«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 59 из 200

— Вот ерунда, — обиделся Коля. — Конечно, у вас на рожах полное ко всему равнодушие. А я, брат, вижу несправедливость жизни, веду борьбу, оттого и выражение благородных страданий. У тебя — что? Квадратная рожа, вот как у полового.

— Верно. Действительно, у тебя, Юрий, физиономия того… — подтвердил Вася. — Ну и мороз! Хорошо здесь, в доме-то. Смотри-ка — ветчина, лепешки деревенские.

— Это лепешки тетки Афросиньи, — отвечаю, — она принесла. Таких нигде нет. Посмотри: видишь — сверху узоры, рубчики? Да вот и она…

Тетка Афросинья вошла нарядная, а с нею муж Феоктист Андреевич. В руках у нее большой пирог с груздями. Тетка Афросинья похожа несколько на репу, но женщина она почтенная и любит подарки и учтивый разговор.

— С наступающим вас. Э-э, чего это вы, Миколай Васильевич? Говорят, ухо отморозили? Долго ли — стужа какая.

Наливаю Феоктисту водки, а Афросинье наливки. Феоктист пьет и крякает, Афросинья вытирает ротик платочком по-модному, говорит: «С Новым годом вас — чево нечево, а все по-хорошему чтобы».

— Вам я очень благодарен, тетенька Афросинья, — говорю я, — живу среди вас, земляков своих, и единой обиды не видывал. Ценю услуги ваши, пускай-ка друзья пирога изведают, тогда узнают, кто такая тетенька Афросинья.

Афросинья степенно поклонилась нам и вышла…

— Вот в такой мороз я пойду нынче налимов ловить, — заметил Вася. — Где здесь в реке налимы водятся?

— Под кручей, — ответил Феоктист, — у Любилок, здесь весь налим. Павел знает, он тебе покажет. Только, что ты в этакую стужу ловить пойдешь? Замерзнешь, как есть, боле ничего.

— Да где ж морозу с Василием Сергеичем сладить? — смеется входящий сосед — охотник Герасим Дементьич. — Где ж морозу повалить эдакова-то!

И правда: Василий Сергеич и Юрий богатыри хоть куда. Рядом с ними худой и вечно испуганный Коля казался ушибленным судьбой. Но сейчас он уплетал пирог с явным наслаждением, запивал коньяком и похваливал:

— Пирог замечательный. Прелесть! А какая рыба?

— Ну, вот опять, — притворно ужаснулся Вася, — разве я не прав? Ест Николай и уверяет — рыба. Это же грибы.

— Ну, нет, позвольте, я еще с ума не спятил, — запротестовал Коля…

— Конечно, грибы, Николай, — подтверждаю и я.

— Ну, уж извините, позвольте. Нечего из меня дурачка строить. Довольно.

— Да, конечно, рыба, — смеясь, поддакнул Юрий. — Вот только какая?

— Какая? Мымра, — нашелся Вася.

Тогда Коля взял кусок пирога, выпил рюмку березовки, закусывая пирогом, поднял черные глазки кверху, распознавая вкус рыбы, и сказал:

— Верно — мымра.

— А я вот шел к вам, — сказал Герасим, — на лыжах. По оврагу, что за курганом. Волчьи следы, гляжу. В ночь, значит, прошли трое матерых. Это с Вепревой Крепи. Нагнал. Дал разá. Да стужа велика — зазяб. След кончается здесь, вот в моховом, — показал он в окно. — Где на тяге по весне стояли, там и залегли.

— Хороша штучка, — заметил Вася. — Вот! А я хотел налимов ночью ловить.

— Так возьми ружье, — посоветовал я.

— Благодарю покорно. Ты ловишь, а они, голодные, бросятся сзади, и готово. Нет, один не пойду.


* * *

До наступления вечера я отправился в сарай, отыскал ящик из-под рыбы, вырезал небольшие кружки, заклеил их красной бумагой, а внутрь поставил свечки — это волчьи глаза. Герасим мне помогал.

Когда стемнело — зимой темнеет рано, — я поставил ящик в кустах, невдалеке от дома. Такие же глаза, в картонках от шляп, поставил в других местах. Осторожно зажег свечи. Эти тусклые огоньки в кустах чуть-чуть мерцали, неожиданно и страшно.

Вася сначала приготовил снасти и насадку. Потом оделся во все охотничье: огромные белые валенки, шапка с наушниками, за спиной ружье, а в руках пешня[316] для прокалывания льда. Вместе с Колей и с Юрием приятели вышли. Но вскоре раздался выстрел, другой, третий. А вслед за тем в комнату вбежали Вася и его друзья.

— Ну и место! Нашли, где домик построить. Смотрите, что делается. Кругом волки. Черт знает что! Благодарю покорно. Живого сожрут.

Он схватил ружье и бросился к двери на чердак дома.

— Послушай, — убеждал меня Коля. — На меня прямо бросался, брат. Злющий, зубами, понимаешь, щелкает. Насилу убежал. Видно, что голодный. Глазищи красные, понимаешь…

Тетка Афросинья, убирая стол к ужину, смеясь, заметила:

— Ах, Юрий Сергеич, ну и герой вы, глядеть. А вот волков спугались. Как мне теперь одной иттить на деревню-то за сметаной? Проводите, ведь боязно.

— Нет, уж спасибо, тетушка Афросинья. И вам ходить не советую. Их тут стаи кругом…

Тем временем Вася открыл огонь с чердака. Он палил непрерывно и вскрикивал: «Вот тебе! Не любишь? Стреляй, Герасим. Стреляй! Добивай его! Один остался, гони его!»

