«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 100 из 222

Он встал и протянул перед собой ладонь, на которой, мне казалось, он видит женщину.

Толстый Юрий, сидя за столом и попивая наливку, умилялся, ловя каждый звук новатора-антрепренера.

Новатор встал из-за стола и вышел на середину комнаты.

— Вот представьте, там вдали, — показал он на окно, — горы Кавказа. Дарьяльское ущелье. Лежат туманы и облака. И в них носится Демон. А здесь, — показал он на пол, — Арагва. Здесь она — Тамара. Увидав ее, Демон несется оттуда, с гор и ущелий. Влетает в это окно и становится здесь как вкопанный: «Я тот, которому внимала…»[114] Я все по-другому ставлю. Не по Рубинштейну. У меня — свой «Демон». Музыка новая — он пишет, — показал он на Сахновского, — а вы будете делать декорации.

— Послушайте, — спросил я, — как же это оттуда, из облаков Дарьяльского ущелья, прямо в окно сюда — на Арагву? Как это сделать технически? По сцене трудно пролететь…

— Пустое!.. Как-нибудь сделаем…

— Ну, тогда другое дело, — сказал я, посмотрев ему в глаза. И заметил, что он отводит глаза в сторону, когда на него смотришь.

— Дело-то ведь в деньгах все, — лениво сказал Юрий.

— Вздор! Вздор! — загорячился новатор. — У Бахрушина возьму сто тысяч, у Морозова — сто, у Вострякова — триста.

— Черт его знает, — засмеялся Юрий, — может быть, и возьмет.

— А Балбошин не даст? — еще более воодушевился новатор. — Он с кем живет? С Зойкой живет!.. А Курдюмов не даст? У него Рая — красавица. Она будет Тамарой, Курдюмов — Демон, Балбошин — Гудал, Зойка…

— Постой, постой, — сказал Юрий. — Это что ж такое? Какие ж это артисты! Я в таком деле не участвую.

— Не надо, — сказал новатор. — Пожалеешь. Я их в одну неделю обучу. Сам ими займусь! А дело у меня будет, и мировое.

— Но петь-то они ведь не могут — Курдюмов, Балбошин?..

— Это детали. Надо взять деньги. Без меценатов нельзя. А меценат славы хочет. Пускай поют, черт с ними! Платишь — пой.


* * *

Поздней осенью приехал ко мне Юрий. Расстроенный.

— Помнишь, — говорит, — антрепренера, приезжал со мной? Театр в Каретном Ряду открыл было. Репетиции шли. Деньги были. И вдруг все треснуло… Вот он тебе расскажет.

Он показал на приятеля Колю Курина.

— Ну что же, все очень просто, — сказал Коля. — Сделали буфет, репетиции. Сами репетируют, сами пьют, меценаты между собой. Сами и смотрят. Ужины, шампанское, кутежи. Что ставят — понять нельзя. И пьесы сами сочиняют. А режиссер этот, новатор, и буфет держит. Не знаю, что там между ними произошло, только в один прекрасный день новатор у господ меценатов всех артисток сманил да в Нижний — на пароход. По Волге катает, поют, играют в городах. А меценаты за ним на пароходе гоняют, назад артисток отбить хотят… Догонят пароход, а артистки веселые, в легких платьях, с парохода им носы показывают, меценатам-то! Меценаты — прямо глядеть на них жалко: пьют с горя. «Как я ее люблю! — кричат. — Вернись!» А те хохочут.

— Так и гоняют по Волге. А нам — шиш.

Юрий виновато взглянул мне в глаза и грустно вздохнул.

Мастер

Долго, долго тянется зима. Рано наступают вечера. В четыре часа уже темно.

На улице идет хлопьями снег, и в зимней мгле мелькают фонари.

Укутанные, подняв воротники шуб, идут пешеходы, а кто в санях — на извозчиках. Извозчик понукает убогую лошаденку, дергая возжами.

И думается мне, что все эти встречные люди идут и едут в гости коротать зимние вечера.

Сидят москвичи в гостях и пьют чай. Непременно чай. Везде кипит самовар, и долго сидят за столом. Баранки, сушки с солью и тмином, сухарики ванилевые, варенье.

Разговоры все обыденные: кто помер, кто с кем поссорился. Кто женился или с женой разошелся, кто лошадей завел, у кого запой. «А у Кузьмы Николаевича Ватрушкина дочь с актером убежала. Что было!.. Ее ловили, а она говорит: „люблю“, и более ничего. А отца-то ее, Никиту Ивановича, удар хватил. Я с ним сам шел из Рогожской от адвоката, — как его ударит!.. — он прямо на землю и сел. Я его на извозчика — домой. А он дорогой кричит: „Ох, анафема — адвокат, он его руку держит, лицедея! Что ж это такое? Ох, горе! И чего это она нашла в нем? Жигулястый, завит, чисто баран, видать, что румянами себе морду красит. Соблазнил! И все бы ничего, простил бы… Но ведь женатый он, сукин сын…“ Жалко старика. На ноги стать не может. „Прощай, — говорит, — Пенделка, щетинная фабрика…“»

Хозяйка дома мигает дочерям: «Пойдите, в шкафу — бисквитный пирог, принесите» — и говорит гостю: «Вы, — говорит, — при дочерях-то не говорите про дела такие, про актера, — они и так в театре наслушались, как Мазини поет… Так вот у них этот Мазини из головы не выходит. Карточек его накупили, портретов и на туалеты поставили. Я думаю — что за Мазини? Пошла сама в театр с ними, ложу взяла. И вот вижу — выходит на сцену лохматый, нечесаный, но как запоет — сама не знаю… так внутри сладость какая-то… Вот поет! Сердце, как голубь, воркует в груди. Всю ночь не спала, лавровишневые капли принимала. Вот что над женским сердцем делается — все отдашь! Я-то уж что, а девичьему сердцу каково любовность такую переживать. Женихов найти им после этакого-то трудно, — как он ей в душу влезет?.. Мазини — что? Спел, да и уехал. А я с ними мучайся. Где уж им Мазиней достать…»

Повернуло солнце на лето, зима на мороз.

