«То было давно… там… в России…». Книга первая — страница 95 из 200

[426] такая в природе есть. А в человеке ее более всего. Заметьте, ежели человек живет себе и живет. И трудится, старается. Дом, забор ставит. Это все через женщину бьется. Через бабу, значит. Крови своей верит. И ей сдуру верит. Значит, ее за ручку и в дом введет. Пожалуйте, говорит, милая, ненаглядная, в дом мой. Дитев родим. И коршун тоже ее, коршуницу свою, в гнездо ведет. А дом, это что такое? Тоже гнездо. А город — это улей. Перед миром Божьим что это — пустяки. Одно что есть самое, что надо, — это и есть Божье, это — любовь. В ней чего-то есть поболее суеты жисти нашей. Но вот этот Алексей Михалыч так говорил, что среди людев есть тоже люди, прелюбезные. И такие други тебе кажутся, и тебе никогда и не узнать его нипочем. Как вот стрижам этого, который ест их. Так этот и прелюбезный человек все тебе друг первый, все обещает, не то что тебе одному, а всему народу обещает. И говорит то и это. Рот разинешь, что говорит. А глядь — у него все, а тебе — все на потом. Обещает только…

— Дураки, Василий, верят. А умные не станут.

— Не верите?.. А придет ли вам в голову, что вот у меня в кармане рука женская лежит, отрубленная, в кольцах в драгоценных?

— Что ты, Василий, взбесился! — сказал я испуганно.

— А так вот, — отвечает Василий. — Со мной эдакое-то было. Я видел такого молодца, красавца, так он мне вынул да показал: у девки богатой отрезал… Показал мне на пруде в Кускове. Я рыбу ловил. До чего было страшно глядеть. Так я тихонько, тихонько и скатился с бугра да в лес, бегом. Потом газеты читал. Опосля. Смотрю — ничего нет. Так я обрился да на Волгу ушел. На хлебный склад. Мешки с хлебом таскал. А то найдет, увидит меня, запременно убьет. Потому он, когда показывал мне, — выпивши был. Да что это? Пустое. Малое дело… А есть люди пострашней, который знает, как разорить, отнять все, он выше вас смотрит. И сверх вас. А живет между людьми. Ничего не работает, а жулит только. И во всем себя показывает. Ну вот благодетель прямо. Друг народа, за рабочих горой, плачет. Я видал такого. Прямо слезы идут на виду. Вот до чего хитер. А сам — подводчик. Он не убьет никогда. Руки не отрубит. Он подведет, у кого отрубить, а сам — нет. А кольца-то все у его будут. Ведь он бы и рад добру честью служить, да не может, в ём нету этого. Не рождено. Он вот этот стриж-ястребок. А глядеть-то, как вот мы, — тоже человек. И дитев своих любит, а ваших — нет. У вас рубашку отымет, да и жисть…

С бугра к нам на берег в эту минуту спустились двое, одетые в чесучовые светлые костюмы. Видим — дачники.

— Рыбку удите? — сказал один. — Хорошо. Отлично это за ловлей бутылку-другую осушить. Я тоже — любитель ловить. Только одно — что пьешь, кстати, много. Ловил с приятелем. Постановление сделали: ерш — рюмка водки, окунь — две, лещ — бутылка. Ну-ка, выдержи. А идет один лещ… Туды-сюды — что делать? А приятель мне и говорит: «Знаешь, — говорит, — подлость это рыбу обманывать. Вытаскивают ее из ее атмосферы. И прямо жарят. Ведь верно, низость какая. Пей, — говорит приятель, — прямо без постановления. Правильно. И считать не нужно. Всю это мы бюрократию к черту». Совсем чувство стало другое. И вам советую, — обратился он к нам, — без постановления лучше. А то как-то боком все выходит…

Дачники присели, и мой необычайный разговор с рыбаком Василием о людях и стрижах на этом и оборвался.

«Страшный» огород

Как-то в молодости гостил я у приятеля своего, доктора, который жил у Владимира на Клязьме. Вот этот доктор рассказал мне однажды, что недалеко от Владимира река Нерль сливается с рекой Клязьмой, и такие там раздольные места, большие луга и озера. И стоит там старый Боголюбский монастырь. И есть древняя колокольня. Вот в этой колокольне, на каменной лестнице, был убит, давно то было, князь Андрей Боголюбский за то, что он неправильно Писание понимал[427]. И в пойме реки Клязьмы, в озерах, когда ветер и гроза, то по озерам этим плывут короба с убийцами князя, заросшие чередой и тиной.

— Конечно, это предание, — сказал мне доктор.

И захотелось нам посмотреть озера и реки, и как это плавают на них гробы. И пошли мы с доктором, взяли с собой удочки ловить окуней. Приятель мой, доктор, показал мне старую колокольню и лестницу, на которой убили князя.

Был серый день. И озера, на которые мы пришли, волновались свинцовой зыбью. Найдя удобное место на берегу, мы забрасывали удочки. Берега были покрыты густой порослью ольхи и сосновым лесом. Сбоку колыхался разбитый рыбачий челн. Поплавки удочек наших качались на бегущих волнах, синие тучи за лесом предвещали грозу.

Ветер креп. Поплавок пропал, и я вытащил большого окуня. Сажая его в саженку, я увидел, как от другого берега к нам по озеру двигается по воде темная куча камыша. За ней другая. Плывут. «Это, должно быть, короба», — подумал я. И какое-то неприятное чувство вошло в душу, когда они плыли к берегу, прямо ко мне.

