«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 71 из 200

Так и пошли мы прямо, на звезду. Прошли малость, а из кустов-то и выскочили двое — молодая его барыня, а с нею баринок.

Мой барин-то как закричит… Это звезда-то его с полюбовником… Барин и семгу бросил, и меня…

А месяца через два пришел к нам на тоню тот барин и спрашивает у меня:

— Почему ты знал, где Надя была, и повел меня на этакое дело?

— Не знал я, — говорю, — но почудилось мне, когда вы нас зря мошенниками обозвали, что ждет вас лихо.

— Колдун ты чертов, — сказал мне барин. — Пущай она обманывала — а теперь что? Места себе не найду — жалею ее…

Тайное лихо, что и не думалось, мне видать было по звезде. По звезде много узнать можно.

— Верно то, — помолчавши, сказал Герасим, — колдова, верно, что есть… А вот ты мне про то скажи, почто зло на свете живо? Вот на это никем ответа не дадено…

Хозяин мой

Домовладелец… Дом его был в Москве на Третьей Мещанской улице, около церкви Троица-капельки. При доме — небольшой сад, милый и уютный. У сада — крашеная конюшня. За зеленой загородкой цвели сирень и жасмины, в саду — березы, бузина, акации. Сад был густой, заросший. Причудливая беседка с раскрашенной крышей выступала из-за забора и была видна прохожим из переулка.

Приятен был особняк хозяина дома, а на дворе стоял еще приятный деревянный дом в две квартиры. В одной из них жил я.

Помните ли вы, любезные москвичи, такие особняки, как бы утонувшие цветным вечером среди высоких деревьев сада?

Как приветливо зажигались в них лампы и как мирно светились окна с цветными занавесками! Казалось, за ними — «и мир, и любовь, и блаженство», как пели тогда в романсах.


* * *

Так и было. Хозяин нашего дома, Александр Петрович, был человек серьезный и положительный. Из себя роста среднего, серые и светлые глаза, румяный, волосы уже с проседью, причесаны назад, холостой. Говорил всегда строго, отчеканивая каждое слово. Утром смотрел лошадей, которых выводил на двор толстый кучер Петр.

Кучер тоже с серыми глазами и тоже серьезный. Хозяин хлопал легонько лошадей рукой и что-то недовольно и строго говорил кучеру.

Потом запрягали Серку или Вороного в пролетку, а зимой в сани, и хозяин уезжал в город по делам. Что он делал в Москве, я не знаю.

Жилец я был исправный, занимал квартиру в три комнаты, и хозяин у меня был только один раз. Пришел для совета, чтобы я березовыми дровами топил печь-голландку, говорил — лучше и выгоднее, чем еловыми.

Хотя березовые и дороже, но жар держат дольше, а еловые — как ветер.

Я истопил по его совету березовыми, а жару все равно нету… Знал я еще, что хозяин мой — так москвичи звали «мой» владельца дома, у которого снимали квартиру, — что он, хозяин «мой», окончил образование в практической академии коммерческих наук.

Это и было видно, что «практик», человек серьезный. Зимой носил он чудесную шубу с бобровым воротником и бобровую шапку — бобер камчатский, — и видал я в окно, что и гости к нему приезжали тоже бобровые, то есть воротники и шапки. Люди солидные.

Я часто возвращался ночью из театра или мастерской, где работал, и видал, как к воротам подъезжали тройки с компаниями и как хозяин мой вылезал из тройки, весело прощаясь с приятелями.

Хозяин не интересовался, как видно, тем, что живет у него художник, и раз только, здороваясь со мной на дворе, улыбаясь, сказал мне:

— Это вы там, в театре, декадентство разводите, газеты все пишут…

При этом, подмигнув мне, как будто что-то зная, хозяин мой сел в сани и скрылся за воротами дома.


* * *

Любил я дом, лежанку у печки и уютный сад, где из-за берез и лип мирно выглядывали золотые купола церкви. Любил я Третью Мещанскую улицу в Москве и переулок у Троица-капельки. Любил мирную жизнь московскую.

Газеты волновались из-за театра и подряд ругали мои декорации и живопись. А в «Московском листке» писали: «Шаляпин опять шумит».

Театры были полны. Балет, ранее мало посещаемый, начал привлекать полный зрительный зал, и на именинах именитого купца Морозова один московский ювелир, Чегелев, с черными глазами, за именинным столом протянул в мою сторону бокал шампанского и сказал, чокаясь со мною:

— Ну, выпьемте за котят…

«За каких котят?» — подумал я с удивлением.

Оказалось, Чегелев так прозвал балет. Это очень развеселило всех гостей за именинным столом.

Все так просто-просто: Москва и ее быт. Быт русский.

Из-за границы приезжали звезды. Поют. Частые бенефисы. Артистам подносят серебряные венки, портсигары, булавки, сервизы. Артистки — восторг и красота. Шляпы — перья паради. Минделевича Саша Климов вылечил от угрей, макая его голову в ведро со свинцовым раствором. Тот хотя немножко и захлебнулся, но вылечился. Лицо стало чистое. Все так просто: быт русский… А московские газеты стали писать только о балете, что рассердило Суворина и его «Новое время»[369]. Тут-то вдруг и вышел манифест от царя. «Следить за закономерностью поставленных от меня властей», и при этом еще — выборы в Государственную думу[370].

