«То было давно… там… в России…». Книга вторая — страница 102 из 222

Тетка Наталья жаловалась:

— Этот барин, — говорит, — зачитал нас. Придет в избу и читает…

Милая, сумбурная, невозвратная жизнь.


* * *

Не спится… Бессонница…

На башне чужого города часы пробили четыре. Я все вижу Россию, свой дом в деревне, сад, зиму, метель метет. На окне у меня стоят золотые фарфоровые вазы. В них бумажные цветы. А за окном большие ели, заметенные снегом. И там могила моей собаки Феба, нет уже Феба у меня, не будет. И вижу я его красивую голову и умные глаза — точно живой он стоит передо мной. И глажу его голову, и его добрые глаза с какой-то небесной честью смотрят в мои глаза…

Ах, как многое хотел бы я вернуть! Но мчится жизнь…

А кругом тоска, ссоры, тревога, ненужная, без радости, энергия…

С утренней зарницей придет день. И нужно достать трудные деньги — платить за право жизни.


* * *

Утро… Моя собака Тобик подает мне газету: бегать к газетчику за газетой — его обязанность. Я беру ее у него изо рта и краем сложенной газеты чешу ему спину и похлопываю его — такой уж установился порядок…

Звонок… Тобик бежит к дверям и грозно лает — возвещает о приходе чужого, хотя отлично знает, что пришел приятель. Лай сменяется радостью. Тобик прыгает в восторге, встречая приятеля.

Собаки любят дружбу людей. Не любят ссор. На дворе есть другая собака — враг Тобика, Мике. Но Мике тоже собака. Он обожает детей и детские игры… Но, когда мальчики играют в войну, Мике встревожен и озабочен. Глаза его делаются печальными, и он прыгает, хватает зубами игрушечные пистолеты, грызет их. Переломал себе зубы. Мике знает, что это игрушки смерти. Бедный Мике, он останется без зубов.

— Ну что, — спрашиваю я приятеля, — что нового?

— Да все то же, — отвечает приятель. — То же самое — не платят. Какое туше[119]! Сигара во рту, говорит: «А оркестровка готова?» Я ему говорю: «Мне за комнату платить…» — «Мало, мало в вас жертвенности, патриотизма — все на деньги переводите…» Хорошо, что у меня хозяин терпит, а то ведь пропадать!


* * *

Звонок. Приходит другой приятель — чиновник, человек сосредоточенный, русский, похож на медведя. Говорит, входя:

— Одеваешься?

— Да, одеваюсь.

— Ну вот…

Он садится у окна, достает из кармана сверточек в бумажке. Тобик прыгает вокруг него. Он вынимает сдобный пирог и, говоря «постой, постой», угощает Тобика.

Странно, что Тобик, не лая, бежит в переднюю к двери и дожидается, пока тот поднимается в подъемной машине. Как это Тобик знает, что это именно он? А мы так мало знаем, что будет, и совсем не знаем, что думает человек, который говорит с нами. Не постигаем обманчивых друзей и любви коварной…

— Куда же пойдем завтракать? — говорит пришедший приятель.

— К старику, — отвечаю я.

— Ну, позволь… кувер[120] — два франка… Это уж на троих шесть франков! Пойдем к Анне Захаровне, — пирожки.

— Ну вот, — с улыбкой говорю я, — всегда это волокитство. Анна Захаровна…

— Это у меня-то волокитство! — вздыхает Медведь. — Вот бургонского бутылку — я понимаю.

И он замигал глазами.

— Читал, что в России-то делается? — спрашивает другой мой приятель.

— Нет, да я и не интересуюсь, — говорит пришедший. — Вообще, делается все то, что кому-то надо, чтобы делалось, и потом будет переделываться, когда кому-то надо будет, чтобы все переделывалось…

— Ну нет, позвольте! — загорячился мой приятель. — Это я поспорю с вами…

Каждый русский опровергает мнение другого и всегда находится в оппозиции ко всему, кто бы что ни говорил.

— Нет, дорогой, нет, я не спорю. Поедем лучше в Пасси, я знаю ресторанчик. Бургонское — аромат…


* * *

В ресторане, увидав нашего приятеля-чиновника, сидевший за столом посетитель встал и радостно воскликнул:

— Ваше превосходительство, вы правы, бургонское — аромат! Одна беда — сколько ни пьешь, не берет. Слабо вино, что ли? Не берет… Радости в жизни не стало…

На Масленице

На Масленицу решили поехать в деревню.

Как-то наскучило в Москве. Все театр да театр. Конечно, странно писать, что от театра можно соскучиться, но я бывал в нем по обязанности почти каждый день.

А в те времена у Большого театра в Москве нередко стояла очередь с ночи, чтобы утром получить билеты в кассе, — студенты, курсистки, молодежь.

Некоторые брали с собой восковые свечечки, чтобы читать.

На Шаляпина всегда была очередь.

Директор Теляковский удивлялся, что я редко ходил к нему в ложу слушать оперу, но я ему отвечал, что все время ее слушаю, работая декорации в мастерской, куда доносились со сцены голоса певцов и звуки оркестра.

А глушь, деревня, зимняя пустыня, огонек в убогой хижине крестьянина рождали во мне душевное настроение — в тоске и мраке зимней ночи тоже была музыка, какая-то симфония, родная и великая, которая ласкала мне душу.