Мы вынули удочки и увидели, что на озере плывут еще кучи темных островков. И все — к нам. Ловить было нельзя.

— Ишь, плывут короба, — сказал доктор. — Пойдем в чайную, тут недалеко, на дороге… К вечеру ветер стихнет, лучше будет ловиться рыба.

В небольшом трактире, на дороге, сели мы с доктором за стол у окошка, спросили чаю. Было видно в окно, как поднялась пыль на дороге, и сразу хлынул дождь. Раздался отдаленный звук грозы.

К крыльцу подкатила повозка, и в трактир вошли трое, не то торговцев, не то зажиточных крестьян. Сели они неподалеку от нас за стол, тоже пить чай. Один из них, бородатый, средних лет, сказал:

— Не спорь, Савиныч. Как есть, написано: «облачок, облачок и нашел его дьячок». Во, гляди, дьячок нашел. На сорок третьем листе.

И он вынул из-за пазухи старую книгу Священного Писания.

— Пустое говоришь. Все это зря, — перебил его человек с черной бородой. — Сказано, на шестьдесят пятой: «яко тело свое омываешь водою банною, так омой ее любовию своей». И боле ничего.

— Не-е, — сказал третий. — Хоша бы мою Марью взять. Пущай ее в баню в субботу. Дабы в храм можно на праздник. А то погану поведешь. Не годится. Вот оно, что на шестьдесят пятой…

— «Облачок, облачок, и нашел его дьячок», — перебил его первый бородач.

— Пустое говоришь, — спорил второй. — «Яко тело свое водою банною…»

— Не свое тело, а ее надо в баню, а то…

— А чего «то»?..

— А то, что сказано. Блюсти надо.

Тихонько доктор мне говорит:

— Что это говорят? Не из коробов ли с озера повылезли? Вот, должно быть, эдакие-то идиоты князя Андрея Боголюбского и убили.


* * *

Как любили у нас говорить, где что сказано, где написано. Толстовцы ходили с его книгой под мышкой и читали барышням-толстовкам; так внушительно где и как у него сказано. И жили «по писанию». А в одном чудном имении, где я гостил, тамошний сынок, очень умный, начитанный, страшный спорщик, на все, кто что ни скажет, протестовал, заявлял:

— Граф Этьен сказал: «От великого до смешного один шаг».

— Позвольте, — перебивали его, — это не Этьен сказал, а Наполеон[428].

— Ничего подобного, — горячился молодой человек. — Это Этьен… На триста двадцать второй странице…

И сынок бежал в библиотеку искать Этьена.

И выдумал один, в гостях у этих милых людей, тоже истины изрекать. Бывало, за чаем, на чудной террасе сада, скажет:

— Истинная любовь множит жертвы, лампадой чистою горя.

— Это кто сказал? — спрашивают все.

— Мериме, Жан[429]. На сто тридцать второй странице.

Бегут в библиотеку, сынок ищет. Есть Мериме — только не Жан.

— Жаль, — говорит гость. — А у Жана так много истин.

Это хорошо, что так любили истины, сказанные великими людьми. Но еще сильнее любили у нас то, что запрещено. Напечатано, но запрещено. Вот это найти, прочесть, ну просто — радость безмерная. Запрещено цензурой — вот это-то и надо.

Молодые девушки зачитывались до обалдения, ходили после такие умные, таинственные.

Один такой умный спрашивал меня:

— Прочли?

— Прочел, — отвечаю.

— Теперь вы будете влиять. Должны влиять, — сказал он мне поучительно.

Один родственник мой сказал мне:

— Равенство правовых субстанций есть мерило общественного сознания.

Я сразу увидел — «прочел».

— Вали дальше, — говорю я.

— Абстрактные идеи масс не выявляют тезиса законченных прогнозов мышления.

— Замечательно, — говорю. — Это ты откуда?

— Это — мой вывод…


* * *

И вот один такой пациент и принес запрещенную книгу тому моему приятелю, владимирскому доктору, который мне о князе Боголюбском рассказывал.

Принес книгу в страхе и трепете. Книга — запрещенная. По-русски написана. Издание Лейпциг. Сверху написано: «Долой камарилью».

Доктор прочел. И сказал мне:

— Тощища. И почему запрещена — неизвестно.

Взял он у себя в библиотеке подходящую по размерам книгу. Попалась — «Огород». И отдал он ее переплести переплетчику. Нутро все запрещенной книги выдернул. А «Огород»-то вставить велел внутрь. Вышла книга с картинками.

— Вот у меня книжка, — говорил он знакомым. — Читать осторожней.

И сзади дома доктора, в саду, в бане, вечером читали, закрыв окошко, учительница его маленького сына, фельдшерица, ее племянник и другие, все читали.

— Ну что? — спросил доктор как-то за чаем. — Какова книжечка?

— Обман, — говорят ему все. — Там все про капусту, репу, морковь, черную смородину.

— Вы ничего не поняли, — сказал мой приятель-доктор. — Надо между строк читать. Черная смородина — вы думаете, просто так, смородина?.. Ан, нет. Это — черная сотня. Морковь — красное знамя.

— Я так и думала, — сказала фельдшерица. — Парники — это, наверное, дворянские институты благородных девиц.