«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 22 из 200

На рынке в углу Сухаревой площади лежала огромная куча книг, и их продавал какой-то солдат. Стоял парень и смотрел на кучу книг.

— Купи вот Пушкина.

— А чего это?

— Сочинитель первый сорт.

— А чего, а косить он умел?

— Не-ет… чего косить… Сочинитель.

— Так на кой он мне ляд.

— А вот тебе Толстой. Этот, брат, пахал, косил… чего хочешь.

Парень купил три книги и, отойдя, вырвал лист для раскурки.


* * *

Тенор Собинов, который окончил университет, юридический факультет, всегда протестовавший против директора Императорских театров Теляковского, сам сделался директором Большого оперного театра. Сейчас же заказал мне писать с него портрет в серьезной позе. Портрет взял себе, не заплатив мне ничего. Ясно, что я подчиненный и должен работать для директора. Просто и правильно.


* * *

Шаляпин сочинил гимн революции и пел его в театре при огромном числе матросов и прочей публики из народа.

К знаменам, граждане, к знаменам,

Свобода счастье нам несет.

Когда приехал домой, то без него из его подвала реквизировали все его вино и продали в какой-то соседний трактир. Он обиделся.


* * *

На митинге в Большом театре в Москве бас Трезвинский говорил речь:

— Посмотрите, тут балет. Вот он, балет, — показывал он на партер.

Действительно, в партере сидели артистки балета.

— Балет, балет… А сколько получает кордебалет? А? 50 рублей в месяц, и это деньги. Да. И им, чтобы жить, нужно торговать собой, своим несчастным телом…

Раздался оглушительный аплодисмент.


* * *

— Теперь никакой собственности нет, — говорил мне умный один комиссар в провинции. — Все всеобчее.

— Это верно, — говорю я. — Но вот штаны у вас, товарищ, верно, что ваши.

— Не, не, — ответил он. — Эти-то вот, с пузырями, — показал он на свои штаны, — я от убитого полковника снял.


* * *

В Тверской губернии, где я жил в Островне, пришла баба и горько жаловалась на судьбу. Помер у нее сын, выла она, теперь один остался.

— Еще другой сын, тоже кормилец хороший. Не при мне живет, только приезжает.

— Что же, тетенька, он работает что? — спросил я.

— Да вот по машинам-то ездит, обирает, значит. Надысь какую шинель привез, воротник-то бобровый, с полковника снял. Этот-то хоша жив, кормилец.


* * *

В Школу живописи в Москве вошли новые профессора: Машков, Кончаловский, Кузнецов, Куприн — и постановили: отменить прежнее название. Так. Преподавателей называть мастерами, а учеников подмастерьями, чтобы больше было похоже на завод или фабрику. Самые новые преподаватели оделись, как мастера, т. е. надели черные картузы, жилеты, застегнутые пуговицами до горла, как у разносчиков, штаны убрали в высокие сапоги, все новое. Действительно, были похожи на каких-то заводских мастеров. Поддевки. Я увидел, как Машков доставал носовой платок. Я сказал ему.

— Это не годится. Нужно сморкаться в руку наотмашь, а платки — это уж надо оставить.

Он свирепо посмотрел на меня.


* * *

Один староста — ученик, крестьянин, говорил на собрании:

— Вот мастер придет в мастерскую (класс) и говорит, что хочет, и уйдет, а жалованье получает. А что из этого? Положите мне жалованье, я тоже буду говорить, еще больше его.

Ученики ему аплодировали, мастера молчали.


* * *

Ученики в мастерской сказали мне, что надо учиться у народа, но только где его достать.

— Как где? Вот у вас тут швейцары, солдаты бывшие, что у вешалки служат, мастерскую убирают, ведь это тоже народ.

Раздался аплодисмент.

— Ну, знаете, — сказал я, — что же вы аплодируете, я ведь сказал ерунду.

Они сконфузились.


* * *

Староста мастерской ничего не работал, только распоряжался. Я заметил ему, что все же надо работать, иначе что же будет, раз вы не будете учиться и практиковаться в работе. Он ответил мне:

— Мы, старосты, работаем не для себя, а для других.


* * *

Один взволнованный человек говорил мне, что надо все уничтожить и все сжечь. А потом все построить заново.

— Как, — спросил я, — и дома все сжечь?

— Конечно, и дома, — ответил он.

— А где же вы будете жить, пока построят новые?

— В земле, — ответил он без запинки.


* * *

Один коммунист по имени Сима говорил женщине, у которой было трое детей, своей тетке:

— Надо уничтожить эксплуатацию детьми матерей. Безобразие: непременно корми его грудью. А надо выдумать такие машины, чтобы кормить. Матери некогда — а она корми — возмутительно.


* * *

Коммунисты в доме поезда Троцкого[173] получали много пищевых продуктов: ветчину, рыбу, икру, сахар, конфекты, шеколад и пр. Зернистую икру они ели деревянными ложками по три фунта и больше каждый. Говорили при этом:

— Эти сволочи, буржуи, любят икру.