Друзья! не все ль одно и то же:

Забыться праздною мечтой

В блестящей зале, в модной ложе

Или в кибитке кочевой?[121]

Глухо было в деревне, когда мы приехали ночью к дому. Собаки радостно встретили нас. Замечательный народ — собаки! В радости они прыгали на нас, стараясь лизнуть в лицо.

— Вот верно я говорил, — сказал Василий Сергеевич, — что в сапогах надо ехать, а вы говорите, валенки. Ну-ка, вот ступайте в валенках к крыльцу через лужи. Масленица ведь! Ростепель!

— Это верно, — говорит дедушка, — только ноне так, а то все стужа была.

— Натопил дом-то? — спрашиваю я. — Письмо получил?

— Получил, — ответил дед, — как же, натопил, жарко!

Правда, тепло было в доме, когда мы пришли, как в бане. Пахло сосной и можжухой.

Самовар стоял на столе, деревенские лепешки — туболки, топленное в крынке молоко и сливки.

Приятели поставили ружья в угол, а Коля Курин, сняв сапоги, сел у камина греть ноги.

Хорошо в деревне! К себе приехал. Человеку надо приехать к себе. Каждому человеку нужен свой угол. Нужно приехать к себе.

Василий Сергеевич что-то разговорился с тетушкой Афросиньей.

— Вот пугало, вот пугало надысь, — говорила тетушка Афросинья.

— Я его попугаю! — кричал Василий Сергеевич храбро.

— Чего ж? Он метла и метла, так его и зовут.

За чаем, за закусками, сидя за столом, приятели говорили:

— Жарко натоплено!

Василий Сергеевич разделся весь. Остался в одной «егерской» фуфайке[122].

— Хороша у тебя фуфайка, — говорил Караулов.

— Да-с, — подтвердил владелец, — у меня ревматизм, фуфаечка-то пятнадцать рубликов стоит — ангорской шести.

— Ангорской шерсти? — прищурившись, спросил доктор Иван Иванович. — А ангорской шерсти и нет. Это из обезьяньей шерсти в Америке делают.

Василий Сергеевич тотчас же вспыхнул:

— Что ты говоришь. Клеймо посмотри — вот видишь: «доктор Егер», не тебе чета… На весь мир работает.

— Да мало ли что… Штемпель-то везде можно поставить. Вот на штемпеле обезьяна и отпечатана.

Василий Сергеевич снял фуфайку и, посмотрев на штемпель, сказал:

— Это не обезьяна, а лев английский.

— Таких не бывает, — сказал Коля Курин.

— А ты чего лезешь? Как — не бывает? Дура!


* * *

В это время я и мой слуга Ленька привязали к длинному шесту кольцо. Я ему сказал:

— Полезай на чердак и высунь этот шест в слуховое окно.

Я взял метлу, прикрепил к ней тулуп, подвесил валенки, а метлу подвязал к длинному шнурку, конец которого продел через кольцо. Слуга Ленька залез на чердак и из слухового окна продвинул наружу шест и чучело: когда дергали шнурок, оно прыгало и плясало на снегу перед окном.

Выходило неплохо. Прыгал странный человек, голова у которого — метла.

Когда я вернулся в дом, тетушка Афросинья рассказывала:

— Он ведь — метла. Сторож лесной. В сторожке завсегда в лесу живет. Знать, от горя, что ли: жена у него ушла, голова его прутьями обросла. Вестимо — все лес да лес кругом. Ну, и пугает. Девок, баб, что по грибы аль за ягодами в лес ходят. Он за ними ка-ак пустится бежать!.. Ну они ему и бросают — кто оладьи, кто краюху хлеба. Вреда от его нет. Надысь смерклось, в окно-то и стучат на кухне. Я поглядела — сердце упало. Гляжу, из тулупа-то у него хворост — метла торчит. Ну, дедушка с ружьем вышел. Тот бегом побег. А мне жалко стало. Я дедушке и говорю: «Поди, дай ему пирога с капустой».

Ну, позвал, дал ему.

«Чего, — говорит, — хозяин третий год за сторожку не платит, с голоду помираю…»

— Смотрите, — закричал, указывая в окно, Василий Сергеевич, — метла!..

И он стал наскоро надевать на себя полушубок, шарф, валенки.

Приятели смотрели на пляшущую при луне фигуру, вытараща глаза.

— Ну вас к черту всех с вашими делами…

Василий Сергеевич схватил свое ружье, хлопнул дверью и пошел в деревню.

Я поднялся на чердак и сказал Леньке:

— Убирай, довольно!

Ленька потянул чучело кверху, но оно оборвалось и упало у окна.

Доктор и Павел Александрович Караулов подошли смотреть.

— Ловко придумали, — сказал Иван Иванович.


* * *

Все пошли в деревню звать не на шутку рассердившегося Василия Сергеевича.

Василий Сергеевич стоял у избы крестьянина Феоктиста Андреевича, который запрягал лошадь:

— Чего ехать ночью на станцию — дорогой нападет кто… Метла, чего метла?.. Ведь он это так — полоумный. Христа ради просит. Позабавить вас хотел.

Василий Сергеевич стоял молча. Сурово глядел желтыми глазами.

— Не уезжай, — говорила и тетенька Афросинья. — Куда ехать? Блины я заготовила на утро. Рыжики — гриб к грибу. Ну метла — чего напугался?