никому не верю… Ты видал мою Ольгу? Хороша?
— Да, красивая Ольга Николаевна… — сказал Ракитин.
— Так вот… я теперь только понял: я на всякий случай за двумя ухаживаю, на примете держу. Если Ольга начнет в сторону поглядывать, то знает, что у меня — обновочка наготове…
И купец захохотал.
— Я, брат, тужить не буду.
— Но тут… — сказал грустно Ракитин, — другое. Тогда нет любви, единой любви… нет свободы любви… Я ей верил, верил… Любил…
— «Верил, верил…» Послушай, милый Сергей, — перебил его Кузнецов, — прости меня, прости… Я ей тоже верил.
— Ты? Кому — ей?
— Да ей… Да, я. Знай — она была моей женой…
— Женой? Как? Что ты говоришь?!
— Так! А она к тебе убежала… Я страдал, стреляться хотел. Меня выручила Ольга… Понял? Ольга явилась…
И оба приятеля, выпившие на «ты», смотрели друг на друга…
Первый снег
Надо признаться, осенняя пора — скучна. Быстро несутся серые темные тучи, сад поредел, стал унылый. Аллея лип мрачная. Намело павших листьев и на лестнице, и на деревянной террасе моего дома. За частоколом видно сжатое поле, скучное. В саду ни звука, как-то замерло — все улетели певуньи. Еще недавно трещали дрозды в рябиннике, а вот — пролетит мимо ворона, каркнет — только и всего.
К вечеру тучи желтеют, доносится запах дыма от овина и слышно вдали стук цепов — молотьба ржи. Вдали по проселку едет воз сена. Все как-то тоскливо, бедно. Сараи и избы деревни стоят темные, скучные. На реке вода покрыта зыбью, злая, свинцовая. Осока упала, качается от ветра у воды. Лодка моя у берега в кустах полна воды, тоже какая-то скучная, сиротливая.
В сердце — грусть. Один я. Ко мне давно никто и не едет. В Москве теперь лучше: театры, веселье. Ходят в гости друг к другу, рестораны, новости разные, шумят политики.
Иду по тропинке около леса. Возвращаюсь в дом. Около меня припрыгивает мой ручной заяц. Припрыгнет, сядет и слушает.
— Ты что за мной все шляешься? — говорю я ему. — Ишь, толстый! Побелел. К снегу готовишься? Хитрость какая!..
Заяц прыгает около моих ног, не отходит. Лес кругом, а он не уходит — боится. Непонятно. Любит дедушку — сторожа моего дома, тот его кормит кочерыжками, репой и морковью. Но я кажусь ему лучше. Без меня он спит в дровах, в хворосте на кухне. Когда я приеду, спать идет со мной, просится на постель. Прыгнуть сам не может. Надо брать за уши и тащить к себе. На окно прыгает, а на постель не может. Я смотрю на него и ругаю.
— Вот я тебя зажарю и съем. Обжора! Вот погоди, лопнешь.
Заяц сидит передо мной, поставит уши и слушает. Но он знает, что его в обиду не дам.
Собаку мою, пойнтера Феба, он не боится. Феб не обращает на него никакого внимания. Заяц ему не противен, как моя ручная лисица, которая была у меня, и барсук. Когда те подходили к Фебу, он тихонько рычал, а заяц, когда Феб лежит на полу, устраивается у его живота и спит.
Больше всего заяц боится деревенских мальчиков. Он от них бросается бежать опрометью, как и от чужой собаки.
Я водил его в лес много раз, но он не уходил. Ушел барсук, лисица, даже белка ручная, которая не раз возвращалась. Но заяц привык к дому и не уходит.
Когда я пришел домой и сел на террасе, заяц около дома, в саду, зарылся под опавшие листья и затаился там.
А когда за домом, далеко, в калитку шел сторож-дед, заяц выскочил из-под листьев и побежал его встречать. Почему он, не видя, слышал, что калиткой стукнул дед? Войди другой — он не показался бы из своего убежища. Забавно, что заяц, когда лаяла собака сторожа дома, тоже принимал участие и беспокоился.
С моими друзьями-охотниками, приезжавшими ко мне, он был дружен, сидел у них на коленях, позволял себя гладить. Но оставался недолго, и в лес не шел даже со сторожем дома моего. Только — со мной.
Когда я писал с натуры картину, заяц любил сидеть около и все слушал, двигая ушами. Когда подходили деревенские мальчики посмотреть, что я «списываю», заяц волновался ужасно: лез ко мне на колени и от страха плотно прижимался ко мне.
Заяц не боялся домашнего барана. Если баран норовил съесть капусту, которую давали зайцу, — заяц отчаянно бил барана лапами по морде.