Наконец Вася вернулся к нам с дымящимся ружьем. Посмотрев на меня, на Юрия и Николая, он покачал головой с укором:

— Хороши! Сидеть здесь куда приятно. А там-то что делается! Их стреляешь, а они хоть бы что… Вот бы вы посмотрели.

— Ну что? Прогнал? — спрашиваем.

— Да, все разбежались. Далеко ведь. Может быть, ранил какого. Один больно крепкий — ух, здоров, ничего не боится, стоит, глаза пялит, и ни с места. Смотрите-ка, стволы у ружья — как огонь горячие! Нет, хороша штучка! Под Новый год, а? И место же здешнее. Глушь лесная верст на сто.

Герасим сидел у камина, сложа руки. Его желтые умные глаза закрывались от сдержанного смеха. Потом он встал и пошел к двери.

— Куда ты, Герасим Дементьич?

— Не могу боле. Пойду волков подбирать.

И ушел.


* * *

Из деревни Любилок пришли гости: рыбак Павел и цыганка Груша с мужем, да еще лесничий. Новый год приближался.

Аккорд гитары, и Груша запела:

И снега-то, и снега,

И любовь, Мотя, твоя.

Ах, чу-чи, ту-то чу-чи…

Э, гори, сердце, гори…

Вдруг Феб с воем и лаем отчаянно бросился к двери.

Она приотворилась… Мы притихли. И в двери показался огромный волк, стоя на задних лапах.

Все бросились в сторону.

— Где ружье?! — кричал Вася.

Юрий Сергеевич, закрыв глаза, вертел стулом, как бы отгоняя кого. Коля упал ничком на тахту, закрывшись пиджаком с головою. Только сказал:

— Это черт-те что, ну и Новый годок!

Дверь отворилась шире: весь в снегу, стоял перед нами Герасим Дементьич и придерживал сзади огромного убитого волка.

— С Новым годом! — говорил он, улыбаясь. — Лисеич, вот тебе и коврик. Не промазал, нашел. Гляди-ка, хорош волчина…

Мои ранние годы

С детства мне страстно нравились музыка и чтение[317] — с самых ранних лет я уже зачитывался книгами. Более других я был влюблен — как это ни странно — в Шекспира, Пушкина и Лермонтова, которого прямо обожал и которого стихотворение «Скажи мне, ветка Палестины»[318] так поразило меня. В нем особенно были милы какие-то неведомые мне «Селима бедные сыны». Девяти лет мне хотелось убежать к этим «Селимам», где я бы мог вместе с ними сплетать ветви пальмы и слушать их песни. Этот край был чудесен в моем воображении — так же, как и мыс Доброй Надежды. Я ездил туда в своем воображении и по вечерам опрокидывал на пол круглый стол красного цвета, завешивал его скатертью — это был парус! — брал воду в бутылки и хлеб, сам влезал на этот корабль и отправлялся в плавание. Читая стихи при свете сальной свечки, чувствовал себя путешественником, едущим к мысу Доброй Надежды, к добрым и бедным «Селимам», к берегам невиданной страны счастья. Однажды я и на самом деле убежал туда из дому и несколько дней пропадал, пока меня с полицией не вернули назад, к отцу… Помню также альбом бабушки Екатерины Волковой, Пушкинский альбом, — там были стихи, написанные рукою самого Пушкина. Так, через этот свет Пушкина и Лермонтова — через пение их арф, — видел я жизнь настоящую, стройную, гармоничную, не ту, которая кругом, страшная и смешная. Позднее часто я думал: «Почему все эти страдания, зачем они, когда такое небо, солнце, зелень лугов, цветы, когда такая земля, когда так пахнет землей, лесом! Ах, этот лес!..» Господи, сколько раз я ночевал в лесу, целовал кору деревьев… И тогда же, еще в самые ранние свои годы, я полюбил и собак. Собаки, ведь это — замечательные существа! Они уже с детства моего трогали меня своим настоящим величием любви, верности, бодрости. Города не любил я, и только рассказы бабушки моей, Екатерины Волковой, про Париж поразили меня. Тогда, со слов ее, я впервые узнал, какие в Париже бульвары, кафе, куаферы, наряды. Помню, однажды я даже нарисовал Париж — краски были яркие на удивление! И бабушка сказала: «Похоже…» А когда в первый раз был я в театре, шла «Волшебная флейта», и театр сразу показался чем-то замечательным!


* * *

Я рано начал рисовать и писать красками — сам, не испытывая ни от кого никакого принуждения или поощрения, веления или внушения. Картины, до чего хороши казались картины мне! Но когда стал я старше, некоторые из них были и непонятны. Было непонятно, зачем художник написал их. Вот одна картина — она пугает. Говорят: «Священник в деревне, пьяный». Мне показалась она очень странной. Это была картина Перова[319]. Или вот — железнодорожная станция, платформа, поезд уходит в дали, какой-то человек с печальным лицом — «Проводил»[320]. Никогда не мог понять я, что хорошего в этих картинах. Но вот что внушало мне восторг — «Весна» Васильева и «Грачи прилетели» Саврасова! Сколько жизни на этих картинах, как хороши их краски! И рано понял я, что главное в картине не что написано, а как написано. А когда я писал сам, всегдашним моим горем было, что другие, когда смотрели на мои работы, говорили: «А зачем это? Ни к чему, идеи нет…»