* * *

К доктору Краковскому на прием пришел солдат, говорил, что болит голова. Доктор положил его на кушетку и стал выслушивать и пощупал живот.

— Глухой черт, — закричал солдат, — тебе говорю, голова болит, а чего ты в брюхо лезешь?


* * *

Больше всего любили делать обыски. Хорошее дело, и украсть можно кое-что при обыске. Вид был у всех важный, деловой, серьезный. Но если находили съестное, то тотчас же ели и уже добрее говорили:

— Нельзя же, товарищ, сверх нормы продукт держать. Понимать надо. Жрать любите боле других.


* * *

Когда не было дров, а были холода, то ломали в квартирах пол, паркет, топили им печи, а потом с трудом ходили по одной доске в квартирах. Женщины очень сердились на это.


* * *

Рыболов Василий Захаров, переплетчик, приятель мой, пришел ко мне. Смотрю, у него под глазом синяк.

— Что же это, Василий, с тобой, где это ты?

— Да чего, — говорит, — то же самое, что и было. Подошел я к милиционеру, говорю ему: «Товарищ хожалый, где бы тут пивца раздобыть, бутылочку?» А он как даст мне разá по морде, два. «Вот тебе, — говорит, — хожалый, а вот и пивцо».


* * *

Один молодой адвокат совершенно лишился голоса, ничего не может сказать, хрип один, и потому он стал писать на бумаге и написал, что на митинге адвокатов лишился голоса. Один из моих приятелей ответил ему, что это ему свыше, так как он, вероятно, все сказал, и больше, значит, не надо.


* * *

На кухню моего дома в деревне вошли вооруженные солдаты и спросили у служанки Афросиньи спички и папиросы. Собака моя, колли, Марсик, спряталась под стол и стала лаять.

— Ты что, подлая, лаешь? — и хотели ее стрелять.

Афросинья заступилась за собаку, кричала:

— Почто ее стрелять, собака хорошая.

— А чего она лает, — сказали солдаты.


* * *

Один солдат из малороссов на митинге говорил:

— Когда мы на войне с ими братались, мы им говорим: мы, горим, свово Николая убрали, когда вы свово Вильхельма уберете? А они нам говорят: как ты его, горят, уберешь. Он нам всем холовы поотвертает.


* * *

В доме, где я жил, был комендант Ильин, бывший заварщик пирогов на фабрике Эйнем[174]. Он говорил:

— Трудная служба (его, коменданта), куда ни гляди — воры. У меня два самовара украли и шубу. У меня, у коменданта. Чего тут.

Он забил досками все парадные входы дома: ходить можно было только через задние двери, выходящие на двор, где он поставил у ворот часовых с ружьями. Тут же, в тот же день у него украли опять шубу у жены его и дочери.

— У меня ум раскорячился, — говорил комендант Ильин. — Ничего не пойму, как есть.


* * *

— Вы буржуазейного класса? — спросил меня комендант Ильин.

— Буржуазейного, — отвечаю я.

— Значит, элемент.

— Элемент, значит, — отвечаю я.

— Не трудовой, значит.

— Не трудовой, — отвечаю.

— Значит, вам жить тут нельзя в фатере, значит. Вы ведь не рабочий.

— Нет, — говорю я ему, — я рабочий. Портреты пишу, списываю, какой, что и как.

Комендант Ильин прищурился, и лицо превратилось в улыбку.

— А меня можешь списать?

— Могу, — говорю.

— Спиши, товарищ Коровин, меня для семейства мово.

— Хорошо, — говорю, — товарищ Ильин, только так, как есть, и выйдешь — выпивши. (А он всегда с утра был пьян.)

— А нельзя ли тверезым?

— Невозможно, — говорю, — не выйдет.

— Ну ладно. Погоди, я приду тверезый, тогда спиши.

— Хорошо, — говорю, — Ильин. Спишу, приходи.

Больше он не просил себя списать.


* * *

Разные девчонки и подростки держались моды носить белые высокие чулки. Подруги ходили парами. Все парами: подруги, значит. В этом была какая-то особенность. Они были очень серьезные и сразу расхохатывались. Они ходили под руку одна с другой, и все куда-то торопились. Но если кавалер заговаривал, они останавливались.

— Я вчера вас, барышня, видел на Тверской, вы с кавалером шли, — говорил молодец.

— Извиняюсь, ничего подобного, — отвечала девица.

Видно было, что свобода в кавычках ах как понравилась девицам. Одна горничная, Катя, очень милая и довольно развитая и добрая, забеременела. Оказался любовник женатый, вроде комиссара: отбирал хлеб, который в деревне ее был, где она была временно на побывке.

— Катя, — говорили ей ее родные, — у тебя были хорошие женихи. Что ж ты замуж-то не вышла? А вот этот-то, женатый, тебя бросил беременной.