— Заперто, — сказал кто-то.
— Смотрите, вон, на мосту, бегут с фонарями… Идемте туда скорей… Должно быть, мертвеца поймали…
— Лови его, — кричат вдали у моста…
Там бежит кто-то в белом. Какой-то толстый загородил ему дорогу.
— Стой! — кричат там. — Кто вы такой?
— Что вам угодно? — говорит кто-то, запыхавшись. — Я… Я только что приехал.
— Тут покойник бегает, а вы кто такой?
— Да ведь это Иван Иваныч, — говорят в толпе. — Иван Иваныч, здравствуйте. Вы только что приехали?
— Да, только что приехал… Какой мертвец, господа?.. А где же моя Надя?
— Она только что ушла…
— Но здесь, знаете, какой-то господин оказался покойником… Мы его ищем. Делаем обход.
— Господа, — авторитетно заговорил полковник. — Надо не терять стратегического соображения… Вы вот пойдете в лес… Вы — на дорогу к станции и будете ждать у сторожки. А вы, Иван Иваныч, так как вы устали, постойте здесь, у купальни… Пароль — «Незабудка». Когда я крикну: «Раз», бросайте ваш пост и идите на мой зов…
— Тише, — шепчет мне Надежда Ивановна, и я чувствую ее дыхание. — Это мой муж… Что делать?
И она тянет меня к воде.
— Идемте в воду, больше некуда, — понял я ее. — Если они войдут, мы окунемся: они увидят, что никого нет, и уйдут…
Мы тихо спускаемся по лесенке в воду.
Приятная теплая вода проникает сквозь платье. Мы стоим в воде по горло и слушаем, как умолкают разговоры и шаги уходящих дачников. Наступает тишина.
Я смотрю на лицо моей дамы. Она близко от меня. Мы стоим в воде, и она держит меня рукой за шею.
Матовое красивое лицо ее с полуоткрытым ртом в лунном сиянии прекрасно. Оно отражается в воде, в такой изумительной красоте мутных красок. Я с восхищением смотрю на нее. Как хорошо бы это написать на холсте. Нет слов передать эту тайну красоты и живого созерцания. Она наклоняется губами к самой воде и, изменив голос, вдруг бормочет страшно в воду:
— Ша-ша-ша — рикатуша — дурака — ша-ша-ша…
— Ой, — вскрикнул ее муж на мостках купальни. — Что это? Это он…
— Ре-шу-шу-ша, — говорит в воду моя дама.
Я едва могу сдержать смех. Набрав воздуха, окунаюсь в воду, чтобы не рассмеяться. И вдруг, высунув из воды голову, слышу, как муж моей дамы во все горло кричит: «Караул… Мертвец!»
Он побежал от купальни…
А к утру, высохнув в кустах ольхи, на берегу речки, я сел в поезд в Пушкине.
Сосед по вагону спрашивает меня:
— А у вас он тут не бегает?
— Кто?
— Как кто… Вы ничего не знаете? Рядом, в Листвянах, мертвец бегает… Вы же знаете, у нас в Пушкине всю ночь не спали, ловили… Ну, представьте, он как человек и в то же время как воздух или дым. И пристает к женщинам…
Но я уже не слушал больше приключений листвянского мертвеца. Мне очень хотелось спать…
Похороны мумии
Какой-то небывалою жизнью летят давние события и воспоминания.
Москва, какой-то театр. Родон поет:
Когда я был аркадским принцем,
любил я очень лошадей.
Скакал по Невскому проспекту,
как угорелый дуралей.
Давил народ, но что ж такое,
зато в коляске развалясь,
Я, как бы чудище какое,
нередко ездил напоказ.
Как это странно!.. Опера итальянская, опера русская, драма, оперетка, шансонетки, куплетисты, хоры… Русские хористки выходят, одетые боярынями в кокошниках и золотых душегрейках, в тюлях; складывают руки на груди и низко кланяются. Прелестницы дебелые пускаются в танцы, каблучки стучат.
Эх, Москва, Москва, Москва,
Золотая голова.
Дрым, дрым, дрым, дрым — дрым, дрым — дрым… Что играет музыка?..
И как подумать, что все это было во времена «тирании и деспотизма»!
А дети купца Крибова на охоте убили рысь. Отдали сделать из нее чучело и видят, когда сняли кожу, что мясо у рыси белое. Задумались — отчего ее не едят? Ерунда, предрассудки, надо съесть. И отдали приготовить в ресторан «Олимпычу».
Ну, и ели. И, конечно, выпили изрядно. Только она, когда ее ешь, как-то мылится во рту, и никакого вкуса…
А потом все скоропостижно захворали — лежали на постелях в доме Морозова. Приехал к ним доктор Голубков на паре вороных лошадей, покрытых роскошной голубой сеткой, как некий ассирийский бог. Кучер в голубом кафтане, серебряные пуговицы застегнуты на спине. Посмотрел доктор на больных.
— Спаси, — говорят больные. — Все нечаянно вышло. Помоги.
Тот видит — случай редкий, и решил вызвать профессора Захарьина[381]. Но профессор Захарьин шутить не любит, мужчина серьезный, и притом — его высокопревосходительство…
Долго просили, насилу согласился. От самого подъезда дома до больных приказано положить мягкие ковры, остановить все часы, чтоб не били и чтоб маятники не болтались. А больным приказано было отвечать только то, что спросит. Ассистенты шли впереди, потом сам Захарьин — при звезде и с голубой лентой. Передняя у Морозова была в египетском стиле. На колоннах — капители цветные, лотосы, в глубине стоял саркофаг с мумией.