Первого января, в Новый год, прибавилось дня на один час. И правда: чувствовалось, что в солнце, в его лучах, появилась какая-то радость — отдаленный признак весны. Весело освещен сад, покрытый инеем, забор, колодезь на дворе, ворота конюшни. И заголубела даль, когда я проезжал Дорогомиловский мост, где вдали были видны горы Нескучного сада и блестело красивое здание дворца[115].

Весело, с криком пронеслись стаи галок и спустились на ровную гладь снегов, покрывающих Москва-реку.

— Заеду-ка я в лавку Березкина…

Лавка Березкина была у Бабьегородской плотины[116]. Торговля рыбными принадлежностями.

Тепло в лавке Березкина.

Висят сети, верши из зеленых прутьев. Прилавок, на котором за стеклом видны веселые цветные поплавки, крючки, лески — английский товар. А сбоку, в уголке, сидят приятели Березкина — рыболовы-любители. И на низенькой табуретке, согнувшись, — приятель мой, рыболов Василий Княжев. На спиртовой лампочке правит концы камышовых удилищ.

На носу у него — большие очки. Сбоку у лампочки стоит полбутылки водки и большая селедка — тарань. Черный хлеб.

За прилавком, облокотясь, хозяин Березкин. Здоровается. Василий, увидав меня, снял очки.

— Эх, — говорит, — Кинстинтин Лисеич, вот я только что рассказывал… у вас-то, на Нерли, сейчас, в стужу такую, в лунки, в пролубь, эх, хорошо налим идет… Теперь ведь самый его нерест. Бывало, у вас на Новенькой мельнице, в пролубке, я тридцать два налима в ночь пымаю. Ну и уха же была, молоки. А вот они не верят… Это москворецкие рыболовы весны дожидаются. На Новенькой, помню, знать, сом мне попал. Я-то его тяну из пролуби, а он меня — в пролубь. У меня нога-то замоталась в бечеве, а он ее и тянет в пролубку. Я думаю — батюшки, ухватиться-то не за что, кругом снег. Так я валенку-то сбросил, а она в пролубь и ушла. Я домой-то, к Никону Осиповичу в, избу, по одной ноге босиком и прибежал… А Никон говорит: «Ты, — говорит, — смотряй, это ведь водяной — не иначе… Водяной с тобой играет. Сом-то зимой спит, как медведь в норе. Не слыхано дело, чтобы сом зимой попался. Это, говорит, балуется водяной. Пора ночная, ему охота душу праведную загубить».

— «Душу праведную», — засмеялся хозяин Березкин, — ишь, как Княжев себя меряет…

Приятели засмеялись. Княжев посмотрел на всех, поправил очки и, помолчав, сказал:

— А чего ж «праведная душа»? А чего ж, не праведная, что ль, перед водяным-то! Перед Богом-то другое, конешно, — все в грехах.

— А ты, что ли, праведник, — сказал он Березкину сердито, — водку твою пью? Я ведь мастер, концы вот тебе правлю. Ты сколько на мне наживаешь? А с прошлого года девять с полтиной засчитал. За что засчитал, плутня? Счет ведешь…

Березкин насупился, взял тряпку и стал вытирать в витрине стекло.

— Девять с полтиной — сапоги новые, а я от тебя в опорках по весне ушел. Да детеныш через тебя помер мой…

— «Детеныш»!.. — засмеялся Березкин. — И сколько я этих детенышей знаю, потому каждый раз, как весна, — и баба новая. Чисто хлыст.

— «Хлыст»! — сердился Василий. — А ты православный? К обедне ходишь, свечки ставишь?.. Праведник тоже!..

— Много ты об себе понимаешь! Мастер!.. Ера кабацкая! — сказал Березкин.

— Полноте, — закричали кругом, — чего вы, право?

Василий налил себе водки и разом выпил. Встал, надел пальто, шапку, подошел ко мне близко и сказал на ухо:

— Я вас подожду на углу, я больше не могу с этой стерьвой…

И ушел из лавки.

Все замолчали.

— Вот ведь, — сказал Березкин, — кормишь, поишь, а вот тебе за хлеб да соль что. Лукавец! Как волка ни корми — все в лес глядит. Пускай походит, брюхо-то подожмет. Какое баловство! Концы править! А ведь, если не поставишь полбутылки, работать не станет. Где это видано? А с весны и не найдешь. Верите ли, самая пора, товар забирают любители, — так втрое ему плачу, сукину сыну, — не идет. Баба сейчас подвернется, и айда по лесам, по рекам. Шляться уйдет.

— Ведь вот к вам, поди, лезет? — обратился он мне. — От вас тоже много порчи ему идет. Балуется. А лукавец он. Вы думаете, вас-то он любит? Никого не любит. Ему что ни дай — виноват остаешься. У него все сплоатары…

— Не сплоатары, а эксплоатары, — сказал один из посетителей, одетый в подрясник.

Я наскоро купил крючков и, простившись со всеми, вышел из лавки.

Василий угрюмо ходил у угла переулка, засунув руки в карманы пальто.

— Ну что, грех один, — сказал он мне, когда я подошел. — Сердца нет, душа не человечечья. Вот что: я к вам в деревню поеду. Там с дедушкой сетей тонких навяжем — по весне раков ловить.