Это уже было не так просто. Москва взволновалась. Митинги на площадях. Носят знамена. Все много говорят.


* * *

В Училище живописи, где я был старшим преподавателем, ученики-художники тоже замитинговались. Ночные и дневные собрания. Свобода искусству. Изящное искусство или неизящное… Так много вопросов. Вероятно, для того, чтобы разрешить их, вход в Училище забаррикадировали и охраняли по очереди. Глаза учеников горели лихорадочным огнем.

— Вон, смотрите, — говорил мне один юноша-художник ночью, — смотрите, едет черная сотня…

Я смотрю в окно. Напротив, у почтамта, стоит извозчик, и никого больше нет.

Через день или два этот самый юноша пришел к товарищу по Училищу и вложил свои руки в горящую железную печку и сжег обе до костей. Юноша оказался сумасшедшим…

В эти дни, когда все заговорили, а кое-кто стал и сходить с ума, заговорил хозяин моей квартиры на Третьей Мещанской улице.

Так как люди московские сразу поняли все, что и как надо, то первым делом и разделились на партии: кто к какой принадлежит. Это, вероятно, надо и так полагается по манифесту.

Я, конечно, не знал точно, что хозяин мой расстроился, но он, как видно, расстроился сильно и даже пришел ко мне советоваться. Говорит, что не может определить сам себя и другие тоже — к какой партии больше подходит.

— Если я, — говорит, — коммерсант и коммерческие науки, то полагаю…

И начал, и начал, и при этом держит меня крепко за пуговицу.

— Вы поймите, — говорит, — за закономерностью следить… Раз они закономерны, тогда выходит…

И опять говорит, говорит. Наконец, спрашивает меня:

— Что такое неприкосновенность личности? Я не перехожу Рубикон, да и что такое Рубикон?.. А если перейду, я, с коммерческой стороны, — человек цифры. Туда надо смотреть ясно. Всюду автономии, все отделяется одно к другому. А я кто такой?..

Я думал, что ему ответить, но, как на грех, в политике я — ни черта.

Тут и выручил меня приятель-гость, человек солидный, архитектор, который пил у меня чай и слушал наш разговор.

Он дал серьезный совет хозяину:

— Сходите вы, — говорит гость, — в управу. Не в управу благочиния, нет, а в городскую управу. Там вас поймут и скажут, что надо. Какой вы партии… Там это уж знают. Привыкли определять.

— Вот это дело, — обрадовался хозяин и сжал моему приятелю руку. — Хорошо это вы, — говорит, — придумали. Я сейчас поеду в управу.

— Вася, — говорю я приятелю, — трудно ведь это определить, хозяина.

— Конечно, трудно, черт его определит, кто он, — отвечает Вася серьезно.

— Ну, а отчего, — интересуюсь, — ты его не в управу благочиния послал?

— Тоже хороши вы, видно, много понимаете… Управа благочиния… Что вы, право, ведь это духовное ведомство — благочиние, а не гражданское. Там теперь, наверно, что делается — беда… Вы знаете, вы теперь можете в магометанство перейти, и никаких. А прежде — шалишь. Прежде это — ссылка, куда Макар телят гоняет. А теперь заведите девушек хоть дюжину, спросят вас — что такое? Жены, больше ничего… Свобода совести, понимаете? Вот это что. Надо понять, что делается… Да, вот вчера у «Яра» встретил Смирнова, руки пошли в уборную мыть. Смирнов говорит этому, который полотенце подает: «Ты знаешь, — говорит, — кто я?» Тот отвечает: «Как не знать, ваше степенство, мы всех именитых знаем…» А Смирнов, конечно, уж пьян, говорит ему: «Ошибаешься, любезный, я не ваше степенство, а председатель Автономной Московской Республики!..» Вот оно как… Вот и попробуйте определить, кто — что. Это не просто… Художникам, музыкантам, актерам можно как хочешь — у них фантазия трынь-брынь, а вот архитектору это не шутки… Ведь это — переворот… Это все равно, что дом перевернуть. Где пол, потолок, вьюшки, форточки — неизвестно. Дверь нельзя открыть. Все — кверх тормашки. Понимать надо. Тут смешного мало…

Тем временем подали хозяину вороного, и я увидел, как он сел в пролетку и, покачивая головой, вероятно от наплыва мыслей, поехал в управу. Я смотрел в окно и думал: «Вот хозяин, определи-ка его, кто он». Вдруг вижу, идут ко мне по двору ученики.

Ученики пришли и приглашают меня на ночное заседание совместно с банщиками.

«Что за история? — думаю. — Почему с банщиками? Потому, вероятно, что голые они, тело, что ли, писать?» Но на совместное заседание с банщиками мне попасть не довелось, а когда я встретил хозяина, он показался мне рассерженным:

— Ну, — говорит, — был я в городской управе. Четверо меня расспрашивали, час-два. И какое свинство, подумаете… Эти четверо говорят мне: «Мы, — говорят, — не определяем. Это, — говорят, — дело не наше…» Не угодно ли — не определяют… «Почему же, — говорю я им, — вы меня слушали, — говорю, — два часа битых? Зачем?» — «Да так, — говорят, — очень интересно». Теперь все так. Все говорят. Очень даже хорошо послушать… Как вам это нравится! Нет… Еду в Петербург, в Думу! Там узнаю. Все узнаю. Погодите… Узнаю в Петербурге — демократ я, или социал, или другое какое крыло.