— Это что такое? — спросил Захарьин.
— Мумия-с, из Египта-с, — ответили ему.
Приказывает открыть. Открывают: прекрасная раскрашенная мумия. Лицо золотое, глаза — сапфиры.
Захарьин посмотрел каждому больному в глаза и приказал лежать, дать устриц и шампанского. И сказал хозяину:
— Зачем это у вас в доме покойник?
Хозяин испугался:
— Как покойник?
— А мумия-то.
И приказал ее убрать.
Огорчился хозяин. Но шампанское подняло настроение, и решили мумию похоронить… Но как? Хлопот не оберешься. Во-первых, как отпевать — египетской веры никто не знает. Панихиду надо…
И решили — по русскому обряду, как полагается. И меню поминок сочинили: уха, кутья, икра. Но только кто хоронить возьмется? Иереи не идут…
Однако нашли…
Больные скоро выздоровели и занялись похоронами мумии. Ну и трудное выходило дело. Как ее, мумию, звать — неизвестно. Лет сколько — тоже. Раб или рабыня — тоже неизвестно. Но все же мумию похоронили ночью. Предали земле.
Некто Кольцов, ученый, что ли, или писатель, не знаю, был человек очень начитанный, и говорили — умный, притом революционер и выражал оппозицию правительству всегда. А на диспутах был оппонент. А потому он наговорил на похоронах мумии о тирании, фараонах, рабах, русских крестьянах, полиции, о полицмейстере, губернаторе и что мумия эта — жертва строя, невыносимого и тяжкого произвола. И в конце выковырял у нее сапфировые глаза и взял себе на память…
«Черт-те што теперь будет, — думали молодые люди. — Наговорил!..» Затревожились. — «Как бы манэ-такел-фарес не вышел», — сострил один. Но решили — русские люди, конечно, — все равно: за правду и пострадать хорошо… И поехали все к «Яру», к цыганам. Рассказали все гитаристу Христофору, так как его фараоном звали. Тот с горя выпил и горько сказал:
— Да… Вот Шура-Ветерок была, так вот тоже померла…
И всплакнул.
На поминки приехали все цыгане-певцы, и другим цыганам, так как они фараонами прозывались, те, которые жили на Живодерке[382], пожертвовали 3000 рублей.
Были московские люди добрые — надо правду сказать…
Поминки удались. Ну и помянули, как надо. Только не нравилось всем, что глаза-то сапфировые у мумии, которые смотрели десять тысяч лет, ну вот как у живой певицы Марфуши, — а их он выковырял. Мало ли, что говорит хлестко. Конечно — сапфиры…
И все бы ничего, только вызвал Огарев, московский полицмейстер, к себе Кольцова и прочих.
«Дело дрянь, — думают, — как быть». Позвали адвокатов на совещание. Адвокаты с виновниками похорон сидели в ресторане, не выходя, трое суток. И до того напугали молодых богатеев, что один с горя женился скорей, а другой верхом поскакал за границу.
Огарев шуток не любит, на пожары ездит парой, стоя в коляске. Голос громкий и всегда охрипший. И такие слова кричит — очень лавочники любили полицмейстера Огарева. Говорили: «Такого не было и не будет…»
Так вот, вызвал к себе Огарев Кольцова и «похоронщиков». Пришли и дожидаются, а им из другой комнаты кто-то говорит:
— Кто тут?
— Я, — говорит Кольцов, — и другие тоже.
— Дурак ты, — отвечает кто-то из соседней комнаты. И такими непечатными словами садит, что все смутились. Кольцов не ожидал, рассердился и, обидевшись, начал протестовать.
— Можете арестовать меня, сослать в Сибирь, но ругаться не имеете права.
Тут к ним вышел Огарев и смеется.
— Это, — говорит, — у меня попугай такой сердитый. Ничего с ним не поделаешь. Научился ругаться и меня кроет тоже. Птица — что с нее взять… А вот вы, что ж это вы-то говорите? Это где же вы видали в России голых рабов? Почему же это я, полицмейстер, — фараон? Что я, цыган, что ли? Вы, любезные, полегче на поворотах, я ведь старик и заслуженный. Страм какой! Тело земле предаете, и в эдаком разе — слова житейской белиберды при покойнике говорите! Может, он души праведной был, а вы это с чего?
В это время попугай — нет сил, что говорит. Такие слова неудобные, что даже Огарев ему крикнул:
— Да замолчишь ли ты, стерва?
Но попугай еще громче тоже кричит: «Стерва».
— Я вас, — говорит Огарев, — благодарю, что земле предали тело. Но чего меня не позвали? Все потихоньку норовите. А я-то все знаю, все вижу. Дурного тут нет, правильно надумали. Держать покойника столько лет дома, ведь это что ж такое, срамота… Кто надумал-то, душа, значит, в нем человечья есть. Кто? — обратился он ко всем.
— Профессор Захарьин, — отвечают ему.
— Ну вот, еще бы. Его высокопревосходительство, — вот кто! Понять надо!
А попугай заладил свое: «Стерва!»
Огарев подошел к попугаю и сердито говорит:
— Зарезать тебя велю, сукин сын. И вот зажарят тебя. Они тебя съедят. Кошку на днях съели, и тебя съедят. Ну, что тут еще, — обратился вновь Огарев к «похоронщикам». — Кончено дело. А ежели вы и впрямь православные, так знайте — сироты остались от инвалидов, что с туркой воевали, им вот помочь надо. Съездите-ка в сиротский суд, там подписка есть на сиротский дом. А вам, сударь, государь милостивый, за то, что вы зря наговорили на нас, на полицию, да на всех и на фараонов…